Speaking In Tongues
Лавка Языков

Юрий Проскуряков

СОНАТА ПУСТОТЫ





ПОСЛЕДНЯЯ ПРОГУЛКА



Из прошлого, цветов, из детских нег
осталось только поле: снег, да снег,
слепящий снег и музыка поземки,
не пискнет мышь, не загремят ключи,
не вспыхнет свет ни лампы, ни свечи,
не прозвенит ребенка голос ломкий.


Есть у распада правильный закон:
еще над снегом высится перрон,
но нет уже следа былой дороги,
торчат скелеты статуй и колонн,
но растворился в воздухе пилон,
и жертвенник себе вернули боги.


И стынет пруд в естественной броне,
и в нем лежит Офелия на дне,
но некому поведать эту тайну,
и я не знаю, жив я или нет,
но, видно жив, коль оставляю след,
и с прошлым сам в себе дивлюсь свиданью.


И, как живой, я говорю "прости"
траве густой, которой не расти,
и птице, что дождем не захлебнуться,
но и меня подхватывает сон
и бережно несет на небосклон,
чтобы уже на землю не вернуться.




ВСТРЕЧА



Сверкнул зрачок его при свете Луны,
отброшенном от плоскости железной,
оторванной в бог весть какой атаке
от танка или банковской стены
и, ставшей бесконечно бесполезной.
Он промелькнул и спрятался в бараке.


Я был один уже двенадцать лет,
ему ж на вид всего двенадцать было,
и он убить пытался палкой крысу,
он походил на маленький скелет,
как видно мать, когда его носила,
уже брела по атомному Стиксу.


Он был один, как я давным-давно,
и я забрал его в свое жилище,
угрюмое жилище средь развалин,
нам стало веселей смотреть в окно,
мы поровну делили нашу пищу,
и он был счастлив, я был гениален.


Я научил его простым словам
уж мной полузабытого наречья,
и мы соорудили как-то плуг,
и он ступал со мной по бороздам
и, раскрывая веером предплечье,
чертил семян волшебный полукруг.


И так мы жили, жили день за днем,
но я-то знал, что человек не вечен,
и скоро он останется один,
и думал я, что может окаем
для нас не безнадежностью очерчен
и где-нибудь среди иных долин


вот так же одиноко бродит дева.
И мы пустились в бесконечный путь,
перемещаясь, как песок в пустыне,
уже остывшей от былого гнева,
меж городов, распавшихся, как ртуть,
на твердом Евроазии хитине.


Мы посетили Рим и Лиссабон,
блуждали по развалинам Парижа:
и всюду ни души, повсюду мрак,
и нас хлестал суровый Аквилон
и холодом дышал. все ближе, ближе
на нас глядел его смертельный зрак.


И думал я, что человек не вечен,
и скоро он останется один.
Но есть еще Китай, а там за морем...
Там горизонт надеждою очерчен,
и где-то по весне цветет жасмин,
и мы еще с судьбой своей поспорим.




ТЕАТР



Я проходил здесь много долгих раз:
вот челюсти разъятые аптеки,
как будто кто-то их открыл ножом,
а там ощерясь, как дикообраз,
глядел в дыру театр подобьем Мекки
с единственным паломником стрижом,


со мной, своим единственным актером
и зрителем. Таков простой конец
трагедии. Блистательный финал,
где некому утешиться простором
открывшимся. И некому венец
вручить, чтобы себя короновал.


Вот взять меня. Я с предком говорю,
потомков скрыла тьма, и победитель --
вон тот скелет в семнадцатом ряду,
что учится теперь по букварю
в Раю или в Аду, как небожитель,
и рвет цветы в бог весть каком саду.


Мой предок, отзовись. Сейчас зима,
ты тянешь ноги к теплой батарее
и смотришь телевизор. От вина
в тебе блуждает праздность, скука, тьма
и сытая усмешка тихо тлеет,
сияньем хрусталя отражена.


Ты нечто создаешь в своем уме,
но время разрушает панораму,
и остается только жуткий сон,
в котором пустота, как резюме,
какое не мерещилось Приаму,
когда он восходил на небосклон.


Ты, хоронящий заживо меня,
о чем ты думал, глядя в телевизор
и приходя с завода на покой?
Сгорело все: и храмы и броня,
и лишь зима, как седенький провизор,
колдует над умершею травой.


Пред кем ты лицедействуешь теперь,
ты, презиравший жалкого актера
за наставлений вязкие века,
и где ты был, когда открылась дверь
последнего всемирного простора,
где только твердь, вода и облака?


Закончился громадный рыхлый акт
истории. Мир поделил все дроби,
списав меня в остаток. Но в бреду
былая память плещется меж яхт,
белеет в голубом волны сугробе
заветный парус, нянчащий звезду.




КУКЛА



Когда она упала на паркет
и сам паркет перевернулся в полночь,
то долго еще тикали часы.
Зачем часы, когда ее уж нет?
Когда природа снова произвольна,
но некому впитать ее красы.


И некому меня переодеть,
сменить манжеты, ленточки, булавки,
учить ходить по скверу в сентябре,
когда сверкает золото и медь
покорно опускается на лавки,
и солнце прячет жар в златом ядре.


И некому меня перевернуть,
чтобы промолвить два коротких слога,
чтобы закрыть усталые глаза.
В проеме облаков текучих ртуть,
и небо смотрит сумрачно и строго:
то солнышко, то тьма, то бирюза.


И я играю только со звездой,
когда она загадочно мигает
и, трепеща, срывается во мглу,
но засыпает медленно золой
меня и эту землю засыпает,
и девочку, упавшую в углу.


Со мной играют только сквозняки
и злобных крыс визгливое потомство,
что завладело сломанным жильем,
и мне не дотянуться до руки,
как той руке до длинных пятен солнца,
бредущих по паркету день за днем.




ЗЕРКАЛО



Хочу узнать вода я или свет,
чтоб выплеснуть пустую панораму
и перейти за призрачную грань,
как делали газель или сонет,
привычных слов разыгрывая драму,
волшебные сплетая Инь и Янь.


Ведь я любило прежде воплощать
Объятья, ссоры, тайные измены,
ужимки удивленные детей.
Теперь на всем костлявая печать
уже остывшей огненной геены,
как лунный слепок всех ее страстей.


И в этом мире непонятно где
тот переход от вечности до плоти,
что прежде был в касании руки.
не дотянуться к солнцу и звезде,
к развалинам, разинувшим в зевоте,
немые пасти бешеной тоски.


Зачем мне отражать подобный мир,
уж лучше, как Гомер, лишиться зренья
и кончить дни в обители теней.
Но рама, мой безумный конвоир,
без перерыва продолжает бденье,
как четырехугольный мавзолей.


И я зову спасительный туман
и с ним немое святочное эхо
[ее Нарцисс, лишь пепел серебра,
готовый поменять самообман
на пыль ее запнувшегося смеха]
и с эхом начинается игра.


Вот, например, упал метеорит
и рухнула еще одна колонна,
и поднялся еще один фонтан
бездушной пыли от надгробных плит,
и вновь покой, и дремлет беззаконно
земной души трагический изъян.