Speaking In Tongues
Лавка Языков

Анна Светлова

Forte-Piano

 
 
Стремительно взрослеющему Даниилу с любовью
 
 

1

 
 
Над городом стоял морозный туман. В домишках из потемневшего бруса, упорно нарушавших своей разнокалиберностью монолитность бетонных срубов «современной» многоэтажной окраины, уже топили печи. Дым из труб поднимался в темное холодное небо и, медленно цепенея, замирал в нем плотными гипсовыми столбами. До восхода солнца было еще далеко, и троллейбусы начинали свой путь в разные концы города, когда бодрствовали уличные фонари. Заоконная чернота в чеканке ледяных узоров недолго хранила покой душных заспанных комнат. Во многих этажах ее уже разрушили желтые пятна света. Там собирались на работу.
Я очнулась от странного сна в страхе, что не прозвенел будильник. Но оказалось, еще есть время, чтобы немного полежать, оттягивая момент окончательного пробуждения. Только тогда надо будет коснуться босыми ступнями холодного пола в поисках тапочек, с завидной регулярностью разбредавшихся по ночам в разные концы комнаты. От этого прикосновения по телу пройдет дрожь, и неудержимо потянет обратно в постель, к ночным кошмарам, которые опять увлекут меня в свою однообразную бесконечность.
Все мои соседки крепко спали. Никому из них не было дела до моих утренних мучений. Старенькое пианино, ощерясь открытой крышкой, терепливо ждало, когда кто-нибудь из девочек проснется и привычно сядет к нему, разложив на подставке ворох нот и разминая ленивые от крепкого сна пальцы, чтобы потом, отыграв положенные часы, торопливо сложить в сумку учебники и поехать на занятия.
Хотя сегодня моя очередь вставать раньше всех, пианино будет ждать дальше. У меня утренний урок. Надо успеть в классе до прихода преподавателя разыграться и повторить кое-что из программы.
Мой учитель, моложавый еврей в сером костюме, появится как всегда, минут на пять позже срока, и, выложив на крыло второго рояля пачку сигарет, спросит вполголоса:
— Ну, как у вас Рахманинов?
Предвкушая неизбежность этого вопроса, я дрожу на пустой остановке.
Из темно-синих сумерек в глубине улицы медленно появляется мой троллейбус. Старый, с неярко освещенным салоном, как случайный зимний фантом, замирает он на обледенелой дороге в паре метров от бело-голубой таблички с перечнем номеров и маршрутов, и, приняв меня в свои скрипящие холодные глубины, прилежно везет в заведение с громким названием «Училище искусств».
Когда-то оно действительно было «искусств», здесь обитала провинциальная студенческая богема — художники, актеры, циркачи, музыканты. Со временем театральное отделение превратилось в школу-студию, художников тоже одолел дух корпоративности, и под названием «искусств», которое никто из ответственных лиц менять не стал, а может и не решился из любви к непонятным традициям, остались только музыканты.
Я открываю дверь в двухэтажный особняк красного кирпича. Судя по размашистой добротности архитектуры, прежним владельцем этого дома с уютным двориком был купец, имя которого надежно затеряно в сумбуре истории.
Отдав шубку гардеробщице, я поднимаюсь по полукруглой лестнице на второй этаж, в большой класс с двумя черными роялями, пережившими, пожалуй, и рождение, и крах фирмы «Becker». Класс открыт, это хорошо, не надо тратить время на поиски ключа.
Между роялями стоит старушка с тряпкой в руке. Она бросает на меня придирчивый взгляд деревенской жительницы и спрашивает, прижимая каждое слово на гласной:
— Заниматься, девушка, пришли?
Я, упрямо держа в себе волнующее: «Ну, как у вас Рахманинов?», — киваю:
— Да, у меня через полчаса урок.
Старушка подхватывает ведро и щетку и скрывается в коридоре. Я поплотнее закрываю дверь на балкон, вспомнив, что у моего преподавателя, помимо курения во время занятия, есть еще одна малоприятная привычка: он в любую погоду распахивает балконную дверь, не замечая моих дрожащих плеч и розовеющих от холода пальцев.
Становится чуть теплее. Я сажусь за один из роялей. У него продавленные клавиши и очень громкий звук. Второй рояль — для преподавателя, к тому же он стоит ближе к балкону.
Сначала пятнадцать минут на гаммы. И аккорды. И арпеджио. Самая ненавистная для меня гамма — хроматическая расходящаяся.
«Слушай левую руку, все время левую руку!» Так говорила мне учительница в музыкальной школе. Маленького роста, круглощекая, импульсивная, она часто кричала на меня: «Соберись! Ты можешь лучше! Я знаю, ты сможешь еще лучше!»
И я пытаюсь еще лучше, все время лучше и лучше, дальше некуда лучше.
Подавив вздох, гляжу на часы. Так, минут десять у меня еще есть.
«Ну, как у Вас Рахманинов?»
Звонок. В классе напротив начинается первый час ансамбля для старшекурсников.
 
 
Подхожу к двери.
— Добрый день! А Филария Алексеевна дома?
На пороге Ник Кейв в период тинейджерства. Черная грива волос. Синие глаза. Курносый лев. Два пожарника бежали и на кнопочку нажали...
— Нет, тетушка будет позже.
От смущения забываю пригласить зайти. А ты от смущения забываешь попрощаться.
 
 
Раскрываю ноты рахманиновского «Желания». После разбора текста прошло уже три занятия, а я так и не играла его на уроках. Только в общежитии, в комнате, где мои соседки старательно готовятся к семестровой контрольной по музлитературе и с утра до вечера прослушивают отрывки из программных произведений. Обе они учатся на последнем курсе, и не имеет значения то, что у них разная специализация, зато имеет значение тишина в комнате, поэтому долго сидеть за «Желанием» не приходится. Я знаю, что скоро все изменится, мои соседки напишут свою трудную контрольную, и тогда...
Но это будет тогда, а пока я старательно проигрываю несовпадающие ритмически по авторскому замыслу партии левой и правой рук. Трудно. Это место не получается. Еще раз. Опять не то. Значит, надо переключиться. В звучании «Beatles» — третья строка «Желания». Времени почти не остается.
А вот и он. Загадочный Марк. Так зовут его студентки. Он и в самом деле выглядит загадочно. Может быть, все дело в очках с затемненными стеклами. Как ни странно, сегодня он не опоздал. Бесстрастный взгляд карих глаз, на секунду вынырнувших из диоптрических глубин. Зажженная сигарета. Раскрытая дверь на балкон.
— Ну что ж... Давайте-ка гаммы поиграем.
Послушно иду по звукоряду вверх. Гамма. Аккорды. Арпеджио. Гамма в терцию. Спотыкаюсь на хроматической расходящейся.
— Достаточно, — говорит он. — Пальчики размяли?
У меня ответ застревает где-то очень далеко, наверно, в желудке.
— А теперь возьмем Бетховена.
 
 

2

 
 
Я складываю ноты в портфель. Урок окончен. Хорошо бы остаться в этом классе с балконом еще хотя бы на час. Но в приоткрытую дверь уже смотрит другая претендентка на рояли. У нее красивые руки и озабоченный взгляд.
— А я вчера здесь записку оставляла.
Это означает, что Рахманинова играть не придется, потому что такие записки обладают негласной силой. Многие девочки снимают в городе комнаты «без инструмента», и записка с указанием точного времени самостоятельных занятий — охранная грамота их скромных притязаний.
Выхожу в коридор в слабой надежде найти свободный класс. Но мне не везет. Оркестровый занят, на других висят таблички с фамилиями преподавателей, значит, везде идут уроки. Прохожу мимо классов Фейгмана, Сергиевской, Шубникова, толстухи Басич, ученицы которой плачут после занятий, потому что она бьет их по рукам за неумение. Деваться некуда. В общежитии тоже расписание, и мои часы теперь только вечером. А уроков сегодня больше не будет.
Свобода поневоле будит духовный азарт. Художественный музей на противоположной стороне улицы, черно-серая изба — первый этаж каменный, а второй деревянный, — встает «к лесу задом, ко мне передом». Я с трудом пробираюсь к ней через снег, буграми сваленный уборщиком вдоль кромки дороги.
В музейном беззвучии, неожиданно приятном после шума уличной повседневности, поднимаюсь по уютно поскрипывающей лестнице на второй этаж, чтобы немного постоять у нестеровского «Схимника». Его романтическая аскеза чем-то сродни рахманиновской страсти в «Желании», наверно, силой чувства. Если бы эта сила волшебным образом перенеслась в мои пальцы, то вопрос «Ну, как у вас Рахманинов?» перестал бы вызывать у меня дрожь и липкую неуверенность в себе.
Посетителей в утренний час в музее почти нет. Для групповых экскурсий не сезон, для школьников рановато. Поэтому по залам бродят лишь несколько безликих командировочных, ищущих развлечений в провинции, дедуля-старожил, шаркающий подшитыми валенками по деревянным половицам, да пожилая дама, с упоением переписывающая в блокнот названия понравившихся ей картин. Таких теток можно встретить в любом музее, у них блуждающий взгляд, восторженность которого граничит с безумием. Но мне не до публики. Постояв перед «Схимником», подхожу к «Голгофе». Как это звучало у Райса и Ллойд-Веббера? Музыкальная тема легко запомнилась. Только вот что там в тексте?
 
 
— Никита, — тетушка тактична, — моя племянница учит французский.
— Да, да, я как раз хотел перевести. — Энергичный кивок львиной гривы, почти снисходительная полуулыбка.
Однако Филария не особенно прислушивается к нашим беседам, предпочитая на время твоих визитов собственное уединение. Кофе на стол, джем и печенье в вазочки, — и нету милой тетушки. Упорхнула на кухню.
Я боюсь показаться невежливой, все-таки я ее гостья, но ты держишься независимо, и это залог того, что мы имеем право быть здесь вдвоем и слушать – Pink Floyd, Led Zeppelin, Doors, Uriah Heep...
Внезапно тетушка выглядывает из-за кухонной двери:
— Никита, уже двенадцатый час. Мать звонила.
Царственный наклон головы, холодные нотки в голосе:
— Еще одна вещица, и меня не будет.
А потом, уже глядя на меня:
— Завтра в семь. Принесу еще кое-что...
 
 
Summertime, when the living is easy,
Fish are jumping & the cotton is high...
 
 
Ветер гоняет по воздуху стайки ломких снежинок, небо синеет короткими зимними сумерками. Я иду по улице, ощущая уколы морозного воздуха, отчего мое лицо сжимается в резиновый ком.
Зима будет длиться теперь без конца. А я одна в этом маленьком городе со своими страхами и никому не нужными воспоминаниями.
 
 

3

 
 
Я еду наудачу в общежитие: вдруг повезет, и пианино окажется свободным? В переполненном троллейбусе мысль о рахманиновском «Желании» исчезает от напора пассажиров, плоть которых надежно укутана в шубы и ватники и пережата теснотой. Народ здесь неулыбчив, словно все время чем-то внутренне озабочен, поэтому я уже давно оставила свою старую привычку искать в людской толпе красивые лица.
Лучше буду думать про Одессу. Жаркий день в июле. Я в большой компании еду в трамвае на пляж. Перекидываемся обоюдными, почти не обидными шутками. На задней площадке, где яблоку негде упасть, появляется старый одессит в светлом костюме, с тростью. Он протягивает вперед (насколько позволяет теснота) руку и громко призывает:
Гряждане!
Люди начинают переглядываться. Кое-кто понимающе роется в карманах в поисках мелочи, у наиболее расторопных она уже лежит на ладони, готовая перекочевать в карман широченных стариковских брюк.
— Гряждане! — с ноткой укоризны повторяет старик, не опуская руки. — Да пройдите же, пожялуйста, вперед!
На моей остановке троллейбус как-то сразу опорожняется, и я подхожу к зданию серого кирпича, типичному четырехэтажному представителю любых советских Черемушек застройки конца 60-х, в котором ютятся пока никем не признанные музыканты и художники, честолюбиво мечтающие о большой карьере в двух столицах.
Удивительно, но в комнате пусто. За окном уже темно. Включаю свет, и обманчивый уют комнатного полумрака исчезает без следа. В одно мгновение сведены на нет все попытки обитательниц хоть как-то приукрасить наше жилище.
Раскрываю ноты «Желания». На улице уже зажглись фонари, а шторы я забыла закрыть, и комната с желтым квадратом окна плывет сквозь пространство морозной мглы. Пестрые кленовые ветки в глиняной вазе на коричневой крышке пианино трепещут в ритме «Желания», и этот порыв передается танцующим человечкам на обоях. Все вокруг — в ожидании прекрасного, еще не сбывшегося, но уже незабываемого. Мои пальцы играют мелодию, сплетенную из нитей аккордов, септолей и залигованных нот. Я в каждом из этих звуков, чье нежное томление заполняет до отказа, увлекая все дальше в желании любви...
 
 
На пороге комнаты — одна из моих соседок-старшекурсниц, невысокая белобрысенькая комячка Кира. В руках она держит портфель и лохматую светлую шапку. На ее скуластом лице — искреннее изумление.
— Динка, что это было? — спрашивает Кира, по-прежнему стоя в дверях. — У нас кто-то есть?
— Нет. Никого нет, — я постепенно возвращаюсь. Но откуда? — Это так, просто.
— Нет, это не просто.
Я хочу верить Кире, ведь она старше меня на целых три с половиной курса и лучше знает, что к чему.
— А что же тогда? — тихо спрашиваю я, пряча дрожащие пальцы под нотные сборники.
— Музыка, — серьезно говорит Кира. Аккуратно положив на стул портфель и шапку, она подходит к пианино и заглядывает в ноты «Желания». — Вот бы мне так всю «Лунную» сыграть!
Кира учится на отделении пианистов и готовит «Лунную сонату» к выпускному экзамену.
Сижу на круглом стуле и все еще не могу прийти в себя. Неужели это я играла? Просто сон какой-то! «Ну, как у вас Рахманинов?» — «Прекрасно! Замечательно! Великолепно!»
Ликуя в глубине души, я выхожу в коридор. Там, в небольшой рекреации сидит девочка из соседней комнаты, Зиночка Вахина. Она старательно упражняется над фрагментом из скрипичного концерта Вивальди. Скрипачи вообще имеют обыкновение проводить домашние занятия в рекреациях. Уходят они сюда, чтобы не мешать пианистам, которые работают в комнатах. Но ведь скрипка, даром что маленькая, слышна в каждом уголке общежития. Ей нипочем даже закрытые двери лестничных пролетов.
Зиночка держит скрипку под подбородком и чуть заметным движением смычка отсчитывает такт. Сейчас ее кукольное личико станет необычайно серьезным, и она начнет повторять недающийся пассаж в третий, десятый, двадцатый раз... Я очень люблю скрипку, поэтому устраиваюсь в углу и внимательно слушаю, как Зиночка приучает свой небольшой инструмент к обманчиво легкой виртуозности Вивальди.
 
 

4

 
 
Я сижу на своей кровати, укрывшись шерстяной шалью, и читаю сборник американской прозы под названием «Жажда человечности». Старательная Кира, облаченная в трикотажный спортивный костюм, терпеливо корпит над Бетховеном.
С вечерних занятий возвращается моя вторая соседка, белокурая миловидная Алена. Она занимается музыкальной теорией, и Бетховен в ее программе уже давно изучен и предан забвенью. Скрипя зубами, Алена стаскивает с ног модные узкие сапоги.
— Опять ты, Кира, вторую часть терзаешь! Ну сколько же можно? — говорит она раздраженно.
— Пока не получится, — с завидным спокойствием отвечает Кира, прерывая игру. — Я хочу не просто диплом, а с отличием по спецкурсу.
— Нет, вы только послушайте, «с отличием по спецкурсу»! — возмущается Алена, надевая халат из пестрой фланели. — Да кому он нужен, твой диплом, да еще и с отличием? Думаешь, в Москве тебя ждут или в Ленинграде преподаватели в дефиците?
Она машет на Киру рукой:
— Не надо огород городить, а то вон, Дина, — взмах рукой теперь уже в мою сторону, — с первого курса вообразит себе невесть что про здешнее распределение!
— Не о Дине речь, — отзывается Кира, часто моргая белесыми ресницами. — Если у тебя плохое настроение, я здесь не при чем! И вообще, сейчас мое время заниматься.
Кира права, по расписанию, составленному нашими общими усилиями, в ее распоряжении еще почти целый час.
Алена не отвечает. Она выкладывает из своей папки на тумбочку увесистую стопку учебников и уже более дружелюбно обращается ко мне:
— Дина, а Миша без меня не приходил?
Миша — это aленин «кавалер». Так она сама его называет. Кучерявый сероглазый мальчик борцовского вида заканчивает джазовое отделение по классу гитары. Ни для кого не тайна, что перед дипломными экзаменами Миша и Алена собираются пожениться, а тогда им можно будет вместе отправляться в какую-нибудь районную музыкальную школу «по распределению». Миша частенько заглядывает к нам вечерами. Алена помогает ему делать домашние задания по гармонии, и если потом они никуда не уходят вдвоем, мы вместе пьем чай.
— Нет, пока еще его не было, — послушно отвечаю я, оторвавшись от очередного страшного рассказа, который без излишеств высоких идей учит здравому смыслу.
— Ну значит, придет попозже. Можно и подождать, — бросив примиряющий взгляд на Киру, говорит Алена. Она никогда долго не сердится.
Кира, закончив вторую часть сонаты, согласно кивает в короткой паузе и раскатистым арпеджио начинает на forte третью.
 
 

5

 
 
Я стою на лестничной площадке и, уперевшись лбом в стекло, смотрю в окно. Идет снег. Его монотонное падение не оставляет сомнений в том, что это навеки.
 
 
Пусть лучше снова пойдет дождь. Проливной, затянувший темно-серой синевой все небо сразу. Да, конечно, сегодня день Emerson, Lake & Palmer: «The Barbarian», «Trilogy», «Pictures at an Exhibition»...
Тетушка, умело скрывая свою антипатию к роковым новациям (наверно, классическое музыкальное образование обязывает к некоему консерватизму), уплывает на кухню.
Мы молча слушаем дальше. Я люблю слушать. Хотя мне очень хочется спросить тебя, почему ты опоздал сегодня. Кажется, не так-то все просто с твоей мамой. Но ты опять здесь, сидишь напротив и, откинув голову на высокую спинку кресла, глядишь куда-то в потолок. А после финала мне адресуется твой неизменный вопрос:
— Тебе понравилось?
Да! Мне нравится все или почти все, что ты приносишь с собой. И это чувство безудержного ликования, когда я вижу тебя в дверях... Но! «Как велит простая учтивость...» И мы оба доброжелательно «держим дистанцию». Let it be! Пусть только время не бежит-не скачет, а течет неспешно, как воды большой реки за окном. Тогда можно забыть, что нам его все равно не хватит.
— Знаешь что? Я хочу пригласить тебя на день рождения.
— Ага, значит ты младше меня!
Ты улыбаешься:
— Да, да. Приговор: на целых два месяца и четыре дня. Так, да?
— Да. Почти что так.
— Только день рождения все равно не у меня, а у одного из моих друзей.
— Хорошо. Но только что я буду дарить совершенно незнакомому человеку?
— Ерунда! Подарим вместе. Он любит «Rolling Stones», его и получит.
 
 
And it's such a sad old feeling
The fields are soft and green
And it's memories that I'm stealing
But you're innocent when you dream...
 
 
— Дина, пойдем очередь занимать! — говорит кто-то громко совсем рядом. Я отрываю голову от стекла. Передо мной стоят двое знакомых старшекурсников: маленькая виолончелистка Леночка Орехова и вечно улыбающийся альтист Андрей Рудаков. У Андрея всегда такие особенные глаза, как будто в них смешинки-лукавинки искрятся.
— Сейчас перерыв кончится, должны открыть, — рассудительно произносит Леночка. Я согласно киваю.
— Впе-ред! — весело командует Андрей, увидев, что дверь библиотеки действительно открывается.
Мы вливаемся в толпу собратьев, чтобы взять нужные учебники. В мгновение ока перед библиотечной стойкой выстраивается большущая очередь. Шум стоит, как перед концертом в опере. Студенты не стесняются эмоций, выражая свои переживания по поводу нехватки нот; просьбы соблюдать тишину и даже окрики библиотечных тетенек на них не действуют.
— Ну вот, — разочарованно тянет Андрей уже в коридоре, рассматривая какой-то потрепанный нотный сборник. — Опять без обложки!
Радоваться должен, — укоряет его Леночка. — Мне в прошлый раз ансамбль вообще без финальной части достался — и ничего. Подумаешь, обложка!
Я прячу в сумку учебник по музыкальной теории. Андрей легонько трясет меня за плечо:
— Дина, а что это ты такая смурная? На сольфеджио, что ли, идешь?
— Нет, — отвечаю я нехотя, — оно у меня завтра.
При одном упоминании об этом предмете настроение разом портится. Сольфеджио ведет жена Таинственного Марка, красавица Наталья Борисовна. У нее античный профиль и холодные глаза. Немногословная и невероятно строгая, среди студентов она зовется Снежной Королевой. «Которая никогда никого не похвалит», добавляю я про себя. Старшекурсники утверждают, что «Королева» свой человек, особенно на банкетах после защиты дипломов. У меня на этот счет свое мнение: человек она, может быть, и хороший, за ледышками взгляда этого не определишь, но ее занятий лучше не пропускать. С муками, с невероятными усилиями заставляю себя высиживать два часа в классе музыкальной теории, уткнувшись в ноты. Определяю интервалы, без ошибок, конечно, не обходится; пою со всеми а capella отрывки из арий или пьес, время от времени перевирая ритм; пишу диктанты, переживая неудачи в виде маленьких красных четверок с минусами, и вдруг, посреди урока, чувствую на себе ее взгляд, и внутри все замерзает, руки становятся чужими, меня как будто больше нет. А ответить надо лишь, что задавали на прошлом занятии. Пока я прихожу в себя, из-за парт встают новые жертвы, пребывающие в полном замешательстве. Наконец, насладившись гибелью целой флотилии Титаников, Снежная Королева сама отвечает на свой вопрос. Я спешу «уйти» в ноты, делаю вид, что пою, а сама жду, когда же кончится эта пытка, уперевшись взглядом в нотоносец со сложным размером. Однажды я опоздала на сольфеджио из-за пересменки троллейбусов. «Королева» долго держала меня на пороге, не разрешая сесть за парту. Хорошо помню ее насмешливый взгляд и мою тогдашнюю подавленность.
— Кочумай, девчонка! — говорит Андрей. — Сейчас мы тебе такое скажем, всю смурь как рукой снимет!
Я недоверчиво смотрю на них обоих. Леночка, протерев платочком большие очки в позолоченной оправе, водружает их на свой крошечный носик, и объявляет с улыбкой:
— Передай всем своим, что я вас приглашаю ко мне на день рождения.
— Встряхнемся! — кричит Андрей. — Клево!
Смешинки-лукавинки в его черных глазах, кажется, никогда не прекратят своего броуновского движения.
Настроение мое, действительно, поднимается. Я благодарю Леночку и мгновенно забываю про противное сольфеджио. Гораздо важнее для меня сейчас придумать, что ей лучше подарить.
 
 

6

 
 
Кира сдержанно благодарит за приглашение и — в который раз! — принимается за Бетховена. Зато Алену просто не узнать. Он даже подпрыгивает от радости:
— Вот здорово! Я ей такую картинку нарисую!
— Конечно, давай! — поддерживаю я. — Только акварелью, ты сама говорила, что ею у тебя лучше получается.
— Ладно. Акварелью так акварелью, — соглашается Алена. — Да только где же я кисти возьму? В магазинах ведь нет ничего.
Я предлагаю, не задумываясь:
— У художниц можно попросить. Мы быстро вернем.
Студенты-художники живут в другой половине общежития. Мы с Аленой спускаемся на первый этаж и проходим по линолеумной прямой скупо освещенного коридора ко второй лестнице.
На половине у художников тихо. Мимо идут двое парней с мольбертами и что-то обсуждают вполголоса, не обращая на нас ни малейшего внимания. Это непривычно и даже приятно.
Стучу в первую попавшуюся комнату.
— Открыто! — нараспев произносит кто-то. Мы, держась за руки, робко заходим внутрь. В комнате прямо на полу сидит атаманша из «Бумбараша»: «Хомя-ак! Пойдешь на деревню, отравишь колодец!» Атаманша делает приглашающий жест. Похоже, визит незнакомых людей — дело для нее обычное.
В комнате царит раскардаш, хотя художнической амуниции в виде льняных скаток и ящиков с красками здесь не так уж много. Выслушав нашу просьбу, она достает из молочной бутылки колонковые кисти для акварели.
Бежево-агатовые Аленины глаза с зеленоватыми точками вокруг зрачков сияют от нетерпения. Она шепчет мне:
— Сегодня с Мишкой в кино собирались. Не пойду, весь вечер рисовать буду.
Мим Жеромский с афиши под самым потолком подмигивает нам на прощанье.
 
 
В нашей комнате — приятное общество. Андрей — рот до ушей — бренчит на пианино джазовый стандарт «Autumn Leaves». Миша, прижав к себе гитару, которая так не вяжется с шарами мускулов его борцовской фигуры, грустно смотрит в ноты, лежащие у него на коленях. Это блюз, который он уже вторую неделю честно, но безрезультатно пытается освоить ритмически. Смуглая, цыганских кровей Юлька, скрипачка-старшекурсница веселого нрава, тоже здесь. Она с чем-то хозяйственно колдует на столе, и это хороший знак, предвещающий спонтанный ужин. Беспечный Андрей, неуклюже перейдя от джазовых ритмов к року, заводит свое любимое:
 
 
Лица стерты, краски туХлы,
То ли люди, то ли куклы,
Взгляд похож на взгляд, а день на день...
 
 
Но Юлька громко перекрикивает его:
— Кочумай, Дрю! Все же хавать хотят, а нам еще на гармонию вечер гробить!
При упоминании о гармонии у Андрея вытягивается лицо, и он первым оказывается около кастрюли с картошкой. Юлька обильно поливает каждую картофелину растительным маслом, а из белой пачки с синими буквами вытряхивает на кусок газеты крупную сероватую соль. Деревянный ковчежец, единственная по-настоящему домашняя вещь в нашем посудном разнобое, уже до отказа заполнен пористыми ломтями кисловатого черного хлеба.
Едим мы, словно в последний раз в жизни.
Вдруг Андрей срывается с места и пулей вылетает из комнаты. В черных глазах Юльки — неподдельный испуг:
— Чего это он? Продукты вроде все свежие!
Но тут Андрей появляется снова. На нем старые, заношенные дальше некуда голубые джинсы. Он немного смущенно говорит:
— Мне тут штаны предложили. Стоит брать или лажа?
— Чьи? — деловито осведомляется Юлька.
— Итальянские, — с сомнением разглядывая истертый лейбл, отвечает Андрей.
Юлька и Кира скептически переглядываются, а Миша с Аленой громким дуэтом кричат:
— Ни! За! Что!
Андрей, послушно кивнув, исчезает.
Через пару минут на пороге комнаты, запустив толстые пальцы в кармашки красного атласного жилета, с солидным достоинством появляется трубач Петечка Копнин, общий любимец девчонок. У Петечки плоское остроносое лицо, мощная грудная клетка и красивый сильный баритон.
— Вдо-оль по Пи-те-ерской! — приветствует всех нас Петечка fortissimo еще на пороге комнаты.
Переодевшийся со скоростью опытного солдата Андрей уже за пианино.
— По Тве-ерской Я-амской да! — подхватывает Миша, хватая гитару.
Всеобщее веселье ненадолго отодвигает упражнения по гармонии.
 
 

7

 
 
Я проведу сегодня хороший день, и даже почти сорокаградусный мороз не сможет этому помешать. Сегодня в училище — единственное занятие. И оно — любимое. Это музлитература. Я выезжаю немного раньше, чем обычно, хотя надобности в этом нет. Просто приятно ждать урока. В окне троллейбуса — яростно сгребающие снег очистители, залепленные белым, пушистым машины, разномастные домишки городской окраины, больше напоминающей деревенские выселки.
До начала музлитературы еще четверть часа, поэтому я не спеша иду по пустому коридору училища. Большинство моих однокурсниц сейчас на уроке химии. Они поступили сюда после восьми классов, поэтому должны посещать общеобразовательный курс. Значит, сейчас я могу встретить только какую-нибудь девочку из поступивших после десятого. В оркестровом классе кто-то, не жалея рояля, наяривает «Beatles».
 
 
Я поставлю тебе McCartney. Знаешь, всегда, когда я слышу этот song, мне кажется, они опять вместе...
 
 
I can't tell you how I feel
My heart is like a wheel
Let me roll it
Let me roll it to you...
 
 
Аккуратно обхожу курилку, где всегда стоят несколько ребят, стряхивающих пепел прямо на пол. Их цепкие взгляды не пропускают ни одной проходящей мимо девочки. Особенно высоко котируются среди студентов модно одетые девочки в золотых украшениях. А по поводу парфюмерии у ребят есть такая сентенция: Если на лестнице пахнет духами «Может быть», то на занятия пришли первокурсницы, а если «Сардоникс» или «Chloe», то это, без сомнения, старшенькие.
От меня не пахнет ни тем, ни другим, косметикой я почти не пользуюсь, а золота не люблю, но, как бы то ни было, становиться объектом смотрин мне совсем не хочется. Незаметно проскользнув мимо, захожу в класс музлитературы. Звенит звонок, значит, химия кончилась, и вот-вот появятся остальные девочки.
В классе за партой среднего ряда уже сидит одинокая фигурка. Это моя приятельница Сана Лойто. Ее толстоватые маленькие пальцы, как всегда, что-то наигрывают на поверхности стола. У Саны очень странное лицо. Словно по-школярски небрежно сделанный этюд , где счастливым образом удались лишь глаза. У глаз необычный разрез, углами вверх, что, видимо, и придает им в сочетании с голубизной очень лукавое выражение. Но на самом деле Сана — серьезная молчаливая девочка, я ни разу не слышала, чтобы она от души расхохоталась. Сана кивает мне в знак приветствия и продолжает «играть», напевая про себя партию правой руки. Она занимается по четыре часа в день, два из которых отданы гаммам.
Во время вступительных экзаменов я увидела, что какая-то девочка стоит лицом к стене. Я подумала, что ей плохо, и решила подойти. Но оказалось, что она «играла» на стенке пьесы из своей экзаменционной программы. Так я познакомилась с Саной. Вообще-то ее зовут Сусанна, но кто возьмется выговорить такое?
Чуть позже, уже после честно полученной «четверки», она объяснила мне:
— Понимаешь, мои пальцы слишком неуклюжие. Смотри, какие они маленькие и корявые. Поэтому я всегда где-нибудь упражняюсь с «беззвучной клавиатурой». Вот так, — и Сана стала перебирать пальцами по крышке своего внушительного кожаного кейса.
Честно говоря, я не вижу смысла в таких упражнениях, потому что когда играешь, важно чувствовать натяжение струны, силу звука, ощутить которые можно только, ударив по клавише, но сказать об этом Сане не решаюсь. Если она твердо уверена в обратном, то, в самом деле, зачем разубеждать?
Вот и сейчас Сана «проигрывает» инвенцию Баха, уткнувшись в ноты и опираясь на собственный голос. Я киваю ей в ответ и сажусь рядом.
Уже совсем скоро придет она, милейшая Анастасия Модестовна. У нее прическа с птичьим названием «гребешок», негромкий голосок и худенькие нежные руки, которые привлекают умелой жестикуляцией.
Но сначала в класс вваливается толпа наших ражих однокурсниц, не слишком утомленных постижением химических премудростей. Коноводит среди них дочь преподавателя по классу рояля Швеллина. У дочери большие навыкате глаза и манеры кавалерист-девицы. Она задорно трясет головой, отчего русый хвостик, стянутый резинкой на макушке, бьет ее по вискам, и командует бесподобным хрипловатым контральто:
— Людка, садись ко мне! Скорее, пока Настасьи нет!
Толстенькая Люда Поспелова, член постоянного кортежа Швеллиной-младшей, переваливаясь уточкой, послушно семенит к парте кавалерист-девицы.
Но вот появляется моя долгожданная преподавательница. Она раскладывает на столе множество книг и тетрадей и начинает своим детским голосом неспешное повествование. Ее руки, как всегда, летают юркими птичками вверх-вниз.
Сегодня интересная тема — рождение оперы. Рассказ иллюстрируется магнитофонными записями с фрагментами из «Орфея и Эвридики».
Властный хор глюковских фурий вдруг перебивается у меня в мыслях интродукцией «Голубых гитар»:
 
 
Орфей полюбил Эвридику,
Какая старая история...
 
 
— Ты любишь Тухманова?
Я удивлена:
— Неужели ты слушаешь что-то рускоязычное?
— Если это стоящая вещица, why not?
Ты склоняешься над проигрывателем – и из колонок раздается высокий, с чуть заметным надрывом, тенор Градского:
 
 
...Знал соль слез, нежилые стены,
Ночь без сна, сердце без тепла.
Гас, как газ, город опустелый,
Взгляд без глаз, окна без стекла...
 
 
— Но ведь здесь не те слова! – вырывается у меня.
— Откуда ты знаешь? – в твоих глазах неподдельный интерес.
Не надо было проговариваться, теперь придется объяснять.
Ты останавливаешь пластинку.
— Это стихи Кирсанова. И у него не «нежилые стены», а «пустоту постели»... – не глядя на тебя, говорю я.
Однако ты лишь усмехаешься в ответ:
— Ха, думаешь такое пропустят?
 
 
После урока я направляюсь по изогнутому коридору в гардероб. Навстречу мне идет пианистка-старшекурсница Катя Славина. Я незаметно скрываюсь в полутемной нише сбоку коридора в надежде, что она меня не заметит. К Кате у меня сложное отношение, поскольку я никак не могу найти золотую середину между «Каждый живет как хочет» и «Это нехорошо». Про Катю говорят много скабрезностей. А она бегает по общежитию в коротком халатике с большим вырезом на груди, ничуть не стесняясь своих довольно полных ног и веснушек на коже. Мальчики провожают ее долгими взглядами, а некоторые девочки что-то зло, но негромко говорят ей вслед.
Однажды я видела, как поздно вечером Катя, едва держась на ногах, пробиралась в свою комнату. Ее истерзанный вид и бесстыдно-смущенная улыбка могли дать почву для пересудов не на один день, но, кроме меня, в коридоре никого не было. Я, как бы не заметив Катю, зашла в туалет, а она, с трудом передвигаясь, скрылась за дверью своей комнаты. Я никому не рассказала о странной встрече, но с тех пор мне почему-то ужасно стыдно, и мне хочется как можно меньше попадаться Кате на глаза. Вот и сейчас, дождавшись, когда она пройдет мимо, быстро иду за шубкой. Старушка-гардеробщица ворчит мне вслед:
— Ходите, ходите, вещи где попало оставляете, вчера опять болгарская дубленка пропала...
...На улице такой мороз, что дышать можно только в воротник. Единственная чудом сохранившаяся в городе церковь в псевдо-русском стиле напротив училища покрыта таким толстым слоем инея, что белые ряды аркатурных поясков под куполами сливаются в одно целое с кирпичными барабанами. Только зеленые маковки без крестов смутно вычерчиваются в морозном мглистом воздухе. Когда-то здесь протекала большая река, а на ее берегу стоял огромный монастырь, опоясанный кремлевской стеной, с кельями, трапезной, большой библиотекой, усыпальницей немногочисленных настоятелей и прочей церковной атрибутикой. С тех пор прошло не так много времени, но река полностью обмелела, а от монастыря буквально камня на камне не осталось. Только псевдо-русская церковь, как утверждает табличка на ее крепко-накрепко забитых дверях, все еще «охраняется государством». От кого, интересно?
 
 

8

 
 
Я открываю дверь перед вахтой. Общежитие встречает меня какофонией настраиваемых струнных, звона посуды, всплесков магнитофонных записей.
В комнате тепло и многолюдно, как почти всегда в последнее время, отчего она даже начинает казаться мне уютной. Кира и Алена, склонившись над столом, переписывают под юлькину диктовку перечень уже прослушанных фрагментов по музлитературе. Андрей со скоморошьей улыбкой берет несколько аккордов и, картинно вскинув голову, начинает:
 
 
Бывают дни, когда опустишь руки,
И нет ни слов, ни музыки, ни сил...
 
 
— Андрюх, да кочумай ты лажу гнать! — кричит ему Юлька. — Нам еще такую тоску разбирать, без твоей «Свечи» хватит!
— Ну, она, положим, не совсем моя, — скромно возражает тезка Макаревича, однако играть перестает.
«Тоска» — это пресловутая гармония, к которой старшекурсники готовятся чуть ли не ежедневно.
Увидев, что я сажусь читать, Алена отбрасывает на кровать нотные листки и говорит:
— А ну ее, надоело! Два часа уже отсидели! Дина, посмотри, какую я картинку для Леночки нарисовала. — И она достает из тумбочки небольшой ватманский лист.
Воспользовавшись паузой, Кира утыкается в учебник по педагогике.
— Дезертируем помаленьку, да? — возмущается Юлька.
— Дружными рядами! — подхватывает довольный Андрей и идет в коридор курить.
— Ну и фиг с вами! Пойду загляну к себе, может, мужАлешка пришел. Когда сядете опять, позовете. Без меня гармонию не начинайте. — И Юлька убегает.
МужАлешка — это, действительно, юлькин законный супруг, которого никто из нас, с ее легкой руки, иначе как «мужАлешкой» не называет. Он учится на отделении духовых по классу тромбона. Высокий, темноглазый мужАлешка, встречая меня где-нибудь в коридорах училища, неизменно шутит по любому поводу. В «литературно-гармонических посиделках» мужАлешка не участвует, потому что почти все свободное время где-нибудь подрабатывает.
Я смотрю на картинку. На первый взгляд, это очень незымысловатая акварелька: в стеклянной вазочке на черном фоне стоят две белые астры, а у третьей пышная головка надломилась и лежит на темной блестящей поверхности. Но это только на первый взгляд, потому что чем дольше на нее смотришь, тем больше «затягивает» она в себя.
— Ну, как? — шепчет Алена, наклонившись ко мне. — Очень грустно получилось, да?
— Здорово, — говорю я. — Не оторваться от твоих астр. Леночке повезло на подарок.
— Правда? — Аленино лицо розовеет от радости. — А я так волновалась...
— Что это вы тут рассекретничались? — голова Андрея выныривает из-за aлениного плеча. — Я тоже хочу секретик!
Я вопросительно смотрю на Алену. Но она улыбается и протягивает картинку Андрею.
— Ленка, — говорит тот, не отрывая взгляда от астр. — Я, как ты знаешь, мудер и добер, а посему скажу всю правду. — Андрей замолкает, по-прежнему разглядывая акварельку. Пауза затягивается. Наконец, тряхнув головой, словно придя в себя, он продолжает: — Я не понимаю, почему ты все еще сидишь на этой половине общаги, а не у них там. — Андрей кивает в направлении половины художников. И без обиняков заключает: — Нарисуй мне такую же, а?
Мы с Аленой, глядя друг на друга, смеемся.
— Второй раз так не получится, — объясняет Алена Андрею.
— Ладно, — говорит Андрей, уже садясь за гармонические задачки, — так и быть, следующий шедевр — мой!
В глубине души я завидую простоте Андрея. Я бы никогда не решилась просить. Может быть потому, что в детстве мне строго-настрого было запрещено «попрошайничать».
«Ничего, — успокаиваю я себя, — эти астры надо просто запомнить.»
Я достаю из своей тумбочки книгу Мерля и, чтобы не мешать подготовке старшекурсников к гармонии, выхожу в рекреацию. Там опять сидит Зиночка со своей скрипкой.
— Ты что, живешь здесь, что ли? — удивляюсь я. Но она не слышит. Плотно сжав изящные капризные губки, Зиночка вовсю работает над финалом. Прежний трудный пассаж уже позади. Он проработан и отшлифован так, что никакой экзамен ему уже не страшен.
 
 

9

 
 
Я могла бы чувствовать себя во вторник почти свободной, но это «почти» не что иное как урок физкультуры. Физкультура занимает с сольфеджио место на параллели. Это значит, что я боюсь одинаково и того и другого.
Осенью первый курс собрали в спорткомитете училища. Будущий наш преподаватель оглядел пресыщенными глазами сидящих перед ним девочек, а потом равнодушно сказал:
— Не будете меня посещать — отчислят.
Мы с Саной забрались в самый дальний угол комитета, уже изрядно напуганные возможными репрессиями.
Физрук, поглаживая ладонью крупные полосы своего широкого галстука, продолжал:
— Начало занятий в 6.30.
— Утра? — удивленно пискнул кто-то.
— А вы что думали, вечера? — простецки ухмыльнулся он в ответ. — Без опозданий у меня! Форма — чешки и черный гимнастический купальник — обязательна для всех.
При упоминании о купальнике я спрятала глаза в баховский сборник, а Сана судорожно вцепилась в свой кейс.
Физкультурные занятия начинаются в 6.30 утра, в огромном зале, спрятанном в глубине здания с псевдо-готическими отметинами на фасаде. Изнутри оно сильно напоминает центральные покои некоего дома призрения или городской больницы прошлого века. Лампы дневного света уныло жужжат под высокими, аркообразно изогнутыми потолками. На полу лежит зеленый ковер необъятных размеров. По залу расставлены всякие приспособления для тренировок, называемые спортивными снарядами, при виде которых мне всякий раз становится не по себе.
Войдя в зал, девочки робкой стайкой проходят к центру ковра и выстраиваются в шеренгу. Лишь кавалерист-девица громко и уверенно, словно со старым знакомым, здоровается с физруком. Тот серьезно приветствует ее в ответ.
Начинается разминка. Она проходит под жиденький аккомпанемент старого, немного расстроенного пианино. Тапером здесь безымянный молодой человек с прыщавым лицом и бегающими глазами. Физрук частенько переглядывается с ним и о чем-то негромко говорит, посмеиваясь. Я подозреваю, что это шуточки в адрес кого-то из нас, и эта догадка сильно меня подавляет.
Сегодня мы занимаемся на брусьях. Физрук лениво покрикивает на девочек, которые то и дело зачем-то скрываются в гардеробе, и оценивающе смотрит на очередную, как правило не очень искусную, исполнительницу упражнений. Некоторые отказывются выполнять композиции, мужественно смирившись с дополнительными часами или «незачетом» в сессию. Физрук в ответ лишь снисходительно улыбается.
Каждый раз, когда я случайно ловлю свое отражение в зеркальной стенке, перечеркнутой станком, мне хочется провалиться сквозь землю. Я вижу заспанное существо с бледным невыразительным лицом и копной давно нестриженных волос. Широкие скулы, узкие глаза, маленький нос. Вдобавок к этому худые слабые руки, длинные ноги и совершенно неспортивная фигура, втиснутая в черный гимнастический купальник. Тут же приходит в голову, как любит физрук поддержать каждую из нас на брусьях или подхватить в кувырке через голову. Становится гадко-противно. Но никуда не деться, и обычный набор упражнений подливает масла в огонь моего смущения.
Бедняга Сана пыхтит на брусьях. Она очень старательная девочка, но здесь у нее мало что получается. Она никак не может перенести туловище вверх, чтобы закрепиться. Ее жалобный взгляд в никуда и неуклюжие движения ногами повергают меня в такой трепет, что я подхожу к брусьям, дрожа уже почти явно.
Закрепиться удалось (просто я выше Саны, и руки у меня подлиннее), но как же теперь перебросить себя на маленький брус под пристальными взглядами физрука и двух-трех однокурсниц, имеющих разряд по гимнастике? Кое-как завершаю плохо удавшееся упражнение и вытираю вспотевшие ладони об купальник.
Другая моя приятельница, Лека Копельникова, даже пищит в голос, начиная комбинацию. Физрук поглощен ее созерцанием. У Леки округлые, очень широкие бедра, из-за чего она даже боится носить брюки. Тема эта — предмет ее частых страданий. «Ах, девочки, джинсы — не для меня, но это же так стильно!» В глубине души я считаю, что Лека кокетничает, потому что она — очень женственная блондинка с симпатичной мордашкой и густыми волнистыми волосами, присобранными изящным гребнем на затылке.
Ну вот! Как назло, я опять натыкаюсь на свое отражение! Это неизбежно, потому что в зале три стенки из четырех — зеркальные. Мешок с отрубями, а не человек! С этой откровенно невеселой мыслью выхожу в раздевалку. Физкультурные страдания закончились, и я окунаюсь в повседневность .
 
 

10

 
 
Я спускаюсь по полукруглой лестнице на первый этаж. Со стен на меня глядят веселые лица Юльки, Андрея, Леночки и других студентов-струнников. Эти фотографии они привезли с одного из последних конкурсов при Новгородской консерватории. Я улыбаюсь им в ответ, наверно, потому что урок сегодня прошел хорошо: Бетховен, похоже, начал получаться.
— Дина! — окликает меня кто-то из маленького оркестрового зала в первом этаже.
Я заглядываю внутрь и обнаруживаю там почти всех девочек с нашего курса. Они чего-то ждут. Ко мне подлетает пушистоволосая Лека. На ней модная длинная юбка и тонкий свитерок-«лапша».
— Дина! — повторяет она. — Иди сюда, сейчас камерный концерт будет! Музыканты из филармонии приехали!
По правде говоря, в мои планы сегодня входит не концерт, а свободное почти с самого утра пианино в комнате: все мои соседки на занятиях. Но Лека так уморительно гримасничает, уверяя, что мне надо «непременно-непременно» остаться, что я уступаю и сажусь рядом с ней поближе к сцене. Мне вдруг начинает нравиться спонтанность происходящего: ни очереди за билетами, ни поездки в набитом троллейбусе, а просто шла мимо и, даже не выходя на улицу, попала на концерт — здорово!
На сцену выходят четверо мужчин во фраках и рассаживаются около пюпитров.
В программе Моцарт, Шуберт и Чайковский.
Маленький толстый человек с глянцевой лысиной вдохновенно ведет партию первой скрипки. Вторая скрипка — могучего сложения мужчина с довольным лицом — все время закатывает глаза, когда дело доходит до особенно сложных пассажей. Второй альтист и виолончелист — не более чем фон для лысого и крепыша.
И вдруг — в это невозможно поверить! — первая скрипка начинает так неприкрыто фальшивить, что девочки в первых рядах недоуменно переглядываются, а некоторые даже перешептываются. Однако квартет никак не раегирует на проявленное возмущение, и приходится, стиснув зубы, терпеть фальшивое звучание до самого конца. Украдкой поглядываю на Леку. Она сконфужена не меньше, чем я. Вот тебе и филармония!
По окончании концерта квартет удостаивается вежливых аплодисментов. Стараясь ни на кого не смотреть — стыдно за первую скрипку, да и только! — выхожу из зала. (Я еще не знаю, что такие концерты — мероприятия, проводимые филармонией «для галочки», поэтому ждать безукоризненного исполнения просто смешно.) Мне навстречу спешит маленькая Леночка Орехова с черным футляром на хрупком плечике.
— Ты что, из дома виолончель тащила? — ужасаюсь я, глядя на монстра, выпирающего своими округлостями из-за Леночкиной спины.
— Ага, — кивает она и осторожно ставит футляр на пол. — У нас сегодня последний предконцертный прогон, генеральная репетиция то есть. — Леночка близоруко щурится, протирая очки серенькой бархоткой.
— Ты на Гиберов пойдешь? — спрашиваю я, вспоминая увиденную сегодня возле училища афишу.
— Наверно. Но только не за кулисы.
Странно, в местной филармонии среди публики считается проявлением хорошего тона пройти после концерта за кулисы и подписать пластинку или программку у исполнителя.
— А почему?
— Они сюда не в первый раз приезжают. Когда я еще на первом курсе была, история вышла не очень... — Леночка делает бархоткой неопределенный жест.
Продолжение рассказа я слышу уже на улице.
— Мне поручили Гибера-младшего, который скрипач, в училище пригласить и привезти. А я не знала толком, как это делается. Ну, и предложила ему до училища из гостиницы на троллейбусе проехать. Хотя тут рядом, можно было и пешком дойти. А он не один был, с концертмейстером. Что тут началось! Концертмейстер на меня развопился: «Что это такое? Скрипач с мировым именем — и на троллейбусе!»
Гиберу, чувствую, неудобно за своего коллегу, но он молчит. А я не знаю, куда со стыда деться! Ведь он меня отчитывает, как нерадивую школьницу. Ну, потом такси взяли. Едем, а тому никак не уняться, даже вспомнил, что я без цветов явилась. Ну, а цветы ему потом в училище подарили. Вот так.
Леночка замолкает. Я тоже молчу. Да и что на это скажешь? Леночка вдруг резко меняет тему разговора:
— Хочешь Андреева почитать?
— Можно, — соглашаюсь я. — А тебе самой-то он нравится?
— Честно говоря, не особенно. Мрачноват, но как никак имя.
— Ну, если имя... — смиряюсь я с неизбежным. И мы отправляемся к Леночке.
 
 
Я в радостном настроении открываю дверь в пустую комнату. Один на один с пианино почти до вечера — это редкий подарок! Значит, можно не только зубрить заданное. Сначала гаммы и рутина Ганона. Потом техническая работа над программными пьесами. А после этого мое время до... Нет, это мое пребывание «вне». Я болею, умираю и оживаю вместе с куклой Чайковского, вальсирую с ностальгичным Шопеном, выделываю озорные па в рахманиновской польке. Сурово-прекрасное колдовство Баха увлекает меня в лабиринты «Маленьких прелюдий». Повторяя наизусть витиеватости гармонического минора, машинально гляжу в окно. Сумерки штурмуют стекло, и на улице моментально темнеет. «Вне» пропадает в реальности.
А вот и мои соседки. Вид у них усталый. Алена снимает длинное пальто с чернобуркой и, вздыхая, поправляет перед зеркалом слежавшиеся под шапкой светлые пряди густых, коротко стриженных волос.
— Давайте чай пить, — тихим голосом предлагает Кира, набрасывая поверх своего спортивного костюма пуховый платок.
— Давайте-давайте, смури эдакие, а то совсем плохие стали, гармония вас возьми, — веселится с порога заглянувший «на пять минут» Андрей.
Подоспевший вслед за ним Петечка с подозрением осматривает и даже обнюхивает своим буратинистым носом заварочный чайник:
— А где ж чай-то?
— Ой, нету! — спохватывается Алена, глядя на него грустными агатовыми глазами. — Опять купить забыли, а теперь и магазины все закрыты.
— Ну во-от, — грустно тянет Копнин. — Свяжешься с вами, о том, что есть умеешь, позабудешь.
— Ничего, Петечка, ты у нас и так парничок баской, — балагурит Андрей на местном диалекте, любовно поглаживая Копнина по толстому боку. — Один раз и пустой водичкой перебьешься, не облажаешься!
Петечка ловко выворачивается из объятий Андрея:
— Ну нет, на водичке и каша не в радость! Пойду у нас поищу...
— Валяй! — соглашается Андрей. — Только потом не ворчи, что весь чай к девчонкам перетаскали!
За Петечкой захлопывается дверь. Андрей бренчит на пианино и поет:
 
 
Тихо плещется вода, голубая лента,
Вспоминайте иногда...
 
 
Вашего студента-а-а! — могучим forte завершает Копнин из дверей, победно потрясая маленькой пачкой индийского чая.
— Ликуй, народ! — кричит неунывающая Юлька, входя в комнату вслед за Копниным с большим свертком в руках. — Мне посылку из дома прислали!
 
 

11

 
 
Я сажусь на кровать, чтобы завернуть в бумагу связку из трех валдайских колокольцев. Они нежно дилидонят, скрепленные кольцом под крышкой из прозрачного пластика, и мне приятно думать, что Леночка обрадуется этой музыке.
Тут кто-то осторожно стучит в дверь. После чего она бесшумно открывается, и в комнате появляется милая девочка с невинным личиком. Это однокурсница моих соседок Оленька. Она живет на первом этаже. На Оленьке длинное до пят, нежно голубое, почти совсем прозрачное платье, несколько раз перехваченное в талии узким кушачком.
— Мужчин нет? — улыбаясь, спрашивает она. Ее руки спрятаны в складках невесомого платья.
Кира и Алена весело переглядываются.
— Нет, нет, — радостно отвечают они недружным хором и восхищенно оглядывают Оленьку.
— Я ненадолго, — говорит она, розовая от возбуждения и быстрого подъема по лестнице. — У нас сегодня полтора года свадьбы, мы чуть-чуть выпили.
Она начинает кружиться по комнате, повторяя нараспев:
— Ой, как мне хорошо! Я так его люблю!..
Кира и Алена понимающе смеются.
Я усаживаюсь на подоконник и, не обращая внимания на то, что из боковых щелей дует, незаметно наблюдаю за девочками. Вообще-то я с Оленькой не знакома, и может быть, поэтому остаюсь в стороне от их веселья. В моем воображении уживается многое, но в реальности я никак не могу понять, почему Оленька так без ума от своего мужа, который старше ее на целых двадцать лет! Однажды я видела его на октябрьской демонстрации в толпе преподавателей училища. Высокого роста, в волчьей дохе, пожилой синеглазый дяденька с орлиным носом и стружкой начавших седеть черных волос под меховой ушанкой...
Беленькая голубоглазая Оленька неслышно порхает вокруг девочек.
— Ой, я ведь вправду ненадолго! — вдруг спохватывается она. — Посмотреть принесла. — И открывает принесенную с собой коробочку. Там оказывается небольшая дымковская игрушка: красный с белым индюк, с нарядными золотыми узорами на развернутом по-павлиньи хвосте.
— Это все он, — говорит Оленька нежно. — Вот, индюка сегодня подарил.
Голубой шлейф прозрачного платья стелется по полу. Оленька исчезает, сжимая в руках коробочку с подарком. Счастливая...
 
 

12

 
 
Я стою на задней площадке троллейбуса. Еще не закончилось утро, но время массового разъезда на работу прошло, поэтому в неотапливаемом салоне пусто. Я знаю, что если сесть на жесткую дерматиновую плоскость троллейбусного диванчика, холод тут же заберется под шубу занозой озноба, поэтому продолжаю стоять перед задним окном, за которым в такт движению болтаются грубые серые веревки от троллейбусных усов, кое-как закрепленные на металлических изгибах лесенки, ведущей к нему на крышу.
Троллейбус сползает с горки и увозит меня из центра города. Неожиданно начинается серый снегопад, и мокрые хлопья, слепо тычась в закругленное окно, с сочным чавканьем облепляют стекло, а потом исчезают, превращаясь в водяные кляксы.
Сегодня во время переклички плотоядный взгляд физрука, блуждавший по нашей затянутой в купальники шеренге, наткнулся на двух девочек, которые пришли в спортивных костюмах, сославшись на холод в спортзале. Физрук молча указал им на дверь.
«Ну вот, — думаю я, охваченная стихией плохого настроения. — Еще утро, а занятия уже кончились. Знать бы раньше, что их будет так мало. Надо, наверно, больше заниматься самой. Но я ведь и так каждый день по два-три часа сижу за пианино. Когда Филария сказала, что из меня выйдет толк, не слишком ли быстро я ей поверила?»
 
 
Это было удивительное знакомство. Тетушка неожиданно обнаружила среди немногочисленной родни взрослую племянницу, а я — незаурядную личность и родственную душу.
Мы играли в четыре руки, и она не скупилась на похвалы. Тетушка много читала и не без удовольствия выслушивала мои сентенции по поводу той или иной книги. Мы мало говорили о реалиях, больше рассуждая о живописи или музыке. Тетушка неизменно находила время, чтобы сходить со мной в музей, театр или на книжную ярмарку. С ней было интересно делать все, даже обычный завтрак она превращала в маленький праздник. Когда мы играли в теннис, Филария неизменно выходила победительницей, гася мои подачи резкими боковыми ударами.
Однажды она свозила меня за город к обедне. День был теплый и солнечный.
— Невенчанные голубицы Христовы, — улыбалась тетушка, когда мы обе, повязав на головы белоснежные сатиновые платочки, зашагали по широкой тропе, обсаженной березами и липами, к белокаменной церковке, апсиды которой снаружи были расписаны фресками.
— Один мой друг, доцент академии, — рассказывала Филария, — пришел к выводу, что студенты его кафедры всегда, заметь, — всегда! — пользуются таким штампом в своих курсовых: «если церковь высокая, пирамидальная, то она словно вырастает из земли, а если маленькая и приземистая, то словно врастает в землю». А что же эта — врастает или вырастает? — с легкой усмешкой кивнула тетушка в сторону барочного здания с синими куполами.
— Зарастает, — определила я.
Церковь и впрямь со всех сторон, кроме входа, густо заросла кустами дикого шиповника и остроконечной пестрой мальвой. В окружении этого ботанического буйства святые на фресках смотрелись нарядным воплощением извечных «love & peace».
А в другой раз Филария пригласила меня на свой урок в музыкальную школу, где маленькие ребятишки занимались по ее собственной системе, разработанной на основе знаменитого метода Кабалевского. Тетушка превратила урок сольфеджио в увлекательную игру, и ученики, отгадывая интервалы и аккорды, не боялись делать ошибок.
Заканчивая школу, я надеялась, что Филария предложит мне учиться дальше в ее городе, но этого не произошло. Она слишком ценила свое отлаженное одиночество, свой феминистский уют независимости, и я не решилась сказать ей о своем желании.
Так я очутилась здесь.
— Круглая отличница! — возмущалась моя мать, — и где? В музыкальном ПТУ на деревне дедушки!
Ее реакция не казалось мне столь важной, мы уже несколько лет говорили на разных языках. Я грустила о том, что мои отношения с необыкновенной тетушкой, развивавшиеся поначалу так стремительно и интересно, внезапно оборвались, ведь мы даже не писали друг другу.
 
 

13

 
 
Добросовестно отсидев за пианино положенные часы (ничего, кроме этюдов и упражнений в голову и руки не идет), я придумываю себе развлечение: пойти в кино и позвать Риту. Сану звать — дело пустое, она будет заниматься до тех пор, пока кто-нибудь из соседок по комнате не попросит освободить место.
Рита учится со мной в одной группе. Она тоже закончила десятилетку. Рита приятная, спокойная, очень домовитая девочка. Как это ни странно, особенно ощущается ее домовитость в манере игры на пианино: когда слушаешь баховские рулады под ее пальцами, думается об уюте семейного ужина и пирогах с капустой.
Стучусь. Рита открывает. Она одна в комнате.
— Садись, — неторопливо проговаривает она, возвращаясь к процедуре подкрашивания ресниц перед маленьким настольным зеркальцем.
— Пойдем в кино, — предлагаю я, внимательно следя за тем, как серые pитины глаза становятся все более выразительными.
Рита заканчивает прихорашиваться и несколько раз медленно открывает и закрывает свежеотретушированные очи, словно ожидая, что тушь посыплется ей на щеки. Но этого не происходит, и она наконец отвечает:
— Можно и в кино.
«Вот Рита, — удивляюсь я про себя ее флегматичному обстоянию, — даже не спросит, как фильм называется.»
В ожидании, пока Рита расчешет свою темно-русую косу и переоденется, я сажусь к пианино.
 
 
Проходит жизнь, проходит жизнь,
как ветерок по полю ржи.
Проходит явь, проходит сон,
Любовь проходит, проходит все...
 
 
— Что это тут поют? — раздается с порога такой сиплый голос, словно у его обладательницы затянута петля на шее.
— А-а, знакомьтесь, — говорит Рита, закалывая шпильками бублик косы на затылке. — Дина, это моя соседка по комнате, Лариса.
Мы киваем друг другу. Нет, это все-таки не удавленник, а тщедушное малорослое создание в бесформернном темном плаще на меху и огромных дымчатых очках-«каплях», скрывающих большую часть лица. Простуженная чайка.
Рита натягивает сапоги и, не меняя интонации, переходит на совсем другую тему:
— Лариска, ты где была? Опять в ресторан ходила?
Надо сказать, что возмущения в ее голосе при этом нет, оттенок стабильный mezzо forte, темп moderato.
— Ну и подумаешь! — раздается в ответ запальчивое сипение. — Посидели, покурили, сушнячка выпили...
— Да мне-то все равно, — тянет Рита. — Только когда ты заниматься будешь?
— Успею, Рит, успею, — обрывает ее подпитая (подбитая?) чайка. Она сдергивает с головы большую черную кепи с пуговкой на макушке, швыряет в угол плащ и направляет свои дымчатые окуляры на меня. — Ты что-то приятное здесь играла?..
— Разве? — говорю я. — Да так, ничего особенного, Никитин начала 70-х.
— Показать-показать! Нравится! — в восторженном сипе появляются хрипловатые нотки. — Клевая песенка! Ну-ка, какие там аккорды?
Вопросительно гляжу на Риту, не умея отказать. Рита — девочка еще и очень покладистая.
— Не опоздаем, — говорит она, кладя на стул изукрашенную пестрой вышивкой коричневую дубленку. — Пока журнал покажут...
Рита права, кинотеатр через дорогу.
На прощанье чайка интересуется:
— А что смотреть идете?
— «Шербурские зонтики», — отвечаю я.
— Старье... — Вздох состоит из такой гаммы звуковых переливов, словно кто-то поблизости наступил ногой на старую волынку. Чайка закрывает дверь, окутав меня на прощанье дешевым ароматом болгарских сигарет. И тут же вслед нам несется сипло-хрипловатое:
 
 
Я люблю, я люблю, я люблю, я люблю,
У него ни долгов, ни детей...
 
 
— Ну все, — оглянувшись, констатирует Рита, — это теперь не меньше, чем на неделю.
А я думаю, что голосу Ларисы позавидовала бы даже Melany.
 
 
Good bye, ruby Tuesday!...
 
 

14

 
 
Я бреду по Черемушкинским окрестностям. Воздух чуть-чуть смягчился, мороз отпустил, что здесь обычно предвещает сильный ночной снегопад. Но пока тихо и безветрено, для прогулки в самый раз.
Между пятиэтажками настроены ледяные горки. Ликующие мальчишки с громкими криками пилотируют свои санки на спинах и животах, благоразумные девочки чинно ставят ноги на кончики полозьев и, натянув веревку, не забывают одернуть подолы шубок. Хохочущая ребятня постарше беззаботно пуляет друг в друга снежками, и мимо меня, выложив язык на кончик заостренной морды, проносится плоская колли, запряженная в деревянные сани, на которых сидят двое малышей, крепко прижавшись друг к дружке.
Вдруг в поле моего зрения появляется знакомая фигура. Длинный полосатый шарф лихо обмотан вокруг смуглой шеи, синие джинсы заправлены в сапоги, красная, подбитая мехом куртка застегнута на все пуговицы. Юлька!
Она явно чем-то расстроена, хотя изо всех сил улыбается мне. Я подхватываю Юльку под руку, и мы, не сговариваясь, отправляемся «домой».
Дом — это крохотная общежитская комнатенка, где она обитает вдвоем с мужАлешкой. Здесь так мало места, что, кроме кровати, ничему не поместится, поэтому вещи грудами лежат на узком подоконнике, за, под и перед кроватью. А футляр с мужАлешкиным тромбоном висит аж над самым окном. Между кроватью и противоположной стеной намертво втиснут кухонный столик. На нем — натюрморт из разрозненной посуды, кульков и пакетиков со всякой всячиной.
Юлька, скинув куртку, прыгает коленками вперед на середину покрытой темно-красным одеялом кровати. Увидев, что я озираюсь по сторонам, она машет рукой и говорит:
— А-а-а, ты ведь у нас всего раз была... Не удивляйся. Мужик в доме есть. Только полки делать бесполезно, стены не держат, все на голову валится. Так и живем. Давай сюда свою шубейку. Садись. Да на кровать же, куда еще? Сейчас чаю сообразим.
Юлька, не меняя позы, включает чайник, стоящий на подоконнике, и оглядывается на столик в поисках чашек. Вдруг улыбка сползает с ее смуглого лица, и она, наклонив голову в коротких темно-каштановых кудрях, которые не берет ни одна расческа, громко всхлипывает:
— С мужАлешкой поссорилась! Я ему говорю: «Тебе чего, денег мало? И так в двух местах халтуришь!» А он теперь, оказывается, еще и в ресторане по вечерам лабает! Мы все равно почти не видимся.Только когда в училище вместе едем или в воскресенье утром, если его на репетицию не вызовут... И так без конца: занятия — халтура, халтура — училище. Семейная жизнь называется! Я ребенка хочу, в нормальную квартиру, а он — лабух лажовый!
Слезы льются по ее круглым щекам, но она их даже не вытирает.
— Эй-эй, слезики на колесиках, — говорю я ей мягко как умею. — Он же не для себя старается, а для вас обоих. И вообще, он такой милый, веселый, твой мужАлешка, шутит всегда. А ты плачешь зачем-то. Сама говорила, что вам всего лишь полгода осталось, а потом уедете отсюда. На-всег-да.
— Да, он хороший, — соглашается Юлька, прекращая реветь. — Но все-таки...
— Все-таки не все-таки, а ты его любишь. Попал кур в ощип! — смеюсь я, удивляясь собственному самообладанию.
Юлька, наконец, вытерла слезы. Она молча улыбается в ответ и крепко пожимает мне руку.
 
 
В кают-компании стоит черный рояль. Я провожу пальцами по клавиатуре. Ты садишься в низкое кресло рядом со мной.
Ты не отрываешь взгляда от моих пальцев. А я, я всеми силами удерживаю себя от соблазна осторожно прикоснуться этими пальцами к черной синеве твоих длинных волос.
 
 
Спи-засни-усни, баю-баюшки,
Я давно тебя знаю-знаюшки,
Волосочки твои взъерошены,
Лапоточки липовы сношены,
Цветы-ягоды на рубашечке,
Земляничины да ромашечки...
 
 

15

 
 
Я стою на втором этаже училища перед концертным классом. Сегодня у пианистов-первокурсников — предэкзаменационное прослушивание. Всем тридцати девочкам и одному мальчику предстоит сыграть по два произведения из программы, которую они готовят к зимней сессии.
Среди девочек ходит слух, что это прослушивание — просто маленькая дрессировка, а экзамена никакого не будет. В сессию каждой из нас поставят зачет за семестр и дадут задание на каникулы.
До сессии еще далеко, больше месяца, но я вдруг вижу, что многие мои сокурсницы чувствуют себя, как на вступительном или даже хуже. Что и говорить, жутковато играть в присутствии не только доброго десятка преподавателей, но и всего курса! Однако на миру и смерть красна, и девочки послушно занимают места на стульях, расставленных рядами в большом концертном классе.
Рядом со мной садится единственный мальчик-первокурсник. Его зовут Саша. Он высокий и очень нескладный. Особенно портят его многочисленные угри на лице и какая-то школьная стрижка, чуть ли не допотопный полубокс. Мне всегда жаль его нелепой внешности, но похоже, Саше безразлично, как он выглядит.
У меня с ним славные отношения. Они установились еще «на картошке», в партизанских условиях нашего обитания. Саша часто помогал мне во время дежурства по кухне: колол дрова, готовил щепу для растопки, таскал на себе с фермы положенные нам фляги с молоком. А однажды даже защитил от местных хулиганов. Один против троицы пьяных аборигенов.
Саша смотрит в окно. Разудалое девичество помладше пытается обратить его внимание на себя, шушукаясь и пересмеиваясь за нашими спинами. Но Саша этого как будто не замечает. Он переводит глаза от заоконных далей на меня и спрашивает:
— Боишься?
Я честно отвечаю:
— Не очень. Точнее, наполовину.
— А что ты будешь играть?
— «Пятую» Бетховена и из «Французских сюит» Баха.
— Хорошая программа, — улыбается Саша.
— А ты? — теперь моя очередь спрашивать.
— Тоже из Бетховена, — отвечает Саша. — И еще прелюдию Рахманинова.
Я опускаю голову, чтобы Саша не видел моего лица. Вдруг поймет, что я завидую, еще обидится... Конечно, Саша ужасно способный. Недаром перед поступлением его курировал местный молодой талант — преподаватель Шубников. Он ведет свои занятия по консерваторской системе и уже сам набирает себе учеников, хотя это не всегда встречает поддержку у директора училища. Однако директор прекрасно знает, что Шубников — талантливый музыкант и педагог. А какое училище, тем более в провинции, захочет терять таланты? Вот и в этом году Шубников набрал в свой класс сильных студентов, и с нашего курса к нему попал только Саша.
— Как у Шубникова? — спрашиваю я, наконец справившись со своими чувствами.
— Интересно, — улыбается Саша. — Каждый урок что-нибудь новенькое. Только вот, — Саша вдруг грустнеет, — мне в армию через год.
— Правда? А ты, когда поступал, разве не знал, что здесь не дают отсрочки?
— Знал, конечно, но не идти же добровольцем в семнадцать лет! Зато потом можно будет опять восстановиться у Шубникова.
Я киваю, а про себя думаю: «Два года — это долго. Еще неизвестно, куда его загребут. Если не в военный оркестр, руки можно и не вернуть…»
Саша словно подслушал мои мысли.
— Ничего, — говорит он. — Как нибудь протяну. Все равно после армии буду учиться дальше.
Пока мы беседовали, класс заполнился. Преподавательская комиссиия заняла места поближе к роялю. Девочки притихли. Кто-то уставился в ноты, кто-то смотрит на первую играющую, а я поднимаю глаза на кусок зимнего неба в оконном переплете. Из его серых, низких глубин — в который раз за сегодняшний день — начинает медленно валиться снег.
 
 
There I was on this July morning... — слышу я нежное.
— Пойдем гулять, дождь кончился.
Ты стоишь на пороге в неизменных узких blue jeans и черной футболке с оттиснутым на ней ликом Моррисона.
— Пойдем, только давай сначала тетушку предупредим.
Останавливаюсь на пороге кухни. Филария с пачкой «Сamel» в руке и телефоном под мышкой вопросительно смотрит в мою сторону. Но ты оказываешься проворнее. Просунув голову под мой согнутый локоть, ты, словно невзначай, касаешься щекой моей руки и, невинно тараща глаза в тетушкином направлении, говоришь почти с укоризной:
— А погулять?
Услышав слово «погулять», из-под тетушкиного стула вылезает игрушечных размеров терьер, словно сшитый из разновеликих плюшевых прямоугольников, и, изящно клацая коготками по паркету, несется в прихожую за ошейником. Тетушка разводит руками:
— Ну, если вы еще и Клюшу прихватите...
 
 
There's nothing you can make that can't be made
no one you can save that canґt be saved
nothing you can do but you can learn
how to be you in Time – it's easy...
 
 
Преподаватель из членов комиссии вызывает играющих по списку. Я машинально оборачиваюсь назад и вижу позади себя Сану. Интересно, как она сегодня сыграет? Сана не отрывает взгляда от своих маленьких пальцев.
Скоро моя очередь. Я не волнуюсь, хотя знаю, что нельзя давать спокойствию проникнуть слишком глубоко, потому что тогда соната может не получиться. Чтобы поймать настроение, прибегаю к испытанному способу. Надо только закрыть глаза, и вот они передо мной — лимонно-рыжие, головастые подсолнухи Ван Гога! Ничего не забыть, ни угловатых лепестков, ни темных шершавых блюдечек-серединок, ни одного оттенка неистового лета!
И вот оно приходит, то самое чувство парения в равновесии, когда внутри меня возникает невесомое, но ощущаемое неведомо как огромное пространство, и я балансирую в нем без страха высоты или падения...
На Бетховена я настроилась, теперь Бах... Но меня уже вызывают.
Нет, оказывается, сейчас cанина очередь. Не поднимая глаз, она подходит к роялю и опускается на табурет. Кладет пальцы на клавиатуру. Несколько секунд тишины, чтобы сосредоточиться, «войти» в характер пьесы.
Предваряющая игру пауза немного затягивается. Странно, до чего уверенное и даже дерзкое у нее лицо! Сана погружает руки в первые такты сонаты Моцарта. Ее тетка, сидящая в комиссии, внимательно следит за племянницей. Но вдруг... Не может быть! Сана соверщает целый каскад ошибок, ее маленькие пальцы не выдерживают виртуозных капризов шаловливого гения, и она «мнет» финал.
Через две фамилии после нее называют мою. Я встаю, ободряюще улыбаюсь поникшей Сане и иду к роялю.
Сергиевская тоже улыбается, глядя на меня. Только это ничего не значит. Эта преподавательница курировала меня перед вступительным экзаменом. И хотя подготовительные часы прошли хорошо, она не взяла меня в свой класс.
Выпрямляю спину за клавиатурой, ставлю руки на цыпочки, и легкость внутреннего бытия побеждает — соната Бетховена звучит светло и ярко.
Но Бах! Огромность пространства во мне растворяется без следа. Я откровенно пасую перед соединением барочной витиеватости и протестанской строгости в сюите, сосредоточившись главным образом на технической стороне исполнения. Так можно играть этюды Черни, но Баха надо уметь интерпретировать! Или лучше совсем не играть. Таинственный Марк как-то обмолвился, что до Баха нужно дорасти. Я про себя неожиданно начинаю сердиться: дорасти — да! Но расти-то надо через иное! Да только где же оно, это иное? И кто мне это объяснит?
Прослушивание окончено. Оценок нам не ставят, только упоминают фамилии хорошо сыгравших. Среди них, конечно, Саша, несколько девочек с абсолютным слухом и — вот тебе раз! — я...
Сана куда-то запропастилась, наверно, уже сидит в общежитии и, вдохновленная сегодняшней неудачей, упражняется по новой.
Сегодня вечером — день рождения Леночки, поэтому ожидание приятного перевешивает во мне неудачу с Бахом, и я оставляю свои терзания на потом.
 
 

16

 
 
Я еду домой субботним утром. Электричка почти пуста. Мне повезло, вагон отапливается. Можно снять рукавицы и заняться чтением рассказов Болдуина, время от времени выглядывая в окно, оттаявшее изнутри от вагонного тепла. Мимо меня проносятся высокие елки в пухлых напластованиях снега, что придает им убедительную монументальность, редкие полустанки, отмеченные восклицательными знаками красных флажков над фигурками дежурных в темных шинелях, штрихи полосатых шлагбаумов, возле которых покорно ждет очередь заиндевевших тупорылых газиков, иногда под названием «козлик», и допотопных грузовиков, наверняка заставших окончание последней войны.
Леночкин день рождения закончился на грустной ноте. Старшекурсники долго вспоминали годы учебы. Их кидает из жара в холод : то они ждут не дождутся получения дипломов, проклиная на все лады надоевшую alma mater, а то вдруг впадают в минор, не желая уезжать.
Кира как-то особенно посмотрела на меня своими светлыми глазами и сказала:
— Динка, какая же ты счастливая! Твоя студенческая жизнь еще только начинается...
«Все так просто! Все так просто! Все так сложно!..»
 
 
Начало моей студенческой жизни сопровождалось посвящением. Оно происходило в концертном классе. Мы, посвящаемые, расселись по рядам, и в зале появилась процессия коронованных старшекурсниц в белых балахонах. Они стали потчевать нас бутербродами с горчицей, символизирующими горечь и остроту студенческого бытия. После поглощения неудобоваримой пищи каждой посвящаемой следовало подойти к роялю и поклясться в верности делу музыки на клавиатуре.
Я послушно жевала ржаной кусок. В горле тут же забушевали костры («Свет и сила бог Ярило!..»). «Клятву» я произнесла, едва открытывая рот, чтобы никто не увидел языков горчичного пламени. Сидевшая рядом со мной Лека, чертыхаясь, сплевывала непрожеванный бутерброд:
— Это же надо до такого додуматься!..
А смиренная Сана, украдкой морщась, утешала:
— Ничего, девочки, это ведь быстро! Мне даже понравилось...
На десерт предлагались танцы. Тогда Алена познакомила нас со своим «кавалером». Я по привычке улыбнулась, Сана смущенно потупила лукаво-нелукавые очи, а Лека, смело вложив в свою ладошку мишину пальцастую пятерню, стала старательно ворожить ему по руке. Никто больше не думал про нелепости посвящения.
В зале тем временем убрали стулья, приглушили свет и включили магнитофон. Я незаметно пристроилась на подоконнике за большими портьерами.
На душе у меня было как-то пусто. Так бывает, когда в прошлом уже все сделано, а будущее в настоящем еще не начиналось.
Я украдкой посматривала на происходившее в зале и время от времени выглядывала в окно. Танцевавшая в зале публика лениво подминала под себя пол, старательно глядя в никуда, а за окном жил ветер, косой дождь лизал стекла и проходили под крышами пестрых зонтов редкие прохожие.
 
 
Уютное кожаное кресло принимает в себя мое тело. Я обнимаю руками колени. На этом дне рождения ты танцуешь в одиночку. Изломы твоей стройной фигуры отражаются на белой стене, черные волосы то разлетаются в стороны, то падают тебе на лицо. Ты немного пьян, и потому твой сумасшедший танец так откровенен, что мне становится страшно. От тебя исходит энергия злого веселья, разбавленного болью. Я глотаю белое вино из узкого бокала и раскачиваюсь в такт музыке. Ты танцуешь молча, но танец твой так импульсивен, что каждый жест обжигает меня, словно пощечина.
 
 
Strange Days have found us
Strange Days have tracked us down
They're going to destroy
Our casual joys
We shall go on playing or find a new Town...
 
 
Тут мне надоело бесцельно глазеть по сторонам. Я слезла с подоконника и ретировалась в коридор.
На остановке было пусто. Я ждала троллейбуса, чтобы ехать своим обычным маршрутом «училище — общежитие», потому что навещать в этом городе мне было решительно некого.
 
 

17

 
 
Я уезжаю «на картошку» через неделю после посвящения. Мне нужно отметиться у куратора курса Прокошиной. Минуя скопище чемоданов, рюкзаков и дорожных сумок, стоящих прямо перед дверями училища, я с трудом нахожу ее в гуще моих сокурсниц, которые восторженно перешептываются:
— Ой, какая она миленькая! Прелесть!
«Прелестью» оказывается маленькая белокурая женщина с мелкими чертами лица и высоким резковатым голосом.
«На картошке» ее присутствие почти не ощущалось, зато всегда было заметно ее отсутствие. Всякий раз, когда к ней приезжал какой-то молодой человек, Прокошина исчезала вместе с ним с картофельного поля. Поздно вечером, уже после ужина, они появлялись откуда-то из леса. Рано утром молодой человек опять уезжал. Прокошина молча смотрела ему вслед, глубоко затягиваясь сигареткой без фильтра. На нас она почти не обращала внимания, редко улыбалась и вообще держалась особняком.
Жили мы в бревечатой избе-пятистенке. От нормального житья-бытья здесь было лишь скудное электрическое освещение. Печи в избе отсутствовали, поэтому в комнатах, где тесными рядами стояли железные сиротско-солдатские кровати с соломенными матрацами, по ночам было холодно и дуло от пола. Умываться приходилось неподалеку от избы у ручья или прямо на улице, около колонки носорожьего обличья.
Осень стояла ветреная, и такое мытье не пошло на пользу прежде всего Леке: она простудилась, однако не теряла бодрого настроения. Закутанная в пушистый платок и толстый свитер, Лека сидела со мной за столом и помогала сочинять веселое письмо школьной подруге.
Тем временем ражие наши сокурсницы устроили на улице настоящий концерт. Они пели хором все подряд, от оперных фрагментов до совсем непритязательных шлягеров. Экспромт-хор звучал чисто и слаженно, девочки без особого труда справлялись с многоголосными партиями, ведь у многих был абсолютный слух.
— Дина, а Сану навестим сегодня? — спросила Лека, заклеивая конверт.
— Пойдем, если дождя нет.
— Конечно, нет, ведь девочки на улице поют, в дом не заходят.
Сана лежала в местной больнице. Так печально завершились наши с ней кухонные дежурства в первую неделю «битвы за картофельный урожай».
Кухней служила обычная летняя времянка с небольшой полевой печкой. Единственный наш мальчик Саша всячески нам помогал, особенно когда надо было таскать котлы с водой от колонки. Чтобы вовремя приготовить завтрак, приходилось очень рано вставать, в половину пятого утра. Но самое трудное заключалось в том, что до подъема остальных сокурсниц нужно было успеть принести с фермы флягу с молоком. Никто из местных шефов не позаботился о том, чтобы ее привозили на подводе, поэтому приходилось таскать 30-литровую флягу больше чем за километр. Обычно мы делали это вдвоем. Однажды Сана не выдержала и выпустила флягу. Кое-как добрели мы до нашего неуютного жилья, бросив молочную тару прямо на дороге. Пришел врач, который после недолгого осмотра определил, что бедная моя приятельница надорвалась. Сана была отправлена в местную больницу, которая находилась неподалеку от злополучной фермы. Мы с Лекой ходили ее навещать, если не очень уставали за сбором картошки.
Прокошину эта история не особенно тронула. Она по-прежнему держала дистанцию. Флягу стали таскать другие девочки по очереди с Сашей, и больше ничего не изменилось.
Поселковая больница располагалась в нескольких постройках, стоявших на отшибе от деревни. Аккуратные больничные домики были окружены прозрачными осиновыми рощицами, из глубины которых открывался великолепный вид на большую реку с красными глинистыми берегами в светлых песчаных прожилках. Противоположный берег, высокий и почти отвесный, от верхней кромки до самого горизонта был покрыт смешанным лесом. В редкие солнечные дни лес радовал буйной пестротой листвы всех цветов и оттенков, на фоне которых в прозрачном чистом воздухе мерцали нежные паутиновые струнки. Но воды реки уже наполнились холодной свинцово-серой тяжестью, и это был знак подступающих морозов.
В хорошую погоду мы приходили на берег втроем и, сидя на огромных пнях, любовались осенними красотами.
Однажды я увидела, как из-под берега в нашем направлении поднимается пожилая женщина, сжимая в руках стеклянную банку с водой.
Женщина оглядела нас, приближаясь.
— Красиво у вас здесь, — сказала я, улыбнувшись ей.
— Да, это верно, — переведя дыхание, серьезно согласилась женщина. — Только вот прежней красоты не вернешь, все загубили.
Посмотрев вокруг, она продолжала:
— До войны-то тут монахи жили. Скит был. А пни эти, где вы сидите, от вековых сосен остались. В ствол самой толстой сосны икона врезана была, чудотворная. Пресвятая Богородица. Монахи все у ней свечу зажигали. А потом, дело известное. Кто успел, убег или схоронился, а остальных поубивали...
— И что, совсем ничего не осталось? — спросила Сана.
— Нет, — ответила женщина. — Вон только под берегом источник святой. Его люди хранят, слава Богу, там еще никто не гадил. А от монашеской пасеки и следа не найдешь теперь... Небось не верится, сколько здесь всего было-то, а?
И женщина, не дожидаясь ответа и не прощаясь, пошла дальше, прижимая к себе банку со святой водой.
Рассказ незнакомой женщины разогрел мое воображение, и в ближайшую ночь снами моими были сцены из жизни монахов, написанные васнецово-нестеровской кистью.
 
 

18

 
 
Я в одиночку сижу на картoфельной борозде и смотрю, как мышь-полевка суетится вокруг своего разоренного гнезда. Она обосновалась прямо в куче собранной накануне картошки и, видимо, сегодня ночью родила с десяток крохотных голеньких мышат. Но картофельную кучу пару часов назад перекидали в грузовик, и мышиное убежище исчезло. Слепыши не издают ни звука, они только беспорядочно извиваются. Зато мать верещит фальцетом и делает попытки пристроиться около них, но пустота пространства всякий раз приводит ее в замешательство, и она, не обращая на меня никакого внимания, продолжает метаться вокруг своего голодного потомства.
Наконец, я решаюсь. Отыскав большой ольховый лист, я осторожно перекладываю это скопище бессильной немоты на влажноватую зеленую поверхность в бурых крапинах и отношу лист поближе к лесу. В поле мышата тотчас замерзнут.
Мама-мышка бежит за мной, а я осторожно несу на листе прозрачно-розоватых существят размером с наперсток, хаотично сучащих лапками-горошинами.
Стараясь не смотреть в сторону листа, ухожу в надежде, что мышь признает своих детенышей, вопреки незнакомому запаху и новому месту.
— Дина, давай скорей, на обед пора! — торопит Лека, свешиваясь с борта грузовика и протягивая мне руку. Я молча улыбаюсь в ответ. В глазах все еще мельтешат прозрачно-розовые создания.
Сегодня кухонное дежурство за Швеллиной-младшей и толстушкой Поспеловой. На третье приготовлен неизбежный в походно-партизанских условиях обитания компот из сухофруктов. Я отпиваю из эмалированной кружки, и вдруг к горлу подкатывает судорога: из компотной глубины всплывают сероватые тельца фруктовых червяков. Я ставлю кружку на стол и молча смотрю на маленькие кольчатые дужки, срезанными ногтями покоящиеся на компотной поверхности.
— Дина, что с тобой? — участливо спрашивает еще не добравшаяся до компота Лека.
— Когда варишь уху, — отвечаю я, — нужно сначала выпотрошить рыбу.
Услышав меня, толстушка Поспелова со вздохом отворачивается к окну, а кавалерист-девица грубо бросает своим полным шарма контральто:
— Подумаешь! Червяков испугалась. Не нравится — не пей, никто не заставляет.
Я встаю из-за стола и, прихватив с собой кружку с гадким содержимым, выхожу из избы. Там, прямо с порога я выплескиваю компот в ближайшую лужу. До меня доносится еще один всплеск. Это Лека, скорчив брезгливую гримаску, в приступе солидарного отвращения вытряхивает из своей кружки последние капли. Я вижу, как сморщенная компотная груша камнем уходит на дно лужи, а изюмины отправляются в плавание по ее темной поверхности.
 
 
Через несколько дней после начала работы приезжает наш второй шеф, преподаватель по классу трубы Финкель. Подвижный сорокалетний балагур обожает рассказывать досужим студенткам «одесские» анекдоты, не гнушаясь временами и откровенно гусарских. Я его панибратского обращения не выношу, поэтому стараюсь держаться подальше. Финкель же, видимо, благодаря своему простецкому поведению, всегда окружен стайкой девочек, с восторгом ловящих каждое его слово. Он охотно позволяет нескольким студенткам сразу сопровождать себя в сельский клуб в кино, поскольку бoльших развлечений здесь не водится.
Вскоре однако количество его почитательниц уменьшается. Дело в том, что в этом самом клубе поселяется рота солдат-первогодков, прибывших «на полевые работы». Они развлекают себя, а заодно и местное население тем, что устраивают в клубе танцы под магнитофон или играют сами на инструментах, какие отыскались в административных недрах местного очага культуры.
Однажды солдатики пригласили всех нас на концерт какого-то заезжего ВИА. Девочки разом начали собираться. Мне не хотелось никуда идти, но перспектива пустого вечера в избе, продуваемой всеми ветрами насквозь, пусть даже с хорошим чтивом, тоже не особенно радовала. Поразмыслив, я решила присоединиться к их обществу. Тут ко мне подлетела кавалерист-девица Швеллина и спросила своим обворожительно-низким голосом с легкой хрипотцой:
— Ты тоже пойдешь?
Я кивнула.
— А у нас уговор! А у нас уговор! — затараторила она скороговоркой, которая никак не вязалась с ее колдовским контральто. — Все должны быть стильно одеты, стиль-но! Или совсем не ходить.
Я пожала плечами и извлекла из-под кровати свою дорожную сумку. На свет появились истертые до белесой голубизны расклешенные джинсы и оливковый свитер в резинку. Такая одежда хороша на все случаи жизни, в том числе и на каждый день. Именно благодаря ежедневному ощущению этих вещей на себе сживаешься с ними так сильно, что они уже становятся частью тебя самой. А потом, когда шмотки приходят в полную негодность, и их надо выбрасывать, кажется, что идешь на добровольную ампутацию.
Когда мне было пять лет, мать купила для меня очередные ботинки и сказала, что старые пора выбросить. Я тайком вытянула из новых ботинок шнурки и заправила их в старые, в надежде, что отсутствия на мне обновки никто не заметит. Но мою чистюлю-мать невозможно было провести такими жалкими уловками, и старые ботинки нашли приют в помойном ведре. Ночью я вырыдала положенную скорбь по утрате частей своих ног, а наутро стала срастаться с новыми. Свой протест против новых ботинок я выражала тем, что, зашнуровывая их, распевала что есть мочи:
 
 
По приютам я с детства скитался,
Не имея родного угла,
Ах, зачем я на свет появился,
Ах, зачем меня мать родила?
 
 
Правда, заслышав материнские шаги в коридоре, я благоразумно переходила на последней строке этого уличного шедевра на pianissimo, иначе конфликт поколений начался бы у нас гораздо раньше положенного срока.
— Динка, ты прелесть!.. — это выпорхнула откуда-то из спальни Лека. Ее роскошные светлые волосы блестят даже при убогом свете 20-ваттной лампочки, в ушках — крохотные золотые сережки с бирюзой. На Леке длинная шерстяная юбка и светлый пушистый пуловер. Она то и дело смотрится в маленькое зеркало. Что и говорить, приятно чувствовать себя красивой!
— Сама такая, — отвечаю я и улыбаюсь.
— Только как же мы пойдем? — спохватывается Лека, взглянув на свои изящные туфельки. — На улице такая грязь!
— Ничего, — говорю я. — Как-нибудь проберемся. Только бы дождь не пошел.
— Жаль, что Сана болеет, — деликатно вспоминает Лека. — Вместе бы повеселились.
— А мы завтра ее навестим и обо всем расскажем.
 
 

19

 
 
Я улавливаю на расстоянии, что в клубе уже царит веселье. Но это не долгожданные гастролеры, а мои сокурсницы. Девочки окружили пианино, стоящее в углу сцены, и под аккомпанемент четырех рук стараются:
 
 
Под луною и при луне
Мы с тобою танцуем...
 
 
Мы с Лекой садимся в середине темного зала и наблюдаем за поющими.
Вдруг кто-то за нашими спинами громко шепчет:
— Смотрите, «спички» пришли!
«Спичками» наша публика зовет группку девушек со спичечной фабрики откуда-то из местного района. Они тоже помогают несчастным колхозникам, задавленным тяготами пьянства и совместного труда на радость всем, убирать картошку.
«Спички» на первый взгляд кажутся разительно похожими друг на друга. Через некоторое время я понимаю, что виноваты в этом одинаковый цвет помады (один патрончик на всех?), пышно взбитые химические завивки и лаковые туфли. Девушки, разодетые в пестрые платья из искуственного шелка, замирают у стены и смущенно глядят по сторонам.
Тем временем солдатик из-за кулис сообщает, что музыканты прибыли. Девочек словно ветром сдувает со сцены.
После ничем не примечательного концерта неизвестного ВИА начинаются танцы. Девочки громко топают ногами, с упоением подпевая солисту:
 
 
Ты, золотое лето,
Ты, лето долгожданное
и желанное...
 
 
Умело лавируя между танцующими фигурами, ко мне подходит поскучневшая Лека и с гримаской легкого недовольства на милой мордашке говорит:
— Динка! Давай смоемся куда-нибудь! Что-то тоскливо тут...
Я с готовностью киваю.
Мы выходим в коридор. Там нам навстречу попадает невысокий молодой капитан и, мгновенно окинув Леку оценивающим взглядом, спрашивает:
— Девушки! Телевизор посмотреть не желаете?
Офицер открывает какую-то дверцу, и мы попадаем в небольшую комнату, насквозь пропахшую то ли дегтярным мылом, то ли сапожным кремом. Там сидят еще двое военных и, к нашему обоюдному изумлению, Прокошина. Мы с Лекой робко переглядываемся, но она не выказывает никаких эмоций, завидя нас. Усевшись на какой-то ящик, я замираю перед маленьким черно-белым телевизором, на экране которого — финал сопотского фестиваля. Длинноногая негритянка поет что-то из Эллингтона. Конечно, она не Элла, но сейчас не до пижонства, и я с удовольствием слушаю мурлыканье затянутой в мини-парчу американской дивы. Два часа пролетают за несколько минут.
Выйдя из клуба, я с удивлением замечаю рядом с собой неизвестно откуда возникшую высокую фигуру мальчика в солдатской форме.
— Можно, я вас провожу? — интонация нахальная, надо полагать, от неуверенности. Лека, пискнув мне на ухо: «Приходи скорей!», исчезает в темноте. Тут нежданный провожатый нерешительно прихватывает меня за талию. Я, как ужаленная, выпрыгиваю из гимнастерских объятий и мчусь, не разбирая дороги, к нашему жилищу. Достойное окончание вечерних развлечений!
Страсти по картошке завершаются в период проливных дождей. Я, мысленно простившись с безымянной деревней навсегда, забираюсь в кузов грузовика, который в сороковые звался полуторкой, но уже тогда не знал лучших времен. Там, на узких деревянных перекладинах, имитирующих скамейки, сидят мои повеселевшие однокурсницы. По дороге грузовик застревает в глубокой колее, едва не опрокинувшись набок. Ничего не остается делать, как, спустившись на грязную землю, брести в ближайшую деревню за трактором. В первом большом поселке мы забираемся в «львовский» автобус и доезжаем до вокзала. В автобусе пыльно, тесно, старые сиденья скрипят, двери-шторки закрываются с третьего раза, но после открытой полуторки это блаженство. Отапливаемая электричка встречается на ура. Идиотизм деревенской жизни постепенно забывается...
 
 

20

 
 
Я смотрю в окно вагона, за которым еще пару часов будет стоять короткий белый день. Передо мной проплывают заснеженные лесные кущи, перемежающиеся широкими просеками, в середине которых раскрытыми циркулями высятся столбы линий высокого напряжения. Мне всегда казалось, что звери давно ушли из этих обезображенных людской рукой лесов, но летом на краю одной из просек показались лосиха с лосенком. День был солнечный, и я несколько секунд наблюдала, как послушно переставлял свои длинные нескладные ножки след в след за могучей родительницей маленький лесной красавец. Теперь просеки занесены двухметровыми сугробами, и только сорочьи следы изредка нарушают безмолвную монотонность зимнего пейзажа.
 
 
Дина, послушай-ка, — вид у тетушки, как ни странно, несколько растерянный.
— Oui, ma tante.
— Перестань, пожалуйста, то и дело подходить к окну и коситься на телефон. Я же все вижу.
— Да? – меня застали врасплох. Шаг налево, шаг направо караются расстрелом как попытка к бегству. – А разве..?
— Не жди его. Он не придет, – прерывает меня тетушка. — Вчера вечером звонила его мать. Она в панике. Все выпытывала у меня, что он в тебе нашел.
— Ну и что? – голос мой пока не дрожит, но руки я прячу за спину.
— Она сказала мне много вздорного. Речь шла даже о постели! Как говорят твои французы, «если человек мертв, это надолго, если глуп, то навсегда», – тетушкины брови страдальчески прыгают на верх лба и прячутся под подкрашенную челку. – Не жди, он не позвонит. Он сегодня утром уехал. То есть его увезли.
«Он уехал, ненаглядный, слезы льются из очей...» – некстати приходит мне на ум надрывное, и я машинально улыбаюсь.
Тетушка окончательно теряется:
— Дина, что тут смешного? Ты не знаешь его матери. Я говорю серьезно. Никакое терпение здесь не поможет, даже ангельское, поэтому лучше поставить крест...
— А он сам?
— С ним все очень сложно. Мать Никиты уверена, что у них семья «как у людей», что он не знает, кто его настоящий отец. А он разыгрывает непосвященного. Конечно, все это до поры до времени... Ревность слепой любви счастья не приносит. Никита терпит ее выходки и ждет совершеннолетия.
— Но ведь мы же ничего плохого...
— Я знаю, — тетка успокаивающе поглаживает меня по руке. — Часто выдавать желаемое за действительное называется распускать сплетни. А я не хочу, чтобы трепали твое имя!
 
 
Согласно прогнозам последних известий,
Недолго нам жить, во снегах утопая,
А в городе вести – скитаются вместе
Та черная птица и та голубая...
Две птицы скитаются в зарослях белых
Высокие горла к земле пригибая,
Две птицы молчащих, наверное, беглых,
Я черная птица, и ты — голубая...
 
 

21

 
 
Я иду по утоптанному снегу через небольшую площадь, изобильно украшенную справа и слева сугробами цвета разбавленного молока. В центре площади слегка позеленевший от богатства атмосферных осадков бронзовый вождь с хитрой усмешкой на устах и привычно протянутой рукой обыденно воплощает самое себя. За вождем возвышается квадратное серое здание с бетонными колоннами. Это местная филармония. Сегодня концерт очередной столичной знаменитости, посетившей город с классической программой на радость местной интеллигенции.
К зеркалам в фойе не пробиться. Бедная Лека, жалобно попискивает, пробуя, встав на цыпочки, разглядеть среди целой галереи девичьих лиц свое отражение под туго завитой челкой. Через минуту она понимает всю бессмысленность этой затеи и решает довериться мне:
— Дина! У меня прическа в порядке?
Я только улыбаюсь в ответ. Лека кокетливо одергивает полы своего пиджачка и прячет расческу в сумочку.
— Знаешь что? — говорит она, сияя. — У меня появилась чудесная пластинка. Приходи, дам послушать.
— Спасибо, — отвечаю я. — А какая?
Нашедшая нас в толпе Сана тоже смотрит на Леку с ожиданием. Лека держит паузу.
— Ну, не тяни! — во мне просыпается любопытство.
«Procol Harum», — наконец произносит Лека с торжествующей улыбкой.
— Вот это да! — восторгаюсь я.
Но Сана молчит. Лека немного разочарована. Однако ее детская непосредственность берет верх.
— Неужели ты не слышала «A Whiter Shade of Pale»? — обращается она к Сане. — Ты же у нас европейская дама.
Дама пропускает лекино замечание мимо ушей и направляется в зал. Лека украдкой косится на меня и хитренько улыбается. Я говорю назидательно:
— Даже если человек много лет жил за границей, он не обязан слушать все подряд.
Лека запальчиво возражает:
«Procol Harum» — это вовсе не все подряд! А Венгрия — не такая уж заграница!
Но мне не хочется поддерживать ее запала. Я догоняю Сану, и, оглянувшись, грожу Леке пальцем. Мы рассаживаемся в партере. Сана обводит взглядом зал и вдруг жалобно говорит:
— Ой, девочки, смотрите, Снежная Королева!
Я немедленно чувствую дрожь где-то в районе ребер, а Лека испуганно хватает меня за локоть. К счастью, в зале гаснет свет, и концерт начинается.
Сегодня играет учитель знаменитого Михаила Плетнева. Уверенно. Красиво. Завораживающе-поэтично. И в стенах филармонии звучат пронзительно-грустный Шопен, неистовый Бетховен, авангардный Лист...
Публика в восторге аплодирует снова и снова. И вот он играет на бис.
Вдруг в поток музыки сначала тихонько, а потом все звонче вливается удивительно знакомая мне мелодия. Я автоматически перебираю пальцами. Да, ну конечно, это же «Маленькие сонаты» Скарлатти! Я поражена технически суховато-дробному решению в соединении с изящной, чуть игривой подачей содержания.
...И у меня хватило дерзости играть их на вступительном.
Публика устраивает пианисту овацию. А мне скверно. Я вдруг понимаю, что никогда не смогу сыграть вот так. Значит, можно сразу забыть о консерватории.
Концерт окончен. Желающие получить автограф идут за кулисы. Дожидаясь своей очереди в гардеробе, я слышу, как две старшекурсницы обмениваются впечатлениями о коротком общении с пианистом. Оказывается, он не слишком доволен своим исполнением сонат Скарлатти. Слишком «тугой» звук у рояля, считает он, а времени, чтобы привыкнуть, в общем-то, не было. По-моему, он чересчур требователен к себе. Лучшего исполнения быть не может.
Пожалуй, впервые за эти месяцы моя неуверенность в собственных силах и способностях оборачивается осознанием того, как иллюзорны все мои попытки понпонятьть чужую музыку, а уж тем паче проинтерпретировать ее. Но что же тогда делать дальше? Получив диплом, учить детей? Подсказывать и наставлять, чтобы они сначала замирали и внимали, а потом разочаровывались? Учить, пребывая в сомнении? А зачем? Я не могу ответить на все эти вопросы, и нет рядом человека, который сумел бы мне помочь.
 
 

22

 
 
Я стучу в дверь комнаты Петечки и Андрея. Мне открывает улыбающийся Андрей. Кажется, что смешинки из его глаз сейчас распрыгаются вокруг нас. Андрей один. Копнин занимается в мужской умывалке. Он утверждает, что именно из-за кафельных стен там потрясающая акустика, для трубы в самый раз. В комнате все как обычно. Огромный портрет McCartney маскирует трещину на оконном стекле, на книжных полках — учебники вперемежку с исписанными нотными листками, стоящая на столе грязная молочная бутылка подпирается учебником по гармонии, у моно-проигрывателя — пестрый пластиночный ералаш. Небольшой черный футляр с Андреевым альтом одиноко лежит на тумбочке.
— Девчонка, ты что так редко к нам заходишь? — спрашивает Андрей и приглашающим жестом вывозит на середину комнаты стул.
— Скоро совсем перестану, — отвечаю я, озираясь по сторонам.
— Что-нибудь не так? — Андрей настораживается. — Тебя Петька обидел? Или, может быть, я?
Теперь моя очередь удивляться:
— С чего ты взял? Разве мы когда-нибудь ссорились?
— Ну, это я на всякий случай, — мнется Андрей. — Просто не понимаю, что ты имела в виду.
Придется ему объяснить, а то напридумывает себе неизвестно чего, заведется с пол-оборота. Я знаю, что Андрей — натура вспыльчивая. Он запросто может нагрубить преподавателю, отказаться играть на запланированном концерте. Наверно, это у него от мнительности, но я не хочу подливать масла в огонь, поэтому спешу ответить:
— Понимаешь, я больше не буду здесь учиться.
Андрей растерянно хлопает глазами:
— Да ты что, девчонка, сбрендила? Сама, что ли, уйти собираешься? Ну ты даешь! — И совсем по-детски, расстроенно завершает: — А кто же мне теперь про рок будет рассказывать?
Я, усмехаясь, пожимаю плечами и говорю:
— Тебе здесь недолго осталось. Поскучаешь полгода, а потом все изменится.
Андрей подходит к проигрывателю и ставит на резиновый блин, продырявленный в центре блестящим штырьком, какую-то пластинку.
— Давай, девчонка, «Хипов» послушаем. Ты же их любишь.
Я молча киваю. Как хорошо, что можно ничего не говорить.
Звучит первая композиция, и все вопросы, на которые я так и не смогла себе ответить, куда-то исчезают.
 
 
We freely speak of dreams
We marvel at what they conceal
But in my wonderworld
Each sleeping vision is so real...
 
 
Становится тихо. Музыка кончилась.
— Я пойду, — тихо говорю я Андрею и встаю со стула.
— Погоди, — отвечает он, вытаскивая из-под кровати старый чемодан. Я послушно останавливаюсь около двери. Андрей копается в его дерматиновых внутренностях.
— Нет, так не найти, — говорит он немного погодя и, недолго думая, вываливает содержимое чемодана прямо на кровать.
— Ну вот, — говорю я, — чего ради беспорядок разводить?
— А, — машет Андрей рукой, — дело житейское! Вот возьми, — и протягивает мне наконец найденную фотографию. — Пусть будет на память.
Я смотрю на снимок. Это черно-белая пересъемка из какого-то неизвестного мне журнала. Ritchie Blackmore. Роскошный подарок.
— «Хипов» у меня нет, — как бы извиняясь, говорит Андрей. — Но он не хуже.
Я согласно киваю, благодарю и, не зная, что еще сказать, выхожу из комнаты.
 
 

23

 
 
Я иду по коридору училища после зачета по музлитературе. Мне навстречу спешит Сана. У нее, как всегда, очень серьезное лицо.
— Дина, как хорошо, что я тебя нашла. Ты должна зайти в учебную часть.
— Я? — переспрашиваю я. — В учебную часть? А ты ничего не путаешь?
— Нет-нет. Тебя завуч вызывала.
— Меня? — недоумеваю я. — Зачем? — Во мне просыпается испуг девочки-школьницы.
— Не знаю. Она ничего мне не сказала.
За все это время я ходила в учебную часть всего один раз, чтобы получить зачетку. Смутно припоминая, где она находится, поднимаюсь на верхний этаж и прохожу по коридору к самой последней двери, выкрашенной белой масляной краской. Кажется, я не ошиблась.
У окна за желтым полированным столом сидит пожилая толстенькая тетенька. На мое «Здравствуйте» она отвечает неожиданно ворчливо:
— А-а-а... Явилась. Директор тебя ждет. Проходи к нему кабинет.
«Директор тебя ждет»? Интересно, а с какой стати? Не мог же Андрей позвонить и сказать ему о моем решении. Что-то тут не так. Я начинаю волноваться.
Директорский кабинет неуютно-безлик как всякое чиновничье обиталище. Такой же, как у завуча, полированный желтый стол, архаической формы стеклянный графин с водой (и где их только производят?), грибообразная лампа на серой мраморной ноге, телефон с большим количеством кнопок, а на стене -внушительный портрет загадочной личности, среднее арифметическое между Чеховым, Герценом и Чайковским.
Я негромко здороваюсь. Из кресла, тесноватого для такого количества плоти, на меня глядит человек, которому подчиняется все училище. Внешность у него неприятная: большая голова, толстые губы, маленькие глаза за толстыми стеклами очков.
— Садись, — бросает он мне, словно делая одолжение. — Давай поговорим.
Я теряюсь. О чем мне, студентке-первокурснице, говорить с этим незнакомцем? Наверно, он все-таки имеет в виду мое желание уйти. Но откуда он знает об этом? Послушно опустившись на стул, я держу паузу.
Но директор нетерпелив.
— Ты отличилась «в колхозе» не лучшим образом, — доносится до меня тенор из кресла. — Я жду объяснений.
«При чем здесь колхоз? — размышляю я. — И какой криминал может за мной числиться?»
Начисто забыв, что я собралась отсюда уходить, добросовестно начинаю перебирать в памяти воспоминания о колхозных буднях: Сана в больничном халатике, прогулки с Лекой по ближайшим полям-лесам, украдкой от всех выкуренная сигарета после случая с мышиными детенышами...
— Я вас не понимаю, — честно отвечаю я музыкальному начальнику.
— Она не знает, о чем идет речь! — возмущается он, переведя меня в третье лицо.
Директор отпивает воду из граненого стакана, и вдруг меня осеняет. Компотные происки кавалерист-девицы, вот в чем дело!
Мне становится страшно и смешно одновременно. Страшно оттого, что я понимаю, как эта буря в стакане компота могла бы попортить мне жизнь, а смешно, потому что ведь не попортит же, ничего у них не выйдет, я ухожу!
И вот со мной случается необъяснимо-замечательная вещь: не я, а кто-то внутри меня говорит моим, но очень твердым голосом:
— Мне не в чем перед вами оправдываться. Я могу только сказать, что дальше здесь учиться не собираюсь.
Теперь озадачен директор. В его тоне даже появляется отдаленное подобие дружелюбия:
— У вас что, конфликт с кем-то из преподавателей? Напишите заявление, с кем и по какой причине. Мы рассмотрим.
Но он скверный импровизатор. Поняв, что девочки для битья из меня не получится, он отворачивается к окну.
Я говорю:
— У меня личные причины.
— Ах, личные? — рассеянно переспрашивает директор, по-прежнему не глядя на меня. — Значит, укажете это в заявлении.
Мне остается выяснить последнюю формальность:
— Когда можно сдать документы?
Директор переводит на меня свой тусклый взгляд и бросает:
— Об этом вас информирует завуч. — И снимает телефонную ттелефонную трубку, окончательно забыв про меня.
«Из хама не сделаешь пана,» — приходит мне в голову поговорка моей мудрой бабки.
— До свидания, — приветливо говорю я директору и встаю.
В данном случае уместней было бы сказать «Прощайте», но спонтанное желание надерзить побеждает привычка быть вежливой.
 
 
На улице солнечно и морозно. Окошки псевдо-русской церкви блестят, окантованные нитяным серебром инея. Я впервые замечаю в ее красных стенах с обеих сторон от входа небольшие каменные барельефы с фигурками птиц-неразлучниц Сирина и Феникса. Я рассматриваю их головки, обрамленные лепестками корон, и меня переполняет вновь обретенное чувство легкости. Это, как в детстве, когда просыпаешься и видишь солнце за окном или цветы в вазе или знакомый до последней завитушки коврик перед кроватью и уже наперед ликуешь, зная, что весь день принадлежит тебе, долгий и хороший. Я не знаю, что со мной будет дальше, но хорошо знаю, чего со мной уже не будет. Наверно, поэтому я чувствую себя свободной как никогда.
 
 
Теперь я знаю наверняка, что снег растает без следа, что этот город исчезнет для меня навсегда, что появятся другие цели, увлечения, заботы, друзья и сумасшедшая любовь.
Я никогда ни о чем не пожалею, кроме того, что ни разу не решилась прикоснуться к твоим длинным густым волосам цвета вороного крыла....
 
 
1982-1998