Speaking In Tongues
Лавка Языков

Александр Белых

ПРЕДСМЕРТНЫЙ ЧАС БЫКА

 
 
«Во сне, в зеркале,
в воде пребывает мир.»
Гуань-инь-цзы
 
 

...кажется, телефонный звонок
раздавался задолго до моего прихода.
Влекомый чьим-то отражением,
невольно оглянулся назад
и застал на лице безмятежную уютную старость.
На грубых устах, морщиня их,
не утихала улыбка,
словно лодка — утлая, на привязи,
утомлённая осенним паводком.
Безмолвие раннего утра
рассыпалось на множество звоночков —
их холод проникал под кожу.
Так падают льдинки за шиворот,
когда задеваешь заснеженную сосновую ветку,
распугав стаю краснопёрых снегирей.
Объектом созерцания
могло быть всё что угодно:
я изводил розу полным отсутствием воображения,
освобождаясь от хлама воспоминаний.
Тем временем продолжал
содрогаться телефонный звонок,
видимо, для того,
чтобы поколебать мою уверенность в том,
что здесь, в старинном храме,
я не случайный посетитель —
вокруг никого не было.
Я огляделся — абсолютно никого...,
но что-то присутствовало —
звонок предназначается для Другого,
а не для меня —
я не находил ни одного лица,
даже того, на котором настиг движение неутомлённой старости.
Из полумрака обшарпанных ширм,
расписанных сценами из прошлой жизни монахов,
надвигался холод,
который ощущался как враждебность
комнаты или пустоты,
обволакивающей и гнетущей.
Легко одетый, кутался в широкий шарф из мягкой шерсти.
Отражаясь на черных отшлифованных половицах,
телефон домогался своего абонента,
безличность которого всё больше обретала мои собственные черты и телесность.
Окатив снежной осыпью, догадки словно стая птиц,
пронеслись в голове:
страх вырастал из ощущения предстоящей потери.
Если звонок отчается
и внезапно оборвется до того,
как половицы выдадут меня скрипучими напевами
и я не успею добежать до красного аппарата
через длинную галерею,
то мне не выплыть из глубины созерцания
на поверхность легальной жизни.
Потеря хотела иметь своего обладателя,
надежного и бессрочного.
Теперь я должен был отвечать за чью-то легковерность
собственным обманам,
которые сопровождали меня
в феодальном строении
и, нагнетая виновность,
поглощали инерцию побега:
босые ноги соскальзывали
на масленно-солнечных пролётах
обращенной к весеннему полудню галереи,
которая как бы не без живого созерцания к садам
не торопилась повернуть
в северное крыло культового храма,
откуда в наготе выбегали звонки,
чреватые вестью об освобождении сознания.
Одежды были послушны
чувственной картине
роняющих печальный наряд деревьев:
их лепет был доступен телу.
Я плескался в эмоциях,
как жаворонок, что выкупывает свою радость
в жаркий полдень,
легко пронзая небесную синеву —
она осыпалась голосами.
Невысказанный промысел
обернулся побегом:
склоны сопок уносили к подножью,
я бежал со всех ног,
опережая страх, готовый хлынуть горлом.
И не было места остановиться.
Я споткнулся — и, за мгновение,
которое падал с обрыва,
вспомнил снегирей и девочку
из соседнего особняка —
это было время,
когда инфанты счастливы безотчетностью чувств,
обожанием друг другом,
когда познаёшь счастье
следовать за девочкой по имени Ксения —
куда бы она не позвала...
В тот день она, заиндевелая,
примчалась с вестью,
что видела диковинных птиц —
они купались в снегах,
обагрённых закатом.
Мы, с тайным чувством сообщников,
бродили по дальним оврагам
вдоль дощатой ограды,
выслеживая чудных гостей...
На следующее лето Ксении не стало,
а могилу, помню, находили
по цветущей гречихе.
В нескольких кустиках жил ветер,
бледные цветы прижимались к моим ноздрям,
но я не улавливал аромата,
удивляясь, как находят их пчёлы.
...Меня охватило отчаяние:
больно ударившись грудью,
я не в силах был сделать вздох.
Цветы гречихи маячили перед глазами
и пожирали мой взгляд.
Я отполз на локтях,
раздвинул
сухими губами овражный сумрак,
но —ни единого звука—
чтобы окликнуть на помощь ребят...
Безжалостные жаворонки кувыркались в небесах.
О, если бы я знал имя Господа,
он научил бы меня выдыхать хвалу
и вместе с ней тот
безжизненный глоток воздуха,
застрявший в гортани!
...начинало накрапывать,
на перекрёстке дорог
в ожидании светового сигнала,
зажигаются рекламные огни,
и вдруг зонтам стало тесно над головами прохожих,
озвучены сухие ткани зонтов,
клерки помоложе
ещё просиживают фирменную униформу,
отвечают на телефонные звонки
с потухшей,
как их завядшие галстуки,
любезностью,
однако основная масса служащих
запрудила городские улицы,
станции метро, секс-видео-шопы;
мужчины толпилась в лавчонках с порно-журналами.
Вдруг отражение на витрине —
витрина вспыхнула,
как будто на стекла выплеснули радость —
два молодых человека
отделились от толпы
быстро скрылись за углом билдинга —
длинные полы плащей
разлетались в порывах ветра,
их лица бархатно облетали улыбками,
одаривая необъявленной радостью
встречных прохожих —
и люди благодарно уступали дорогу,
асфальт которой уже начинал
отражать вечерний свет фонарей
и неоновой рекламы.
«Марк, позвони мне из Мемфиса,
как только прилетишь на место, хорошо?» —
звучал в ушах обрывок разговора.
Вспыхнул зелёный сигнал светофора
и звонкий голосок прощебетал
для утративших зрение,
что переход разрешен.
Со всех сторон, наперебой
раздавались велосипедные звонки —
оседлав велосипеды,
столичный люд легко маневрировал
по улицам мегаполиса.....
...на меня нахлынуло: я стиснул зубы:
тоскливо-лохматый зверь
лизал меня в глаза,
и, словно не я собственно,
а сиреневый куст
задыхался в майском саду —
он, неухоженный и дикий,
вымахал, возмужал, разросся неслыханно.
Я утопаю во влажных объятиях
наломанных ветвей сирени,
ощущаю разливы тяжёлых озёр
в мальчишеских глазницах.
Разве смерть пахнет сиренью?
Я проснулся от холода слёз —
словно вышел в неоглядную степь —
там, впотьмах, бег лошадей
уносит мой взгляд в неизвестность...
В три часа ночи раздался
телефонный звонок.
Токийский дождь выкрадывал чужие тайны,
блуждая среди сонма сновидений.
Было тихо, как в Алуште.
Переполненный одиночеством,
я вышел в город:
брезжил рассвет — время, в котором
начинаешь привыкать к отчаянию,
не замечать картонной луны,
оплавленных её мертвенным светом небоскрёбов,
полицейских, совершающих обход
вверенной им территории,
подозрительных прищуров видеокамер,
скопления народа в метро,
нищенку, ползущую со своим нехитрым скарбом
за двухколёсной телегой — как улитка;
фарфоровую даму в кимоно.
Я огляделся по сторонам:
меня окружали похожие друг на друга лица,
обильно выкрашенные в белила.
Улыбка на лице дамы
напоминала
вмёрзшую в прибрежные воды
дряхлую лодку.
На таких улыбках переправляются
через потоки времени и событий.
Не расплескать бы отчаяния!
...хлопнула дверь, медь колокольчика
брызнула судорожной мелодией.
Я обернулся на звук,
пролил на зеркальную
поверхность стойки ароматный кофе,
задержал взгляд на посетителе:
закидывая волосы назад
небрежным движением головы,
он направился —
от опьянения слегка теряя равновесие, —
в сторону стойки,
никем не оккупированной,
кроме одного места,
занятого мной:
я был целью его стремительного,
а по мере приближения,
неуверенного шага
по отшлифованной поверхности пола.
С мокрого плаща
падали дождевые капли.
Внимание, предназначенное мне посетителем
(отчего бездыханная надежда в сердце
трепыхнулась, как рыба в садке),
сменилось разочарованием,
а моя надежда
умерла вслед за дождём.
Задыхаясь ароматами,
но ещё живая,
на зеркало выпала из газеты
огромная махровая роза
на длинном, с толстыми шипами, стебле.
Я, вовлечённый в бытие цветка,
чувствовал,
как садовые муравьи
щекотливо перебирали лапами
по исподним лепесткам,
проникали вовнутрь,
лакомились росами;
как потягивались лепестки
на солнечном пригреве;
а когда приходил срок,
я осыпался вместе с ними,
едва рука настоятеля храма прикасалась к ветви и,
подхваченный ветром,
уносился прочь,
как бы отрекаясь от всего прошлого —
всего, что любил
и ненавидел некогда в жизни,
утратившей
очертания смысла,
в жизни за пределами улыбки Будды,
которая ныне светится издали
спасительной ладьей.
«Ну, где же он?» —
ни к кому не обращаясь,
произнёс незнакомец.
Его голос повис в пустоте зала
Уголки полных губ,
красноватых от нервного покусывания,
вздрогнули,
едва обнажив верхний ряд зубов,
и растерянность расплескалась по всему лицу,
подёрнутому щетиной.
(...чтобы не дать выплеснуться отчаянию,
хотелось взять в руки
твоё бездонное, безбрежное лицо,
взять его, как чашу,
пригубить его, познать на вкус
терпкую печаль узнавания...)
Отражение в зеркале
с неутихающей улыбкой
испытывало мой взгляд:
не выдержав,
я перевёл глаза на газетный лист,
где жирно-набранные иероглифы,
перебирая лапами, как пауки,
переползали со строки на строку:
«Убийство гейши,
преступник не найден» .
Под столом,
среди опрокинутых фруктов,
лежала мертвая голова,
как ренонкул. Труп
обнаружил служащий газовой компании,
совершая в этот день обход клиентов.
Он едва не поскользнулся
на луже загустевшей крови,
оставляя в испуге следы.
Приехавшая по звонку полиция
вынуждена была
принести извинения
администрации банка Фудзи,
презентация которого
проходила по соседству
с частным билдингом мадам Исиды.
Может быть, привидевшаяся улыбка
была знаком моей смерти?
Жадный интерес к газетной статье
обратил внимание посетителя.
Алкоголь, предложенный незнакомцем
придал моим мыслям собранности
и уверенности в том,
что моя причастность к криминальному событию
была излишне очевидна для Марка
(откуда мне было известно его имя?);
что если мне не сорвать
паутину реальности,
наброшенную на моё сознание,
то контуры моей личности
грозили совместиться
с воображаемым преступником.
Шины такси (побег)
мягко рассекали ручьи на асфальте,
убаюкивая наваждение,
работали дворники:
приходи ко мне Фта,
и в Мемфис отнеси, видишь,
сердце моё
убежало тайком,
приходи ко мне, Фта,
и в Мемфис отнеси,
что гонит меня к месту казни?
имя моё ненавистно,
кому мне открыться сегодня?
Фта наклонился надо мной,
утомлённый солнцем,
наклонился вечер над озером,
отбросив посох,
я не устыдился поцелуев дрёмных —
уста его, как расколотый кувшин,
пролились в мои уста.
Колокольцы
предупреждали водителя
о превышении скорости,
электронный счетчик
накручивал километры, неизбежное.
«Преступление должно быть свободным
от страсти и корысти,
тогда оно идеально».
Вместо Марка на постели лежала роза,
она кровоточила,
одаривая ароматом умирания.
Руки, неподвластные его воле,
потянулись
к толстому стеблю с шипами
и привлекли розу
к нагому телу:
так протягивают руки одиночеству и смерти,
но находят ли спасение?
Иметь мужество
пройти этот путь сновидений до конца,
но в чем смысл блужданий
в лабиринте сна?
Растоптав цветы на могильной плите
с начертанным именем Исиды,
я вышел, усталый от имён,
обретая валентность иного бытия,
где дар именовать
утрачивает значение,
ибо пока ты жив,
всегда не хватает смысла,
и потому я искал
утешенья, а нашёл хулу.
Из тех камней,
что брошены в меня,
воздвигну град на семи холмах.
Я не чувствовал своего тела,
но что же так разрывало его на куски?
Огненная волна
опрокинула меня и погребла
под мёрзлой землёй: я
отогревал её своей кровью,
онемевшая рука не отпускала оружие,
и холод от ствола автомата
струился в само нутро.
Вместо стона о помощи
изо рта вылетала земля,
смешанная с жалобой,
злобой и мольбой
на странном языке,
но он был мне чужд,
а страх заставил прислушаться
к гортанному выговору:
их было трое,
они собирали оружие,
поэтому я, напрягая силы,
отбросил автомат в сторону,
чтобы не привлечь их внимание к телу:
я решил,
что если увижу рассвет,
то выживу,
набраться бы солдатских сил....
и очередная волна,
накрыв с головой,
вышвырнула безвольные члены тела
на побережье,
где всё было узнаваемо:
рыбацкий посёлок,
где сызмальства проводил
годы (равные вечности),
уплотнённые теперь
в одно свинцово-огненное мгновение.
В море покачивалась лодка,
один из рыбаков,
пытаясь сохранить равновесие,
стоял во весь рост и забрасывал невод,
внушая доверие и надежду;
вид его утопал
в ослепительном свете
полуденного солнца.
Его глаза мелко щурились,
превращая день в сумерки,
в которых мириады
солнечных бликов на волнах
цвета небесного индиго
превратили воды в ночной,
сияющий огнями город со спущенными парусами,
дремлющий на рейде.
На прибрежной траве покоились часы
на кожаном ремешке.
Секундная стрелка конвульсивно вздрагивала,
пытаясь преодолеть
смертельный рубеж между девятью
и десятью секундами,
но каждая попытка завершалась поражением:
тоненькая позолоченная стрелка
неизбежно возвращалась в прошлое.
Ей не хватало, видимо,
той упругости мускулистых лап
зеленоглазого кузнечика,
который с экзистенциальным
выражением на лице
совершил немыслимый прыжок
через Время,
насмехаясь над человеческой механикой.
Такое отчаяние
испытываешь во снах,
когда, преследуемый вражеским нашествием стрекоз,
безмолвно бросающих на тебя
четырёхкрылую тень,
ты стремишься убежать изо всех сил,
задыхаешься,
размахиваешь руками,
но в конце концов тебя засасывает
черная бездна муравейника;
и только отдалённый,
почти потусторонний голос кукушки,
который слышал
последний раз перед казнью,
напомнит тебе,
что твоё возвращение из мира мёртвых
есть только счастливая отсрочка.
Глаза еще не привыкли
к яркому свету,
ресницы интерферировали лучи,
рождая радужное
переливание белых облаков
и выщербленной синевы озера,
мокрой зелени ивы
и притягательной желтизны медуницы.
Ирис был поглощен
собственным созерцанием
в прибрежной заводи,
с хрупким изяществом развернув фиолетовый
с желтой прожилкой лепесток;
он с каким-то надменным
великолепием отворотил лицо
в сторону убегающей вдаль
какой-то мысли.
Из-под широкого листа подорожника
выполз муравей, который,
пятясь, волочил за собой полуживого собрата,
ухватив цепкими клешнями
за его правый ус,
которым он был не в силах пошевелить,
отчего левый ус вздрагивал,
как секундная стрелка на часах,
теряющих завод —
других признаков жизни он не подавал.
Трудно было поверить
не в духовный подвиг муравья,
а в инстинкт
механических действий,
совершаемых с таким усердием,
что казалось:
сострадание присуще
всей природе!
Застряв в ловушке
из двух травинок, муравей,
а точнее, тот из них,
кто сохранял силы,
беспомощно напрягался,
упираясь всеми лапами,
становился на дыбы,
пытаясь выбраться из тенет
застывшего мгновения,
в котором пребывала
и умирала вечность,
словно насекомое в прозрачном
слитке янтаря. То,
что принималось за мысль,
в сторону которого отвернулся стройный ирис,
превратилось в иссиня-чёрного махаона,
названного парусником Маака:
шарахаясь
из стороны в сторону
над поверхностью воды —
то вверх, то вниз —
он стремительно и зигзагообразно
приближался к берегу,
грозя
заполнить собой, размахом
своих крыльев
всё пространство одиночества,
куда снаряжается слово...
 
 
январь 1993 г.