Speaking In Tongues
Лавка Языков

ГОТФРИД БЕНН

В переводах Ольги Татариновой





От переводчика



Резец, орган, кисть! Счастлив, кто влеком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
Но пред тобой, как пред нагим мечом,
Мысль, острый луч! Бледнеет жизнь земная.
Евгений Баратынский




Один из крупнейших немецких поэтов ХХ века, да и всей мировой поэзии, Готфрид Бенн (1886-1956) вступал в литературу в начале века как экспрессионист, через некоторое время признанный глава направления, поэт "отрицания". Яркая манера его письма, изобилующая отталкивающими подробностями жизни и смерти, была нацелена на развенчание ложных ценностей, как он понимал тогда, буржуазной культуры, бездушной цивилизации, не приносящей человеку никакого облегчения в неизбывных ужасах бытия -- бессмысленного мучительного распада от рождения до неотменимой гибели, заведомой обреченности всего живого. Его первая книга стихов, сразу принесшая ему громкую известность, так и называлась -- "Морг". Стихи этой книги кипели от неприятия лицемерия и лжи общественной морали, развенчивали не совмещающиеся с окружающей действительностью елейные догмы нравственности и добра. В этом он, как, впрочем, и весь немецкий экспрессионизм в поэзии -- Георг Гейм, Эренштейн, Франц Верфель и т.д. -- близок раннему Маяковскому, которого Бенн совершенно не случайно в своей знаменитой статье "Проблемы лирики" называет в ряду наиболее ценимых им поэтов века. Весьма отчетливая параллель между немецким экспрессионизмом и нашим поэтическим авангардом предреволюционной поры -- футуризмом, кубофутуризмом, эгофутуризмом -- определенно существует, можно даже сказать, что русский футуризм -- в куда большей степени литературно-исторический аналог немецкого экспрессионизма, чем футуризма Маринетти, на который он сознательно ориентировался.
На этом пути отрицания застали Бенна "новые" веяния 30х годов, отрицательный, разрушительный дух которых был им воспринят поначалу сквозь призму своего собственного отношения к миру. Бенн ожидал, что, как и в его собственном поэтическом сознании, за этим отрицанием должны стоять более высокие человеческие ценности, и публично высказался о своих надеждах, связанных с "новым порядком" гитлер-геббельсовского режима. Это тем более объяснимо, что геббельсовская пропаганда ударным образом напирала на "национальное культурное возрождение". Как человек Бенн был очень далек от политической практики жизни. Это очень важно иметь в виду при данных обстоятельствах. Сын небогатого священника, провинциал, приехавший в Берлин получить медицинское образование, он с самых ранних лет был углублен в трудоемкий процесс самосовершенствования, учеба и литературные увлечения, широкий круг серьезного чтения на протяжении молодости, да и всей жизни, делали его специфическим общественно-социальным отшельником, что очень хорошо чувствуется по его автобиографической книге "Doppel Leben" ("Двойная жизнь"): в самом названии книги отражен его тезис о том, что художник ведет свою творческую, скрытую, совсем "другую жизнь", чем та его внешняя, видимая и ведомая социальному наблюдателю, соседу, сотруднику, родственникам, общественным институтам, даже, может быть, возлюбленным, и т.д. Тут-то и лежит, на мой взгляд, ключ к тому громкому европейскому скандалу, который разгорелся вокруг имени Готфрида Бенна в тридцатые годы, когда, в связи с открытым письмом к нему Клауса Манна, сына Томаса Манна и автора одного из ярчайших антифашистских произведений той эпохи -- романа "Мефисто", от него "отвернулось все прогрессивное человечество", как это называлось в нашей советской пропаганде в связи с аналогичными событиями, связанными с именем Кнута Гамсуна.
Но дело в том, что "абстрактный гуманист" (было такое ругательство в словаре советского фашизма) Готфрид Бенн, чьей религией становилась постепенно в процессе жизненного опыта глубочайшая духовная эволюция человечества, никаким боком не мог прийтись ко двору Третьему Рейху, в результате чего в 1936 году он был исключен из Академии искусств и получил официальный запрет на все виды литературной деятельности и частной практики, и до конца войны работал в глубоком тылу, в военном госпитале по своей медицинской специальности (он был врач-венеролог).
Осознав трагический смысл своей ошибки, поэт углубляется в постижение жизни уже с совершенно иной требовательностью к себе и своему искусству. Strenge (строгость) становится основополагающим понятием его художественной этики. Творчество его с этой поры устремляется к более дальней высоте, к более глубокой глубине -- небеса (Himmel), Бог как центральная миросозидающая категория становятся основными символическими мотивами поэтики Бенна. С позиций ниспровержения Бенн сходит, вступая на путь поиска истины. И это уже и есть тот путь, по которому он идет до конца -- и до конца своей жизни, и до последних откровений своей глубокой, завоевавшей мировое признание поздней лирики. Это не только поиск отвлеченной философской истины, в чем он удивительно близок нашему Баратынскому, это поиск также и мерила человеческой справедливости. И в этом аспекте выстраивается новая шкала ценностей, причем это не линейная шкала целенаправленного умозрения; это и не замкнутое построение, которое можно было бы полностью совместить с какой-то определенной философской системой; это "полный ночи и огней" космос, в котором Небеса (как символ и природных начал, и некоего, по Бенну, статичного исходного Промысла), географическое пространство Земли, история (собственно земное время) и культура (проблематичное коллективное нравственное устремление человечества), и самые заброшенные социальные группы населения -- все сообщается, все во всем, все едино: "keiner lost sich je aus diesem Bunde der Veilchen, Nesseln und der Orchideen" ("Du Liegst und Schweigst") -- "никто не исключен из кровной связи крапивы, ландышей и орхидей".
Но и опыт раннего Бенна не отринут вовсе -- антиромантический пафос экспрессионизма трансформирован в духовную борьбу за правдивость голубого цвета поэзии (ввысь устремленного вектора духа) -- символ blau таким образом также становится важнейшей осью поэтики позднего Бенна. Это blau хоть и бледнеет (с возрастом, по мере накопления трагического опыта жизни), но не покидает души поэта. Диалектика blau такова:


"Пьянящие ливни стихают,
бледнеет голубизна,
яркость кораллы теряют,
вечерняя даль ясна"...
"Эпилог 49" -- IV


Но тем не менее:


И даже я, который рано
и безнадежно стал седым,
в тот вечер беспечально-странный
наполнился сияньем голубым.
"Хороший вечер"


Это очень важно. Можно сказать, диалектика поэтического символа blau -- один из ключей к мировоззрению Бенна. Символа веры в добро, в высшее тождество Красоты, Истины и Добра, веры в нравственное могущество подлинно духовной культуры. Через Бенновскую диалектику blau становится понятной внутренняя логика, связующая такие противоречащие одно другому, на первый взгляд, стихотворения, как "Ах, высота..." -- и "Покинул дом", "Ход времен" -- и цикл "Эпилог", "Мне встречались люди" -- и "Никто не заплачет", и т.д. Ведь иллюзия сознания, не совпадающая с трагическим опытом жизни, -- это и есть ложнопоэтическое blau, решительный поход против которого наметился еще в девятнадцатом веке в реалистическом искусстве и был продолжен авангардом начала века, в русле которого начинал ранний Бенн. Этот же решительный поход выражен и в "Меланхолическом размышлении", одном из центральных произведений позднего Бенна:


Прочтешь порой, как в колыбели лета
безоблачен, безбрежен день стрекоз,
и думаешь -- да есть ли счастье это,
не ложь ли тут, не заблужденье ль грез?
В медвяном духе, в струнности жужжанья,
в беспечной легкокрылости одежд,
как будто здесь не знают умиранья,
иной уловит тщетность всех надежд --
фальшивое, пустое попурри
агонии, гнездящейся внутри.


Поэту, который так мужественно и прямо смотрит в "тянущую воронку" ("Есть гибельность особая..."), размышляя над нею о жизни и добре, мы тотчас верим, когда он говорит:


Но парки нить порвать всегда готовы,
лишь руку хрупкую ты можешь взять,
извлечь из недр особенное слово
и в этот раз, сейчас -- его сказать.
"Лежишь, молчишь..."


Когда Готфрид Бенн говорит: "Жизнь -- это мостов наведенье над потоком, что все унесет", в этом особое мужество духа, великий духовный стоицизм. Его стихи отправляют к самому глубокому и откровенному размышлению о конечных, апокалипсических судьбах бытия, о роли человека в мироздании, его ответственности перед Промыслом, проблематичности его места во вселенной. Здесь гнездится смысл одной из вершинных формул Бенна, резко противопоставляющей его философские позиции баналу и пошлости, и даже одному, если не главному, из ведущих мотивов цивилизации: "Несовместим со счастьем дух" ("dienst du dem Gegengluck, dem Geist", буквально -- служишь ты противосчастью, Духу) одного из величайших его стихотворений "Einsumer nie...", в нашем переводе -- "Как никогда ты одинок..." Это точка совершенно новых культурных, духовных, философских отсчетов. Один из его горячих поклонников, и в то же время идейных оппонентов Иоганнес Бехер называл Бенна "наркоманом смерти". Действительно, неприятие смерти тотальное, болезненное эманируют его стихи, и он не пытается этого скрыть. Он как бы только об этом и пишет, только об этом и думает. Смерть, неизбежность смерти омрачают для него всю картину бытия. Гибельность, деструктивная картина истории, культуры -- все это не по нутру Готфриду Бенну, но он как бы вынужден честно констатировать, что так вот все и есть. Но на этой констатации совсем даже не оканчивается его анализ бытия, неправы те (многие), кто видит в нем только эту сторону его особливой мрачной духовности. Нет, это не упоение смертью, это приглашение к совершенно новому духовному, творческому напряжению человеческого существования:


Кто ограничивает колею,
стремясь свою не ранить быстротечность,
тот предает себя небытию,
того, кто углублен, вбирает вечность.


"Wer Wiederkehr in Traumen Weiss..." --
"Кто жил в мечтах своих былым..."


В той же самой своей во многом программной статье "Проблемы лирики" он также проливает свет на осевое направление своих духовных устремлений, настаивая на том, что человеку, полностью сформировавшемуся как биологический вид, остается только духовная эволюция, духовное развитие, а оно беспредельно и, в сущности, человек еще даже не дозрел до того, чтобы по-настоящему определять свои задачи во всем доступном ему на пути этого развития масштабе. Автору этой статьи всегда безумно хотелось представить себе хотя бы мысленно реакцию Готфрида Бенна на "Философию общего дела" Николая Федорова, важной составляющей которой, в аспекте этого сопоставления, является полное неприятие окончательности факта физического умирания и вера в то, что человечество располагает, по Промыслу Творения, достаточными духовными и интеллектуальными ресурсами, чтобы в результате своей духовной эволюции преодолеть смертную природу человека (а значит, и всего живого). Мне кажется, Готфриду Бенну должна была бы понравиться эта религиозно-философская доктрина. Но конечно же, это только из области духовного визионерства. Вообще же, Бенн любил русскую культуру, русскую литературу (разумеется, дореволюционную). Она была ему близка своей духовной углубленностью, бесстрашием перед тягчайшими проблемами бытия.
Именно таким образом, путем этой внутренней логики можно понять, как трагический опыт существования переплавляется в Добро, в Вечное, а приятие жизни -- наведение мостов над потоком, который все сносит.
И отсюда же -- решительное, последовательное отметание всего внешнего, поверхностного, суетного. Горьким сетованием проходит через всю лирику Бенна этот мотив: "А люди думают, венец заслужен, лишь если герма есть среди аллей" ("Меланхолическое размышление", Melanholie).
Духовная эволюция может быть также единственной основой исторического оптимизма -- без веры в нее история выглядит безутешно, бессмысленно мрачно. Приверженность идее духовной эволюции является также источником катарсиса этой лирики -- и со стороны автора, и со стороны читателя, и моментом гармонии (моментом истины) в этом глубоко трагическом мироощущении. Как Александр Блок все нити своего мрака возводит к "Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую звоном щита", так же и Бенн обращается к человеческому роду, стоящему на грани самоуничтожения -- что было ему очевидно в конце сороковых-начале пятидесятых:


Die Festen sinken und die Arten fallen,
die Rasse Adams, die das Tier verstiess,
nach den Legionen, nасh den Gottern allen,
wenn es auch Traume sind -- noch einmal dies.
"Die Zuge deiner"


(Адамов род! Тобою зверь смирен,
рать собрана и боги позабыты...
Пусть это сон -- но только б длился он!
"Твои черты")


Таким образом, будучи глубоко экзистенциальным поэтом, поздний Бенн выламывается также и из рамок экзистенциализма как такового, хотя по времени и по основным мотивам своего творчества весьма вписывается в это "общевойсковое" европейское течение. Однако, главным моментом экзистенциализма, его кульминацией (если не его тупиковостью) -- констатацией абсурдности существования суммарная философема Бенна, условно извлекаемая нами работой мысли и души при знакомстве с его творчеством, не ограничивается.
Творчество позднего Бенна имело сразу же ошеломляющий успех, едва только первые сборники вышли из печати в конце сороковых годов -- после двенадцатилетнего молчания автора, после падения Третьего Рейха: люди, прошедшие ужасы актуальной истории, находили в них много созвучного своим глубинным чувствам от пережитого, своим прискорбным выводам относительно общего характера того, что называется общественно-политической жизнью (любой страны). Их душа искала ответов на более глубокие вопросы существования -- и один из главных, а может быть, и главнейший: "как же Бог попускает", пользуясь словцом Достоевского. На этом-то и была сосредоточена поэзия Бенна. Именно поэтому имя автора встало в ряду крупнейших имен мировой поэзии. Само собой разумеется, что это был вместе с тем гений родного языка и волшебник слова, владевший тайнами просодии -- красота и пленительность звучаний его стихов баснословны, легендарны. Важно заметить притом, что к концу жизни он, гений силлабо-тоники, все чаще и чаще обращается к верлибру, очевидно, находя в этой форме новые для себя возможности выражения своего душевного и жизненного опыта. Верлибры Бенна сейчас уже можно считать классикой ХХ века, но тогда, в сороковые-пятидесятые годы, он показывал в своем верлибровом творчестве пути, по которым, как ему казалось, может в дальнейшем идти развитие поэзии. Там и сейчас есть чему поучиться в этом отношении, порой его верлибры так же красивы чисто просодически, обладают той же волшебной суггестивной силой, как и силлабо-тонические стихи.
В нашей подборке переводов мы старались выбрать по возможности важнейшие из его стихов, отражающие положения этой статьи, но при этом также избежать вульгаризации и непроявленности смысла при переводе: "русский Бенн" еще далеко не сложился в переводах, одно и то же стихотворение подчас выглядит неузнаваемо у разных переводчиков, а значит, и интерпретаторов смысла. Так что у читателя есть увлекательная возможность сравнить их между собой и прийти к своим собственным, надеемся, продуктивным для их внутренней жизни, выводам. Переводы публикуются по изданиям : "Из современной поэзии ФРГ", М, изд. "Радуга", 1983; "Вести дождя", М, изд "Художественная литература", 1987; "Бог Нахтигаль", М, изд. "Медиум", 1993; Готфрид Бенн, Избранные стихотворения. Изд. "Carte Blanche", М. 1994. Впервые публикуются переводы с пометкой *.




РОЗЫ



Когда увядают розы,
и лепестки кружат,
будто падают слезы, --
плачет и наша душа.


Это -- тоска о начале,
желанье вернуться назад,
тоска перед бездной печали,
куда лепестки летят.


Это -- о воскресенье
несбыточные мечты
перед исчезновеньем:
когда облетают цветы.




ХОД ВРЕМЕН



Ход времен, событий легендарных --
о губительная власть небес,
все вмещающих в себя, коварных,
непостижных для земных очес.


Рушатся незыблемые скалы,
отступает лес, теряет блеск листвы,
и обломки мрамора в провалы
падают, как загнанные львы.


Старый камень благорасположен
покрываться разрастающимся мхом --
у дороги он стоит, заброшен,
спит загадочным и вечным сном.


Всюду старости немые отреченья
от былых властительных ролей,
кроткое, покорное смиренье
ради тонкой струйки новых дней;


темные печати угасанья
вслед за поцелуем, блеском глаз,
ты соскальзываешь медленно в зиянье,
видя чей-то звездный час, --


в распахнувшуюся глубину покоя,
все вмещающего -- яркой славы блеск,
пену тусклого прибоя... --
О губительная власть небес.




АНЕМОНЫ



Сражают меня анемоны:
кругом ничего еще нет,
а венчик бледно-зеленый
несет в себе веру и свет.


В землю недобрую эту,
которой лишь власть мила,
зародыш тихого цвета
посеян меж зерен зла.


Сражают меня анемоны:
несут они веру и свет,
и нимб их бледно-зеленый
весенний венчает расцвет




КАК НИКОГДА ТЫ ОДИНОК...



Как никогда ты одинок
средь августовского обилья:
вокруг награждены усилья --
но где ж с твоих полей оброк?


Хлеб убран, небеса чисты,
проникнуто все тихим светом --
но где же признаки победы
тех царств, что представляешь ты?


Где слово "счастье" ловит слух,
где вещность дарит опьяненье,
там винный пар туманит зренье --
несовместим со счастьем дух.




ДЕНЬ ОКОНЧАНИЯ ЛЕТА



День окончания лета --
поданный сердцу знак:
убыло страсти и света,
пьянящий азарт иссяк.


Лица, пейзажи и даты
смешались во мгле, и поток,
их отражавший когда-то,
ныне уже далек.


Битвы ты знал упоенье,
в сердце жив ее взлет,
но полки с подкрепленьем
ушли далеко вперед.


Розы, лук арбалета,
звон тетивы и злость --
все далеко, все лета
невозвратимость.




ОЛИМПИЙСКОЕ



Возвысься над своей средой прекрасной
бессчетных жен, цветущих на земле,
бесстрашно выступи вперед -- так ясно
любви призванье на твоем челе.


Возвысься над народами, веками,
со всеми жившими признав родство, --
теперь цари невозмутимо в храме,
в тебе соблазн великий, но кого


ты ожидаешь с трепетом сакральным,
кто дар узнает тайного огня
в твоем томленьи страстном и печальном --
ты бога ожидаешь? -- Жди меня!




ЧТОБ СПРЯТАТЬСЯ...



Чтоб спрятаться, на то есть грим и маска,
прищурься, будто свет тебя слепит;
не предавая глубину огласке,
овалом чистым пусть лицо парит.


Среди садов в померкшем освещенье,
под небом, полным ночи и огней,
ты должен спрятать слезы и мученья,
чтоб плоть не выдала, что происходит в ней.


Пробоины, разрывы, все улики
того, что в недрах кроется распад,
спрячь -- сделай так, чтоб с пеньем дальним, тихим
плыла гондола в каждый встречный взгляд.




ЕСТЬ ГИБЕЛЬНОСТЬ...



Есть гибельность особая -- кто знает
ее приметы, тот меня поймет:
росою чистой вздох наш оседает,
руно седых туманов вдаль влечет.


И в самом пылком чувстве нет спасенья
от тянущей воронки, ничего
мы знать не знаем в саморазрушенье,
в душе одной раздольной Волги пенье,
степей чужих, далеких торжество.


Есть гибельность особая -- не больно
совсем, таким уж Бог явился нам;
для счастья беднякам гроша довольно --
для милой петь пойдешь ты по дворам.




БЫЛЫЕ ОСЕНИ



Когда все осени былые
в крови сливаются твоей,
от них окрасились в иные
тона блаженства летних дней,


пора сметать с дорожек розы;
ночь на веранде, пышный бал --
там, где тебе блистали звезды,
лишь тусклый звякает металл.


Гелиотроповых мелодий
стих голос, кончился куплет --
кто ты, ты -- механизм из плоти,
что совершил ты на земле?




МЕЛАНХОЛИЧЕСКОЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ



Прочтешь порой, как в колыбели лета
безоблачен, безбрежен день стрекоз,
и думаешь -- да есть ли счастье это,
не ложь ли тут, не заблужденье ль грез?
В медвяном духе, в струнности жужжанья,
в беспечной легкокрылости одежд,
как будто здесь не знают умиранья,
иной уловит тщетность всех надежд:
фальшивое, пустое попурри
агонии, гнездящейся внутри.


Ведь человек каков: едва проснулся,
едва побрился -- и уже устал;
к нему и телефон не прикоснулся,
а уж душа сгорела и пуста.
И высшие, небесные начала,
что в нашем представлении живут,
перед телесным значат странно мало,
для них не подготовлен наш сосуд.
И не способен дух наш воспарить,
его лишь свыше может озарить.


Тут невозможно доискаться сути,
ведь кажется, что Бог бездушен сам,
ему как будто безразличны люди,
он слеп к их бедам, глух к слезам.
Он нас соткал из той же самой пыли,
что применял и для других планет,
раздул горнило нашего же пыла,
и мы как в грезе -- то ли спим, то ль нет.
Вот нас пилюля нежная лелеет,
тьма высветляется, и лед теплеет.


Твое -- в пределах твоего приюта,
а странствия способны разорять.
Себя покинешь -- и начнется смута,
начнешь ты исподволь себя терять.
Из всех цветов ты выбирай такие,
что от ворот твоих бегут в поля,
внеси их в дом -- их лепестки живые
как звуки жизни -- ре, соль, ми, си, ля...
И слушай мягкое звучанье терций,
от черствых звуков каменеет сердце.


Итак, цветы -- то ль прошлого окрестность,
то ль трав грядущего зеленый шелк;
вот весь наш путь: из дымки -- в неизвестность,
из допущенья -- в точный кривотолк,
"От -- До", "Из -- В"; с небес дожди, ковчег
вот-вот вплывет в прибрежную излуку,
и Нил становится рекою рек,
Антоний смуглую целует руку:
анжуйцы, Рюрик, цезари, Распутин --
тебя там нет, ты -- здесь, сиюминутен.


Моллюски -- созидатели жемчужин
растят их мирно в глубине морей,
а люди думают, венец заслужен,
лишь если герма есть среди аллей.
Но дар жемчужный свой скрывает вечность,
она в молчании устремлена
из ничего к тому, что бесконечность,
она -- дитя, что грезит у окна:
вот вам и герма; будущие поколенья
пусть и она приводит к размышленью.




ТОЛЬКО ДВЕ ВЕЩИ



Через "я", через "ты", через "нас" ли
то что выстрадал ты воспел --
все на вечный вопрос о смысле
жизни ответить хотел.


Этот детский вопрос слишком сложен,
и ты попадаешь впросак.
Но поймешь вдруг: просто положен --
смысл ли, морок ли -- вынести должен
свыше данное: нужно так.


Все что здесь на земле ликует,
увядает -- прожив, отцветя.
Только Ничто существует
и невыразимое "я".




ВОСПОМИНАНИЕ



Из красочного моря впечатлений
и звуков, скрытых в сумраке густом,
воспоминанье в морок сновидений
вторгается зарамленным холстом.


Застывший замок с мрамором ступеней,
и тут же, вдруг -- победный всплеск живой
многосмычковых нежных песнопений.
Но здесь, у моря, в темноте ночной


то скрипок множество, поющих нежно, --
не больше чем наедине с собой
смычком коснуться пустоты безбрежной,
цвет извлекая нежноголубой.




ЛЕЖИШЬ, МОЛЧИШЬ...



Лежишь, молчишь, блаженно сознаешь
как счастье близость чьей-то жизни милой;
чья власть над кем? -- Берешь, даешь, берешь,
наполнен мир одной дарящей силой.


Особенное виденье вещей,
особый счет минут в каком-то часе --
никто не исключен из кровной связи
крапивы, ландышей и орхидей.


Но Парки нить порвать всегда готовы,
лишь руку хрупкую ты можешь взять,
извлечь из недр особенное слово
и в этот раз, сейчас -- его сказать.




КТО ЖИЛ В МЕЧТАХ СВОИХ БЫЛЫМ...



Кто жил в мечтах своих былым --
вещественного преступал границы;
так древности курится дым
легенд оживших вереницей.


Все боги живы! -- Да, и в наши дни
они в морях и рощах обитают,
грозой разят, грехи нам отпускают,
и жертвы так же требуют они.


Но зренье притупилось, а тот взгляд,
который в бесконечность простирался,
который перед сущим не смущался,
в нас продолжает жить, как некий клад.


Кто ограничивает колею,
стремясь свою не ранить быстротечность,
тот предает себя небытию;
того, кто углублен -- вбирает вечность.




ПОКИНУЛ ДОМ



1.



Покинул дом принявший столько мук,
сполна испивший чашу слез и смеха,
сражался с плотью он не без успеха,
но не взошел на олимпийский круг.


Он брел по жизни и в мечтах витал,
весны от осени не отличая
и вырубок лесных не замечая,
где безутешный птичий крик стоял.


Вот так, в мечтах, обыгран был всем тем,
в чем явственна природы власть над нами,
скрепленная годичными витками,
всем тем, что заместить нельзя ничем.


Пил рюмочку свою, берег пиджак,
по четвергам довольствовался миской
бесплатной супа, к чисто олимпийской
он сдержанности приобщался так.


2.



В саду читая как-то, он впервые
увидел в облике последних роз:
то не кусты, а существа живые,
и смертный их сковал уже мороз.


Был день как день. Но опустилась книга.
Шли люди, смех в аллее прозвучал,
никто не ведал гибельного мига,
соседствовал со смехом смерти шквал.


Цветки, но с ароматом исполинов,
как будто кедр им силы дал взаймы;
он прочь побрел, в витринах магазинов
мехов охапки заждались зимы.


3.



Конечно, чудно побродить по парку,
на солнышке минутку посидеть,
но вот хозяин в дверь -- и все насмарку,
на слезы милой каково глядеть?


Я мучусь мыслью: может, в "я" нет шири,
в отдельном общие не скрещены пути?
Я мучусь мыслью: можно ли на лире
как Людвиг Рихтер (1) далеко зайти?


Мучительные, вечные задачи,
то к частному, то к общему рывок,
а можешь только то, к чему назначен
своей судьбой, и в ней ты одинок.


Так к черту эвегрины (2)! Пусть влюбляют!
Кедр, солнце, рюмочка -- тоски не утолить,
мечты, хозяина и Бога примиряют
и подлинное "я" лишь оскорбляют --
покинуть дом и мысли затворить.




ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ...



Однажды ночью, той, что создана
из моросящего дождя с туманом
и ядовитой сырости полна,
в селеньице почти что безымянном


людских страстей я сцену наблюдал --
извечный крест любви и смертной муки,
и театральный тот подмост являл,
что создал Бог беспомощными руки


горячие, обветренные -- те,
что удержать хотят нас, но не знают,
как им добиться прочности сетей,
и наугад их там и здесь латают.


Ах, эта ночь, и холод, и туман,
и средь людских установлений сирость,
и преступленье их, и боль от ран,
ах, Боже мой -- о боги! Дрожь и сырость.




РЯБИНА



Рябина -- тускло-розовая медь
лишь только первый признак, за которым
придет последний пламень, осень, смерть.


Рябина -- грозди цвета обещанья,
предсказанных тонов неполнота,
преддверье мига горького прощанья --
все лишь сейчас, и больше никогда.


Рябина -- смена дней, ночей и лет,
от бледных красок путь к тому итогу,
что в зрелости своей обещан Богу --
но где берешь ты прелесть, форму, цвет?




ТВОИ ЧЕРТЫ



Твои черты завещаны навеки
людской крови, у всех у нас одной,
я зрел их ясно, но в дремотной неге
врасплох захвачен был твоей волной.


И несся я в потоке без оглядки
сквозь игрища и темных кубков звон,
меня влекло к словам глубоким, сладким,
я забывал, что это только сон.


Твердь рушится и вымирают виды,
Адамов род, тобою зверь смирён,
рать собрана и боги позабыты --
пусть это сон, но пусть продлится он...




ДАЛЕКОЕ ПЕНЬЕ



Звук отдаленный тихих песен,
что через улицу слышны,
так призрачен и так чудесен,
такие навевает сны.


Здесь тайна, магия прилива,
что движим будто бы извне,
но полон страстного порыва,
подвластен солнцу и луне.


Дана такая сила баркароле,
когда окутан белый мрамор тьмой,
мчит Орион беззвучно, и триоли
вдруг оглашают мир немой.


И воспаряет он, но в чьи владенья,
в чьи царства -- весь разорван, раздроблен,
с крестами, вздыбленными в отдаленьи,
ни к цели, ни к добру не устремлен,


и только звук далеких песен,
неясный зов, приливы, Орион...
Ты над золой костра, один, безвестен --
и бивуак в молчанье погружен.




ПРЕКРАСНЫЙ ВЕЧЕР



Я шел знакомой, хоженой тропою,
была она до странного ясна
в тот вечер зрелой летнею порою,
что сентябрем уже осенена.


И лепестками облачных соцветий
рассеивалась так голубизна,
так лица в золотом лучились свете,
как будто счастьем жизнь была напоена.


И даже я, который рано
и безнадежно стал седым,
в тот вечер беспечально-странный
наполнился сияньем голубым.




ОДИНОКИЙ



Одинокий стоит, сокровенный,
средь потока реки временной,
наблюдая листочков смену,
и в тени ощущая зной.


Чтит свое супоросое темя
он, наследник духовных высот,
ненавидя яростно племя,
что насущным хлебом живет.


Он следит в ожиданье бессмертья
все превратности грешной земли --
вот уж вписан в остывшие тверди
совершенный его лик.




БЕРЛИН



Даже если рухнут стены
и останутся лишь тени
от развалин на песках,
пепелища опустеют,
но они не онемеют --
станет говорить наш прах.


Львам в пустыне будет внятен
звук речей родимых пятен
на остатках от могил;
ордам, племени гиены
скажут рухнувшие стены:
здесь великий Запад был.




КУДА?



Куда, по какой дороге
можно вести того,
кто стоит на звездном пороге,
чуя бездны ночной торжество?


О какой мне мечтать свободе,
когда все бежит из-под ног,
когда зло и добро в природе --
только шелест зеленых осок?


Так какого ж еще избранья
и какой уж тут свет наук,
когда так ясны обещанья,
когда сплел уже сети паук?




ЭПИЛОГ-1949



1.



Пьянящие ливни стихают --
бледнеет голубизна,
яркость кораллы теряют,
вечерняя даль ясна.


Пьянящие ливни промчались,
там кто-то другой был -- не ты,
в руках лишь осколки остались --
образы немоты.


Ливни, пламя, ночные бденья --
и над пеплом вдруг кто-то поймет:
жизнь -- это мостов наведенье
над потоком, что все унесет.


1. Адриан Людвиг Рихтер (1803-1844) -- немецкий художник-романтик, соединявший в своем творчестве лирическое и эпическое начала с глубоким философско-психологическим проникновением в материал.
2. evergreen (англ.) -- наиболее популярные грамзаписи, от словарного значения неувядающий.