Speaking In Tongues
Лавка Языков

Элис Уокер

Черный писатель и южный опыт

Перевела Елена Шаховцева



Alice Walker. The Black Writer and the Southern Experience





Моя мать рассказывает случай, который произошел с ней в тридцатые годы во время Депрессии. Она и мой отец жили в маленьком городке в Джорджии, и у них было полдюжины детей. Они были арендаторы-издольщики. В то время раздобыть еду, особенно муку, было почти невозможно. Чтобы получить муку, которую распределял Красный Крест, надо было представить ваучеры, подписанные местным чиновником. В тот день, когда моя мать должна была отправиться в город за мукой, она получила большую посылку с одеждой от одной из моих теток, которая жила на Севере. Одежда была в хорошем состоянии, хотя и довольно поношенная, а матери нужно было платье, поэтому она тут же надела какое-то из посылки и поехала в нем в город. Мать добралась до центра распределения продуктов и предъявила свой ваучер. Перед ней предстала белая женщина, которая оглядела ее с ног до головы с явно выраженным гневом и завистью.
«И зачем вы сюда явились?» - спросила эта женщина.
«За мукой», - сказала моя мать и показала свой ваучер.
«Хм», - сказала женщина, разглядывая ее с нескрываемой яростью. -«Тому, кто так хорошо одет, вовсе не обязательно приходить сюда и выпрашивать еду».
«Я ничего не выпрашиваю», - сказала моя мать, - «правительство раздает муку тем, кто в ней нуждается, а я в ней нуждаюсь. Меня не было бы здесь, если бы это было не так. А эти вещи, что на мне, были мне подарены». Но женщина уже повернулась к следующему в очереди, бросив через плечо белому мужчине за стойкой: «Какие наглые эти нигеры! Приходят сюда, одетые лучше, чем я!». Эта мысль, казалось, рассердила ее еще больше, а моя мать, таща за собой трех своих малышей и плача от унижения, вышла обратно на улицу.
«А как же мука? Что вы с отцом делали той зимой?» - спросила я мать.
«Ну», - сказала она, - «недалеко от нас жила тетушка Мэнди Айкенс, и у нее муки было в избытке. А у нас был хороший урожай кукурузы, и потому много кукурузной муки. Тетя Мэнди, бывало, меняла ведро пшеничной муки на ведро кукурузной. Мы пережили ту зиму без проблем».
Затем она задумчиво добавила: «А та женщина, что завернула меня, скоро так сильно заболела, что могла ходить только с двумя палками». Я знала, что мать подумала, хотя и не сказала этого: а вот вам я сегодня, мои восемь детей выросли и здоровы, и трое из них в колледже, и я много лет не болела ни дня. Ну не чуден ли Господь?
В этой маленькой истории явлена сила народа. Изгои, которых использовали и унижали в обществе, черные издольщики и бедные фермеры на Юге держались за своих и за религию. Эту религию, данную им для усмирения, когда они были рабами, они вскоре преобразили в противоядие, спасающее от горечи и обиды. Издольщики опирались друг на друга, потому что больше было не на кого и не на что опереться, и таким образом они частенько умудрялись преодолеть трудные времена «без проблем». Когда я слушаю, как моя мать снова и снова пересказывает эту историю, я понимаю, что мстительность белой женщины здесь не так важна, как щедрость тетушки Мэнди или хороший урожай кукурузы, выращенный моей матерью. Ибо их жизненные истории вовсе не сводились к тем достойным жалости примерам женского опыта на Юге. Важно было, что это их жизни, их опыт.
Черный писатель Юга наследует как естественное право это чувство общины. Нечто очень простое, но удивительно трудное для достижения, особенно сейчас. Моя мать, ходячая история нашей общины, рассказывает, что когда рождались дети, повитуха принимала в качестве платы такие доморощенные дары, как поросенок, лоскутное одеяло, банки консервированных фруктов и овощей. И никогда не было даже сомнения в том, что повитуха придет, когда в ней было нужда, какой бы ни была плата за услуги. Я думаю об этом всякий раз, как слышу, что какая-то больница отказывается принять роженицу, если та не может заплатить изрядную сумму наличными.
Но я вовсе не чувствую ностальгии, как написал один французский философ, по утраченной нищете. Я испытываю ностальгию по той солидарности, какую может иной раз принести скромная жизнь, которую ты разделяешь с другими. Я полагаю, мы знали, что бедны. Кто-то уж точно знал; возможно, землевладелец, который скудно платил моему отцу три сотни долларов в год за полных двенадцать рабочих месяцев. Но мы никогда не считали себя неимущими, если, конечно, нас намеренно не унижали. И поскольку мы никогда не считали себя бедными, и потому никудышными, мы могли полагаться друг на друга без стыда. И потом, всегда существовали похоронное общество, общество по уходу за больными, - они возникали из непосредственной необходимости. И, казалось, никто особенно уж не расстраивался, что черных издольщиков игнорировали белые страховые компании. Во времена моей матери само собой разумелось, что рождение и смерть требовали помощи от общины, и что чужакам не было дела до значительности этих событий.
Когда я училась в колледже, я отвергала христианскую веру моих родителей. Прошли годы, прежде чем я поняла: хотя их насильно «кормили» этим паллиативом в форме религии белого человека, они превратили ее в нечто простое и одновременно величественное. Да, даже сегодня они едва ли могут представить Бога, который не был бы белым, и это главная жестокость. Но их жизнь свидетельствует о более глубоком осмыслении учения Христа, чем жизнь людей, которые искренне полагают, что Бог должен иметь какой-то цвет кожи, и что существует такой феномен, как «белая» церковь.
Богатство опыта черного писателя на Юге может быть удивительным, хотя, возможно, некоторые так не думают. Однажды, еще студенткой колледжа, я сказала белому северянину средних лет, что надеюсь стать поэтом. Используя по возможности самые мягкие выражения, которые все же привели меня в ярость, он предположил, что «фермерская дочь», по-видимому, не тот материал, из которого получаются поэты. С одной стороны, конечно, в этом был резон. Хижина с книжной полкой от силы в дюжину книг - вряд ли то место, где можно обнаружить юного Китса. Однако глупо считать, что Китс - единственно возможный вариант поэта, в какого кому-то обязательно захочется вырасти. Кто-то желает сочинять стихи, которые понимает твой народ, а не королева Англии. Конечно, будь ей какая-то польза от этих стихов, тем лучше, но поскольку это мало вероятно, потакание ее вкусам было бы пустой тратой времени.
Для черного писателя с Юга, родом прямо из сельской глубинки, как Райт, - ибо Нэчес и Джексон до сих пор не так уж урбанизированы, как им нравится об этом думать, - для такого писателя существует мир сравнений: между городом и деревней, между безобразием, столпотворением и грязью городов и просторной чистотой (которую, кажется, невозможно загрязнить) сельской местности. Для деревенского человека город ограничивает свободу, как слишком тесное платье. И навсегда в памяти остаются все ритуалы твоего взросления: теплота и живость воскресных богослужений (и не важно, что ты не так уж веруешь) в маленькой церкви, спрятанной вдали от дороги, дома, стоящие так далеко в лесу, что ночью незнакомец ни за что не найдет их. Ежедневные драмы, которые вызревают в таком ограниченном мире, - чистое золото. Для социально ориентированного черного писателя особенно ценно не столько зрелище этого сугубо частного и скрытого существования с его триумфами, поражениями, гротескными нелепостями, сколько его двойное видение. Ибо он находится в положении человека, который наблюдает свой мир и ближайшее сообщество: визиты домой в первое воскресенье месяца; благотворительные барбекю с целью собрать деньги для отправки в Африку - вот ирония жизни!; простота и жутковатое спокойствие черных похорон, когда дорогой усопший похоронен в глубине леса, и ничто, кроме деревянного креста, уже разваливающегося, не отмечает место погребения. Но также черный писатель способен с поразительной точностью понять тех людей, из которых состоит более широкий мир, окружающий и подавляющий его собственный.
К чести таких писателей, как Эрнест Гейнс, а он черный писатель, рассказывающий в основном о людях, среди которых он вырос в Луизианской глубинке, надо сказать, что он пишет о белых и черных в точности, как он видит и знает их, вместо того, чтобы писать о первых как об огромной глыбе зла, а о вторых как о конгломерате сплошных добродетелей.
В большой мере черные писатели Юга обязаны ясностью своего взгляда родителям, которые отказывались унижать свое человеческое достоинство, поддаваясь расизму. Казалось, наши родители знали, что крайние отрицательные эмоции, направленные против других людей по не зависящим от них причинам, могут ослеплять. Слепота, неспособность видеть другие человеческие существа, особенно для писателя, подобна смерти. Именно из-за слепоты, прежде всего расовой, произведения многих южных писателей умерли. Многие из тех, что мы читаем сегодня, уходят в небытие.
Моя незначительная привязанность к Уильяму Фолкнеру была грубо уничтожена, когда после прочтения некоторых положений в книге «Фолкнер в университете» я поняла, что он верил в моральное превосходство белых, в то, что белые должны были взять на себя обязанность (когда им заблагорассудится) «вести черных» политически, поскольку черные, по мнению Фолкнера, были еще «не готовы» функционировать в демократическом обществе должным образом. Он также считал, что умственные способности негра напрямую зависят от доли белой крови в нем.
Для чернокожего человека, чье возмужание пришлось на 60-е годы, когда Мартин Лютер Кинг противостоял убийцам Гудмена, Чейни и Швернера, для таких предположений нет оснований. Их не было и во времена Гарви, Дюбуа, Дугласа или Ната Тернера. Не было таких причин и в другие периоды нашей истории, с самого основания страны; ибо вряд ли обязанностью рабов было быть одновременно рабами и святыми. В отличие от Толстого, Фолкнер не был готов бороться за изменение структуры общества, в котором он был рожден. Можно было бы предположить, что он пытался исследовать причины распада этого общества. К несчастью, как я поняла, пытаясь преподавать Фолкнера черным студентам, с такого близкого расстояния невозможно отделить человека от его творчества.
Читаешь Фолкнера, зная, что его «цветные» должны были проходить через заднюю дверь «мистера Уильяма», и чувствуешь неловкость, а в конце концов, и гнев оттого, что Фолкнер не сжег весь этот дом дотла…
Флэннери О'Коннор, по крайней мере, была убеждена, что «действительность» в лучшем случае поверхностна, и что загадку человеческой природы решить труднее, чем загадку расы. Но мисс О'Коннор в этом выходила за пределы Джорджии. Большинство же южных писателей слишком ограничены преобладающими социальными обычаями для того, чтобы глубоко вникать в тайны, которые, как настаивают Гражданские Советы, никогда не должны быть разоблачены.
Возможно, мои северные собратья не поверят мне, если я скажу, что я могу извлечь массу позитивного материала из моего «невыгодного» происхождения. Ведь они никогда не жили в доме, стоящем в конце длинной дороги, доме, с одной стороны которого был край света, а с другой - никакого жилья на мили вокруг. Они никогда не ощущали великолепную тишину летнего дня, когда жара так невыносима, а ты так истомился от жажды, передвигаясь по пыльному хлопковому полю, что усваиваешь навеки, что вода - это суть жизни. В городах невозможно так ясно понимать, что ты - дитя земли. Ты чувствуешь эту землю между пальцами ног, вдыхаешь запах пыли, поднятой дождем, и так сильно любишь эту землю, что готов попробовать ее на вкус, и порой так и делаешь.
Я совершенно не собираюсь романтизировать сельскую жизнь черных на Юге. Я припоминаю, что ненавидела эту жизнь. Тяжелая работа в поле, убогие дома, злые жадные люди, которые изнурительным трудом довели до смерти моего отца и едва не сломили мужество такой сильной женщины, как моя мать. Нет, я просто говорю, что черные писатели Юга, как большинство писателей, получили в наследство любовь и ненависть, но они обладают также источником огромного богатства и красоты. И находясь, как говорит Камю, «на полпути между страданием и солнцем», они знают также, что «хотя не все хорошо под солнцем, история - это еще не все».
Никто бы не пожелал более выгодного наследства, чем то, которое завещано черному писателю на Юге: сочувствие к земле, вера в человечность, несмотря на осознание зла, и неизменная любовь к справедливости. Мы также наследуем огромную ответственность, ибо мы должны озвучить века не только молчаливой горечи и ненависти, но и соседской доброты и непреходящей любви.