Speaking In Tongues
Лавка Языков

Александр Белых

МОРСКИЕ ФИГУРЫ


1

Море волнуется раз,
Море волнуется два,
Море волнуется три!

О дивное слово, умри
на устах в предвкушении
иного простора!

Волна изловчилась,
выгнула блохастую спину
в солнечных бликах
и выбросила к ногам
чешуйчатое слово.

Вот оно, какое живое!

2


Марк, не морочь мне голову,
идём в мой дикий стан,
оставь империю, сенат, блудливую жену,
твоё пристанище в лесах, где гунны.
Отдай рабам сокровища,
ведь длань твоя легка и печаль твоя
не тяжелей плевка.
Ты воцарил в империи покой,
а в умах же зреет
поэзия и беспорядок, варварство,
изнанка мысли и проказа.
Ты в империи изгой!
Бесплодный груз надежд
влачить — зачем?
Я твой не гость, не раб,
Арто Антонен я,
твой Дух!

1988

3


Под конвоем волн
Плетутся облака, уйдя
В высокое кочевье.

4


О дочь похотливая,
приснись!
Жри меня, жрица,
жри мою плоть, —
ах, что-то тело мое знобит,
исцелуй меня,
исцели!

Плывём, плывём в галерах,
упругая волна,
вздымается живот,
наляг, рабы,
наляг на вёсла,
растет причал,
пристанище,
лагуна.

Вот он,
материк твой
чернокожий.
Я твой страж, мне ль тебя
сторожить,
Деревце
из рощи олив?

5


Мужчина хочет нежности.
Когда же паузой уснёт залив
его угрюмого молчания,
о, не скупись сказать пригожие слова,
чтоб разнеслись в безбрежности,
как паруса да острова.
Ведь труд шитья так кропотлив
и так далёк от цели,
как стежок муравья у моря,
что крепит нить глухих собратьев.
И шепчет раковина-каморка:
 
 
— Избранник мой!
 
 
1988
 
 

7

 
 
Море ушло. Душа на отливе.
 
 

8

 
 
... а приснится ли белый беркут?
Пока ты кромсаешь юных мертвецов, кто-то
двигает звёздами усилием брови.
Много причин для смерти,
но причина для жизни,
знаешь, одна.
По запаху старых гнёзд
догадываюсь: осень выслала птиц
и мне не узнать, навещает ли тебя
в сновидениях грусть?
Речь без дара уподобленья,
словно зверь без нюха.
Деревья не слышат,
как воды омывают корни,
но сколько силы таится, воли,
в каждой почке!
Быть деревом
и не знать о густом
аромате цветов.
 
 

9

 
 
Черносливом
Упала в травы ночь —
Эхо рассвета...
 
 

10

 
 
Умер ветер,
задохнулся листопадом —
воздух ранен.
 
 
Тише, пёс мой,
не вороши воспоминаний,
я без песен...
 
 

11

 
 
Время не старится...
 
 

12

 
 
Перелистывая листву,
ветер перечитывает чужие мысли,
не узнавая себя.
 
 

13

 
 
Пока из вод морских
выныривает слово, как из глубин сознанья,
играя плавниками и поражая
таинственной немотой,
мысль незаметно заползает
за край бумаги,
как туча за горизонт моря.
Каждым бликом подмигивает солнце.
Теперь предикатом к вещи
служит безглагольная тень,
способная на мандельштамовские темноты
и на умолчания о слове-варяге.
Так слова превращаются
в безусых рекрутов,
атакующих время.
Но беда уже в том,
что они, раздираемые
внутренним противоречием
между означающим и означаемым,
небоеспособны
к исполнению приказа (по армии искусств).
Они толпятся в стихах,
как военнопленные
по дороге в концлагерь,
так и не отвоевав плацдарм
для Бытия и Времени.
Местность, наделённая смыслом,
брыкается оврагами.
Солнцеликий взгляд мать-и-мачехи
обихаживает прибрежный ветер.
И глядит на острова с отрадой
в золотых эполетах вечер,
сокрушённый собственной победой,
новоявленный Наполеон,
пастух бессловесного стада.
Еле передвигая копытами,
скальным берегом Халдоя
возвращается восвояси корова
с переполненным выменем,
вздутыми сосками,
проливающими молоко,
и онтологическим «му-у-у»
на всю округу.
Предвкушая облегчение
от ежевечернего удоя,
она откликается на имя.
Такова власть слова.
 
 

14

 
 
Листва мертва
и валится без ветра
на берег бытия.
 
 
Твой сон не в руку.
 
 
Под скучный ход часов настенных,
которым не растратить время,
как не крутить им стрелками
по кругу циферблата,
ибо знать о вечности не их,
дурной механики, удел,
ты доешь свой тихий ужин
без меня под скучный
ход часов настенных...
 
 
Потом пойдёшь постель утюжить
и, разглаживая складки,
где в льняных волокнах затаился
грустный запах осени,
о том всё думать будешь,
как мы под мутною луной
спешим в холодный дом.
 
 
Слова срываются в озноб,
украдкой сердце вьюжит,
я чувствую, в твоей груди.
Но знаю я теперь одно:
.....................................
тебе не растратить мой дар
высокого одиночества.
 
 

15

 
 
Свеча глотает тьму.
Капают мысли на твои ладони,
Словно сухие листья.
 
 

16

 
 
Ты вдыхал хлороформ стиха,
виноградных лоз венозных,
вскрывал ветвистый синтаксис,
в дебрях которого я слышал голос,
испорченный эпохой:
по вороньи ворковала ирония,
взвизгивала плеть,
задирались юбки,
осина трепетала от похоти,
на болоте крякали утки,
напоминая,
что скоро крякнешь и ты
оттого, что летучая жидкость
со сладковатым привкусом
без меры растворена в стихах.
Пока размотаешь витиеватую речь,
доплывёшь до сути,
голова начинает
медленно скатываться с плеч,
как будто не спишь вторые сутки,
потом очнёшься впопыхах,
но оглядеться невозможно:
так густо, так плотно
слетелись слова —
как пчёлы в одну жирную черную точку,
в которой не вспомнить ни Одиссеевых странствий,
ни твоего лица, напуганного тем,
что тишина тревожна
и не слышно в кустах дрозда, —
всё поглотила Талласса
и слово в плавниках,
разбухшее как черная Звезда,
которая, не вмещая семантики миров,
норовит разорвать оболочку,
ибо масса тела достигла критической плотности.
Так бывает, что книга,
недочитанная до конца,
выпадет из рук и захлопнется.
Так подспудно готовится новый взрыв стиха,
в котором слово, как Одиссей,
пространством и временем полно,
сжимается от боли или стыда,
раздувается огнем, как Гефестовы меха,
пока спишь над книгой,
уронив голову...
 
 

17

 
 
Между двумя молчаниями
я затеваю речь.
Как огромно твоё отчаяние,
которого не уберечь!
 
 
Я искал тебя всюду,
пропадал средь болотных ирисов.
То ли дно было илистым,
То ли я безрассудным?
 
 

18

 
 
Речь — кобыла
копытом здравый смысл лягая,
сиганула с ухмылкой
через тын.
 
 
Коромыслом
повисло над мысом
мычание звезд
в хлеву.
 
 
Эй, подпасок,
где тебя носит, засоня?
Ебздык затрещину
ему по затылку —
и рысью глаза!
 
 
Ну-ка,
бери плеть,
погоняй
млечное стадо
на выпас.
 
 
Хвост в хвост
ковыляют из загона —
что ни корова,
то метафора.
 
 
Поэты —
ох, упрямцы! —
любят им хвосты крутить,
Оттого и пахнут
их слова.
 
 
А та вон,
захудалая, —
тащится.
Я тут как тут
и плеть моя
воздух сечёт.
Гоню её в сторонку
от стада,
на своё пастбище.
 
 
Эх, коромыслом
мычание звёзд в хлеву!
Подставляйте
руки ковшом, мои милые,
нацежу вам из подойника
парной лирики.
Ведь такое проливается
нынче в уста!
 
 

19

 
 
Душа ещё свежа, как краюшка хлеба.
И краюшка хлеба бывает чёрствой, если не разломать,
А крошки смести в ладонь — птицам!
 
 

21

 
 
Я в рубище стиха бреду.
 
 
Поэзия,
как Руфь, Ноэмии сноха,
 
 
позади жнецов
по жнивью бродит, подоткнув подол,
 
 
подбирает колоски
несжатого господнего слова,
 
 
склоняясь над каждой
паданкой, над каждым зернышком,
 
 
и, не смея звать Его,
как заклейменная клёнами осень,
 
 
смиренно спит у Его шатра,
пока не позовут на пиршество стиха.
 
 

22

 
 
Языком владеет тот, кто владеет смыслом.
 
 

23

 
 
Между словом и немотой
он стоял на углу многолюдной улицы,
шипели автомобильные шины,
унося свои отраженья на мокром асфальте,
залитом вечерними огнями,
он стоял вытянув руки,
как бы обращаясь к ветру или дождю,
он, наверное, что-то кричал,
потому что его лицо искажалось, а горло
было напряжено, но из-за шума
невозможно было понять ни одного звука,
который артикулировали губы.
Он был мучительно красив —
что-то было в нём узнаваемо:
он напоминал Актеона
в тот момент, когда свора собак,
подстрекаемая богиней,
мстительно терзала юного охотника
за дерзость созерцать
не наготу, не тело Артемиды,
а Красоту творения,
недоступную никакому смертному,
невыразимую словом.
Может быть, он увидел что-то дивное
по ту сторону дороги
и хотел назвать, воскликнуть
от радости, но немота
сковала его горло судорогой мышцы
и вместо слова из глубины тела
выплёскивался дикий клёкот,
который нельзя было отличить
от бегущей по карнизам воды,
шума ветра в листве ясеня,
ночного стрекотания.
Вот почему старые японские поэты
вслушиваются в то, что до
речи: плач рыбы, говор цикады, —
знаки иного бытия.
Так Мандельштам услышал
звук осторожный и глухой
плода, сорвавшегося с древа.
Его томила немота камня,
с которым привычно говорили
даосские монахи, мудрецы,
но ведь и Господь являлся не в слове,
а в образе скалы, камня, ветра,
воды, облака, купины...
Заворожённый его речью,
я приблизился к нему
и, не отрывая глаз от его уст,
безмолвно повторял за ним
то, что изображалось
на его влажных и упругих
губах так, словно звук обременялся
плотью человеческого лица,
как глина обременялась
формой творения рук гончара.
Его словом, его поэзией был жест,
который уводил меня за собой,
я покорялся его безмолвию.
 
 

24

 
 
... то не мысль в виртуальных снах
прошмыгнула в прореху сознанья, а мышь,
пока в самое ухо, уткнувшись в плечо,
сопело моё бессловесное море,
рифмуя волны и камни. О архипелаги
неприкаянной мысли, о скалы-отщепенцы,
о острова Римского-Корсакова, Риккорда, Рейнеке,
симфония моря без-меня-навсегда для вас!
Я хранитель времени здесь случайный:
чтобы набежали одни сутки,
необходимо одолеть четыре и одну треть
окружности одного из них — в лодке,
вычерпывая вечность веслом.
Говорить о времени, когда живёшь на его границе,
а не на окраине материка
или империи вроде чжурчженей,
которые превратились в твоё бессознательное,
в воспоминание, повергающее
то в блаженство, то в детство, —
нет ни малейшего резона.
Хоть какой-нибудь соглядатай, что ли!
Лежи себе нагишом, как выброшенная на берег рыба,
и блести чешуей, потешайся над срамом,
или стихи читай наобум,
но так, чтобы стих-листопад заметал твою мысль;
чтобы мысль, набежавшая на ржавый лист,
словно облако, не оставляло следа
и тени; чтобы не знал, из какой раковины
звучит хорал и отчего стихотворение
обрастает известковой накипью, словно коралл.
Ты, рифмующий слова, всё равно что старый рыбак,
склоненный над рыболовными снастями,
завязывающий узелки рванной речи,
слушая волны в архетипах моря.
Когда обходишь остров по кругу вместо часовой стрелки,
выползают на охоту диковинные мысли,
словно крабы-отшельники; но ты,
ещё не распробовав безмолвное слово на вкус,
слышишь, как кто-то Другой
входит в твою речь...
 
 

СЛОВО, НЕ ОБРЕТШЕЕ УСТА

 
 
Еврейские вывески с быком и коровой
в городе душно как в бараке
Слово шероховатое на ощупь языка тяготит нёбо
перекатывается во рту
как золочёный янтарь в гортани залива
тяготит невысказанностью
О как хорошо как хорошо пелось цикадам!
Легко подыгрывали им кузнечики-скрипачи наяривая
из полынных оврагов
Сопки простирая тень распахнули над лагерем крылья
коршуны в небе удлиняют перспективу
то ли жизни то ли смерти
Ах боже мой то не речь
блаженные бессмысленные звуки!
В ножнах покоится тяжёлый меч
ещё не отягощая руки
Такие крепкие такие юные такие влюблённые
Угрожая закопать в ямы
конвойные пытаются заглушить восточный мелос
вдоль нерчинского тракта
перекрыли улицы от зевак и прохожих
О как хорошо цикадам пелось!
Да не расплести запутанный узел
музыки и слова
Теперь мычи не мычи
девять волов не вытянут голос из рваной гортани
И пред лицом одного очевидца
хочется высказаться
Не сердитесь в сердцах сердоликий сентябрь
и пугаешься речи картавой
Ах сколько песен в тебе замело
вьюг снегирей пролетело!
И не оттого ли в округе светло
что песнь облетела?
Только ночь черна да жирные вши прозорливы
покидая тело
на стекло Амурского залива
его дыханье отлетело