Speaking In Tongues
Лавка Языков

Геннадий Ганичев

ЧУЖОЙ





Иван Семёнович стоял на лестнице. Он пожевал губами и позвонил в квартиру. Там долго было тихо, но вот глубоко в коридоре хлопнула дверь, кто-то тяжело подошёл к входной двери и, не открывая её, крикнул:
-- Иван Семёнович, вас, что ли, опять принесло?
-- Я, Зинаида Петровна, я. Позвоните в милицию. Прошу вас.
-- Что вы меня будите ни свет ни заря!? Звоните сами. Не путайте меня в отношения с вашей зазнобой.
-- Я звонил, а им хоть бы что. Обещали, а не едут. Я боюсь за неё, очень боюсь.
-- Да твоей Нинки, небось, и дома нет, у другого хахаля ночует. Иван Семёнович! Уходите и больше сюда не шляйтесь. У меня делов и без вас навалом.
-- Внутри квартиры хлопнула дверь, и он испуганно отшатнулся. Он только сейчас заметил, что стоит на морозном сквозняке без пальто, в одной нахлобученной шапке. Чтобы согреться, прижал руки к груди, медленно спустился на первый этаж, прошёл, стараясь не шуметь, по тёмному коридору своей коммуналки.


Таня, как всегда, проснулась раньше мужа. Она потушила сигарету о кактус, посмотрела на Костю и улыбнулась. Спит себе, именинник.
-- Подъём!
-- Танька, ты, что ли? -- он неожиданно приподнялся, схватил жену и повалил поперёк дивана: -- Что, собантуйчик сегодня? Ты всех пригласила?
-- Не беспокойся. Толпы не будет.
-- Он благодарно кивнул:
-- Спасибо.
Звонок в дверь заставил их вздрогнуть.
-- Кого это так рано? -- удивилась Таня.
Вернувшись, она бросила телеграмму в ноги не успевшему встать мужу:
-- Тебе.
-- Кто это?! Мама! «Очень жду тебя. Приезжай». Вот это да! Что-то случилось.
-- Светлана Васильевна любит сюрпризы. Ты что, поедешь, злодей? Я ведь уже гостей пригласила.
-- Не кипятись. Я иду на работу, а там посмотрим.
После кофе он подошёл к окну и , нетерпеливо морщась, раздвинул до конца лёгкие, белоснежные шторы. Во дворе шёл чуть заметный, почему-то поднимающийся от земли снежок, так не вязавшийся с алыми, солнечными стенами напротив.
-- Да ты, никак, в «Ленку» сигареты тыкаешь? -- не на шутку рассердился он. Костя искренне любил кактус, всерьёз названный женским именем, всё его естество кактусовода восстало, и он уже был готов отчитать жену.
-- Иди на работу, командирчик!
-- Танька, я серьёзно. Ты что?! Это тебе пепельница, что ли?
-- Ну, не буду, не буду, обещаю, прости. Если пошлют освидетельствовать, обязательно позвони. -- Она улыбалась, глядя, как он перед зеркалом тщательно застёгивает пуговицы кителя и строго смотрит себе в глаза.
-- Слушай, -- нахмурился он, -- не пошлёт же Виталий на вскрытие? Именины, как-никак.
-- Не пошлёт, не пошлёт. Иди, не опаздывай.
Когда он вышел на улицу, снег уже прошёл, а воздух был необыкновенно лёгким и свежим. Костя шёл на работу не по шумному Малому проспекту, а проходными дворами. Длиннее, зато без сутолоки и шума. Через сломанную стену, мимо бачков с отходами, через сад с узкой, скользкой тропинкой и проходной двор со стенами, почерневшими от грязи. У ворот отделения милиции, обходя тарахтевшую машину, он на мгновение прижался к стене и проскочил в непрестанно хлопающую дверь к узкой, прижатой к стене лестнице. Его начальник, высокий рыжеволосый капитан, уже сидел, сгорбившись, за столом. Костя буркнул своё «Здрасьте» и торопливо и сухо кивнул.
-- Константин Васильевич, поздравляю. Именинник!
-- Спасибо, -- Костя постарался улыбнуться. Куда -- то опять зафинтилит!
-- Участковый перегружен работой, а то б я тебя отпустил. Сходишь на 16-ую, 25, 36 -- и гуляй.
-- Что? 16-ая, 25, 36? Да это адрес бабушки моей жены. Если б там что случилось, я б давно узнал.
-- Какая-то пенсионерка заперлась в комнате и не открывает. Но это ж коммуналка! Сколько там таких бабушек?
-- Я на всякий случай позвоню жене.
-- Чего ты спрашиваешь? Давай.
Он торопливо набрал номер:
-- Таня, это ты? С Зинаидой Петровной всё в порядке?
-- Конечно. Я с ней только что говорила. Зайди к ней, возьми жратву на твой день рождения.
-- У неё там ничего не произошло?
-- Костя, а что с ней может произойти? Всё хорошо. Ну, пока. Мне надо собираться на работу.
-- А соседка у неё есть?
-- Конечно. Какая-то пьющая пенсионерка. Она с ней борется. Пока, Костя. Позвони в обед на работу, -- и она повесила трубку.
-- Так я пошёл, -- обратился Костя к капитану.
-- Давай, давай. Отмотаешь -- и домой.


-- Здравствуйте, Зинаида Петровна, рад вас видеть.
-- А, Костенька! Тебя Танечка послала?
-- Танечка Танечкой, но я не только поэтому. Кто тут у вас заперся и не открывает дверь?
-- Так ты работаешь не в лаборатории?
-- В лабораторию меня только должны перевести, и я надеюсь, что так оно и будет. А пока, видите, делаю работу, какую придётся. Полезно будущему криминалисту и жизнь знать.
-- Разве это жизнь, Костенька? Давай к ней постучим.
Они подошли к двери, и Костя постучал. Ответа не последовало.
Вот что делать? Я не знаю, -- Костя пожал плечами. -- Звонок в милицию поступил из 24 квартиры. Схожу туда.
-- Я знаю этого неприятного типа, -- брезгливо поморщилась Зинаида Петровна. -- В той квартире звонок часто не работает, и надо постучать в дверь кулаком.
После бессонной ночи Иван Семёнович выглядел плохо: на лице глубокие тени, заплаканные тусклые глаза. Он передал ключ только у самой двери запершейся, Костя открыл дверь и вошёл первым. Старик хотел подойти к умершей, но молодой следователь крепко схватил его за локоть:
-- Оставайтесь у двери, -- приказал он.
Мёртвая склонилась над книгой, распростёршейся на столе. Всё говорило о ненасильственной смерти, всё дышало миром и покоем в этой уютной комнате. Костя разглядел на этажерке паспорт, уверенно раскрыл его и прочёл:
-- Баскина Нина Григорьевна.
Имя-то знакомое. Сходу не вспомнить, где встречалось. Он протянул руку к телефону, едва не задев плеча умершей, и набрал номер капитана:
-- Валерий Николаевич?
-- Я.
-- Это Костя. Ничего особенного: естественная смерть. Я вызываю «Скорую» на всякий случай, а потом домой. Хорошо?
-- Конечно. Всего доброго.
Положив трубку, Костя уверенно и строго произнёс:
-- Иван Семёнович, вы можете идти домой. Сейчас за ней придёт «Скорая», и её увезут в морг.
-- У неё нет близких, я бы хотел её похоронить, -- залепетал было старик, но Костя его прервал:
-- Хорошо. Пишите заявление.
Он резким движением закрыл дверь. Теперь он был один на один с Баскиной. Та сидела за массивным, влитым в пол столом, как бы откровенно размечтавшись; будто она не умерла, но слишком увлеклась происходящим в книге. Застывшие плечи едва не касались строк «Анны Карениной», а черепаховый гребень лёг под местом, где Анна в животной позе распростёрта на рельсах. «Она вела гребнем по странице и умерла за мгновение до Анны!», -- догадался Костя.
Её волосы с их тусклой и серой сединой были причёсаны слишком аккуратно , а старая кофточка столь же аккуратно висела на твёрдых, острых плечах.
«Не знаю, не знаю, -- почему -- то подумал Костя и посмотрел в окно. -- Слишком проста эта смерть, чтоб я вот так запросто поверил в неё». Яркий свет торжественно лился в большое, квадратное окно, и что-- то до того неумолимое было в этой торжественности, что Костя не мог взяться за составление рапорта. Он боялся, Баскина поднимет голову и посмотрит ему в глаза.
«Да это ж хоровичка!» -- вдруг вспомнил он. В соседней комнате с их кружком кактусистов в ДК Кирова, где он и встретил Таньку, забредшую туда просто сдуру, в соседней комнате вечно пели -- и ему всегда казалось, что его любимым кактусам очень повезло. Услаждал и воспитывал кактусы хор, и его руководителем и была эта самая Баскина. Но до чего ж тесен мир! Сколько раз бывал у Зинаиды, мог бы встретить и в коридоре. Умереть легко, лишь закрыв глаза, и -- в первый день весны! И -- в его день рождения!
Он сел за рапорт. Приехала «Скорая» и после констатации смерти увезла потерпевшую -- и Костя с радостью почувствовал, что вырывается из неприятных наваждений. Он запер дверь, размеренными движениями опечатал её и, сухо кивнув Ивану Семёновичу, сказал подоспевшей Зинаиде Петровне:
-- Так я пойду. -- И добавил как бы между прочим: -- Я поеду к маме. Она очень больна.
-- Как, Костенька, вас не будет на вашем дне рождения?! А что скажут люди?
-- Зинаида Петровна, объясните Танечке, что мне пришлось уехать к маме.
-- Костя, да подождите вы! Идите в мою комнату, а я этого жука выставлю, -- и она грозно надвинулась на Ивана Семёновича: -- Вон отсюда, хулиган.
Иван Семёнович очнулся и глянул на Зинаиду Петровну, как на ужасное виденье:
-- Это вы? Я ухожу.
Он встал резко и легко и ушёл, не обернувшись.
-- Что вы, Костенька, и не сопротивляйтесь! -- Она за рукав ввела его в свою комнату. -- Чем угостить, именинник? Какого тебе чаю: в мешочках или индийского?
-- Мне некогда, -- почему -- то покраснел Костя.
-- Да брось, Костя, брось! До вечера ещё далеко, -- и она протянула рюмку водки.
-- Эта Баскина много болела? -- он хватанул, не поморщившись.
-- Ей нерв в 77-ом в ногу ступил, ходила с палочкой, а главную-то её болезнь вы видели: Иван Семёнович, он самый. Сами подумайте, это в нашем -- то возрасте любовь крутить! Я ей сколько раз говорила: «Смотри, Нинка, сыграешь досрочно в ящик со своею любовью!» Так оно и вышло. Что ни день, соберутся вечером -- и пошёл дым коромыслом: он на гитаре, а она подвывает. Слюбились, голуби! Расшумятся, спасу нет, и уж я стучу валенком в стену: разлетайтесь, голубчики, хватит. Седой уже , дурак, по праздникам в медалях, а Нинке песни пел и гвоздички дарил. А за медали, между прочим, не платят. Хватись выпить, занимать бегут ко мне.
-- Она ведь работала?
-- Вот-вот ! Это я и слышала: «Я в культуре работаю». Что ж тебе твоя культура не платит? Вчера она пришла с работы, заперлась. Обычно по четвергам моет пол, а вчера, смотрю, в коридор не выходит. Уже и Иван Семёнович забегал, и я не знаю, что думать.
-- Сколько лет вы жили вместе?
-- Двадцать.
-- Но за двадцать лет, -- не удержался Костя, -- у вас должны были сложиться отношения!
-- До Ваньки мы жили дружно. Даже вязать меня учила. Четыре фигуры я одолела, а на «звёздочке» мы крепко разругались. Да ты что, Костик, жалеешь её, что ли? Она же чужая. Забудем её к ляду. Я тебя ещё раз поздравляю, но ты толком скажи: ты что, на понижение с работы уходить хочешь? Если ты будешь работать в лаборатории, на что вы жить будете? Ты подумал о семье? Это ты привык жить в университетском общежитии и питаться по талонам, а о Тане ты подумал? Так ты торопишься?
-- Да.
-- Мы ещё поговорим вечером. И, конечно, Костенька, ты никуда не уедешь. До вечера!
Иван Семёнович тщательно умылся, протёр уши мыльными пальцами и приоделся в лучший, стального цвета костюм. От переживаний он протрезвел и выглядел хорошо. Было что -- то самоуверенное, но и романтичное в его строго и скорбно сжатых губах, когда он пролез на территорию больницы через хорошо знакомую дыру в заборе. Он искал Баскину.
-- Здорово, Семёныч! -- услышал он. Оглянувшись, он увидел знакомого электрика, тоже пенсионера.
-- Здорово. Слушай, кто умирает в нашем районе, поступают в этот морг?
-- Чегой-то ты взялся за такие розыски ?
-- Знакомая.
-- Брось. Пусть её родственники разыскивают.
-- Колька, ты не понимаешь. Тут дело тонкое.
-- Ну, тонкое, так иди прямиком через сад.
Добравшись до асфальтированной дорожки, Иван Семёнович остановился. Увижу её, и сам умру. Он засмотрелся на белое здание, от старости покосившееся в ярком свете дня: в этом стационаре он отлёживался время от времени, когда жизнь в коммуналке становилась особенно невыносимой. Приходил сюда в приёмный покой под вечер, и дежурный врач, обнаружив повышенное давление, оставлял его в больнице. Через несколько дней, отдохнувший и повеселевший: как -- никак, кормили и телевизор смотрел, -- он мирно выписывался. Порой больница казалась ему верхом блаженства! С какой радостью он променял бы свою комнатушку на большую, светлую палату!
Вот и морг. Войдя. Он сунулся в первую попавшуюся дверь. Комната оказалась низкой, с вызывыюще белыми стенами. На беспорядочно оставленных каталках лежали люди; вернее, то , что от них осталось. Он выискивал родное лицо, его не было. Тогда он сделал шаг вперёд, чтобы увидеть лицо женщины в правом дальнем углу. Чёрное, испуганное, искажённое болью лицо женщины, лежащей в луже чёрных подтёков, раскрыло пред ним внутренний взор -- и он в ужасе отшатнулся. Он отступил к двери и застыл, задыхаясь от слёз.
-- Что нужно, папаша? -- высокий мужчина в резиновых перчатках по локоть подошёл к Ивану Семёновичу.
-- Я ищу Баскину.
-- Когда поступила?
-- Только что.
-- Тогда вторая дверь налево.


-- Привет! -- придя домой, Костя хлопнул дверью и радостно крикнул жене: -- Так ты дома!
-- Да, я дома. На обеде. Поговорил с бабушкой?
-- Поговорил и сумки принёс со жратвой. Слушай, Танька, я поеду к маме. Вернусь первой электричкой на 4.10.
-- Ну, и дурак же ты! Твой день рожденья, а ты... Я даже отца пригласила.
-- Ты приглашаешь его каждый раз и каждый раз он не приходит.
-- Этот раз придёт. Он нашёл тебе место участкового. Оттрубишь пару лет, а там можешь хоть и в лабораторию. Получишь капитана -- так и дури.
-- Так уж и капитана!
-- Я тебе говорю: капитанская должность. -- И она закричала: -- Останься, злодей!
-- Я прошлый раз тебя послушался и не съездил к маме. А если она умрёт?
-- Ты можешь ехать завтра!
-- Завтра я иду на работу.
-- Ты меня не уважаешь. Ни меня, ни моих родственников.
-- Они приходят, чтоб посидеть с тобой. Танька, не спорь.
-- Работать не хочешь, родственников моих не уважаешь -- ты что?! Хочешь, чтоб твой сын жил в коммуналке?
После обеда они поехали на вокзал. Таня уже позвонила на работу, что задержится. Огромный вокзал был переполнен, словно именно сегодня все решили куда-то ехать. Тут были и бородатые мужики с рюкзаками, очень напоминавшие партизан их расхожих фильмов, и пионерский отряд с испуганной руководительницей, затерявшейся среди рослых пионеров, и высокий милиционер с плывущей надо всем столпотворением головой.
-- Я куплю билет, подожди, -- она ушла к очередям, вернулась и кивнула: -- Пойдём.
Они сидели в электричке, и Костя боялся посмотреть на жену, боялся, она опять попросит вернуться. Здесь, в вагоне, он был куда слабее, чем дома, предчувствие встречи с мамой стало таким сильным, что он хотел заплакать. Мимо за окном просеменила бабушка с большим мешком на санках, полозья тоненько плакали на обнажившемся асфальте -- и этот плач почему-то успокоил Костю.
-- Думаешь, я люблю свою работу? -- спросила она.
Он вздохнул, сжал её ладонь горячими пальцами и поцеловал в ухо. Под любопытные взгляды пассажиров они вышли на перрон, обогнули кафе, заколоченное на зиму, и Костя виновато поцеловал жену.
-- Ну, ты понял? -- шептала Таня. -- Что мне убеждать тебя? Подумай в своей деревне. Ты любишь меня? Зачем ты уезжаешь?
-- Люблю. До завтра.
Костя шёл по вагону и видел, как жена идёт за стеклом вслед. Он сел к окну, встретился с ней взглядом и улыбнулся. Установившееся живое молчание не делало их чужими, не прерывалось грязью стекла -- и только когда электричка тронулась, когда перестали говорить, перестали любить глаза, молчание больше не грело, превратившись в разлуку.
Он открыл глаза, когда предместья уже вовсю плыли мимо. За окном, манящий и близкий, шёл лёгкий последний снежок. Костя забыл, что едет, и как зачарованный смотрел на слабеющие, живые, мягкие линии снега, смотрел до тех пор, пока не увидел в них то, что хотел: всё своё детство, долгое и радостное, детство среди родных, когда отец ещё жил с ними. Он видел, как мама и бабушка перебирали клюкву, отец раскатывал на столе горки клюквы большими ладонями, и крупные ягоды летели в бидон с поставленной боком доски. Облики близких не звали за собой, не ждали от него слов, но лишь наступали живыми волнами красок, лишь заботливо согревали его. Память ожила незаметно, с осторожностью последнего, уже весеннего снега; она оттаяла утром в том, идущем от земли снеге, а теперь пышно расцветала в настигшей электричку метели. За близкими явилась только что умершая; она уже покинула голые стены своей комнаты и сидела рядом. Мелькнувшая платформа превратилась в сцену ДК Кирова, на ней стоял хор, Баскина и сам Костя с кактусом в руках.
-- Субтильная, тоже мне! -- Костя услышал голос соседа. -- Моя баба в поле родила, а этой и в роддоме никак. Совсем как неродная. Уж и рожать разучились.
-- Все с выкрутасами, -- ответил сосед, -- и не бабы будто. Не умеют по-простому. Мы-то как? Зимой ещё негде, а летом каждый кустик пустит.
-- Ну, куда тебя понесло! Жмёшься к бабам, а мне своя-то надоела. Мы , вон, троих парней вырастили, а они домой ни ногой.
Косте захотелось взглянуть на говоривших. Неужели и для него любовь будет только воспоминанием? А, может, эти двое просто не знают о ней? Первый, угрюмый, поджал ноги глубоко под сиденье и смотрел в окно мимо Кости, второй успел задремать. Словно дождавшись конца разговора, электричка рванулась сквозь мартовский снег.
За две остановки до Луги в вагон вошёл мальчик в стареньком пальтишке. Он сел рядом с мамой, та достала из сумки ярко разрисованную книжку и стала громко читать что -- то о козлятах. Костя внимательно посмотрел на мальчика -- и узнал себя: это его доверчивая улыбка до ушей, его рот, его голубые глаза! Это он, Костя, в этом году пойдёт в школу, уже и портфельчик куплен, и мама хочет, чтоб он любил книжки. А сегодня они ездили в в Толмачёво за обоями. Костя улыбнулся мальчику. Тот сердито надул губы и прижался к маме.


Он приехал в весну. Не маленькую, загнанную в правильно расчерченные Петром Великим улочки, а в весну, что пахнет хлебом, весну на всё голубое с золотистым небо, на весь прозрачный, в искорках, пышущий жаром снег. Не дождавшись автобуса, он побежал домой самым коротким путём: через старый деревянный мост. В поле снег искрился узорами, он, казалось, кричал от того, что безудержно, неумолимо таял, от того, что ясно сознавал свою близкую смерть. Уже и речка зачернела под ногами пугающе близко. Лёд ломался и гудел, весна на тёплом, захлёбывающемся ветре неслась за клокочущей, прорвавшейся в горизонт рекой. И весна, и все встречные казались Косте близкими, горячие пальцы весны гладили его большой, некрасивый рот, солнце прильнуло к ладоням. Едва вышел за мост, лес пододвинулся навстречу. Сосны чернели тепло и приветливо, серебрилась радостная тишина.


-- Здравствуй, мамочка, ты не больна? -- торопливо спросил он.
-- Здравствуй. Спасибо, что приехал, Костенька. С днём рожденья тебя. -- Она накинула старую кофту и, отвернувшись, подошла к окну. Она была в широкой юбке с горошком. Костя хорошо знал, что юбка надевается только в самые большие праздники. -- Поздравляю.
-- Да что меня поздравлять, мама? С чем? Прости, Таньку не приволок. Мы уже собрались праздновать, а тут твоя телеграмма. Что приоделась?! Ждёшь кого-то?
-- Тебя. Я знала, ты приедешь. Спасибо.
-- Какое спасибо, мама? Как я мог к тебе не приехать?
-- Тебя три года не было. Спасибо. -- И она добавила со всей теплотой: -- Как хорошо, что ты приехал! Сегодня наш концерт в дэкашке.
-- Что за концерт?
-- Отчётный. Всё начальство принесёт.
-- Какое начальство, мама? -- И вдруг он догадался: -- Ты до сих пор поёшь в хоре?
-- Пою. А почему нет?
-- И мне, знаешь ли, -- тут он не удержался и улыбнулся, -- не отделаться от хоровых впечатлений: я все три года, пока ходил в клуб кактусистов, слышал хор в соседней комнате и всегда по этому поводу завидовал кактусам, Я ведь до сих пор их люблю. А ты не полюбила?
-- С какой стати, Костя?
-- По моей просьбе.
-- Помню, помню! Ты очень просил их любить, а я совсем забыла. Хорошо! Я их буду любить, но ты сам их привези. Ты привози, а я полюблю. Хорошо?
-- Конечно, мама. И вот эта кактусная хоровичка умерла. Её звали Баскина, и она была соседкой бабушки моей жены. Ты её не помнишь?
-- Бабушку я не могу помнить: я её не видела, -- а вот Баскину я хорошо знаю: она работала здесь тридцать лет назад и уехала незадолго до твоего рождения. Это она научила меня петь.
-- Как хорошо, мамочка, что ты поёшь: значит, ты здорова.
-- Здоровье здесь не при чём. Здесь все в культуре; я тоже.
-- Это я знаю. Все здешние бабушки -- мама, я не о тебе -- в самодеятельности, все поют.
-- Ты ещё посмеиваешься! -- рассердилась Анна Ильинична. -- Городской стал! Да тут все, кому за пятьдесят, или туда, -- она показала в пол, -- или в хор. Забрался в свою большую деревню, от нас нос воротишь, а тут разве культуры меньше? Поэтов не сочтёшь: на свежем воздухе все пишут.
-- Ну, хорошо, мама, не сердись.
Он подошёл к окну. Солнце садилось, вновь застывающий снег холодно блестел за расчищенным двором.
-- Слушай, я сбегаю к бабушке?
-- Давай. Только ненадолго, сыночка. Бабушка теперь заправляет самодеятельностью, так что ей со мной -- то поговорить некогда.


Вера Сергеевна мыла посуду и смотрела телевизор.
-- Здравствуй, бабуля.
-- Приехал? Здравствуй. -- Она отложила тарелку и деловито закурила.
-- Куришь? Начальником стала?
-- Курю и матерюсь. Иначе нельзя: работаю в искусстве. -- И она кивнула на экран: -- Что это за баба там прыгает?
-- Чёрт её знает, бабуля. Из наших какая-то.
-- Ничего! Вот замуж выскочит, обороты пойдут в другую сторону. От жены сбежал?
-- Чего мне от неё сбегать? А вообще, бабуля, мне не до женщин: работы много.
-- Понимаю. Кому женщина, кому стакан. Пьёшь?
-- Бабушка! Да как же ты забыла, что я кактусист! Это же я тебе принёс! -- и Костя показал на кактус, осторожно примостившийся на краешке подоконника. -- Как называется?
-- Да почём я знаю!?
-- Зимняя белая ромашка.
-- Правда?
-- Да. У нас дома «Ленка» такая же. Всё моя жена, зараза, о неё окурки тушит! Пятнадцатого распустилась. Мы её любим. Вернее, я люблю, а жену убеждаю, что и ей не худо бы любить, если хочет, чтоб я её любил! Представь, цветок вымахал больше самой «Ленки»! Закрылась белым, будто и не кактус. С дождями пойдёт огненным пухом в колючках и даже язычками пламени приопушится!
-- Просто поэма, именинник. Говоришь о кактусе, как о женщине. С чем тебя и поздравляю.
-- Женщины для меня открытая книга, а вот кактусы...
-- Открытая, да на первой странице. А дальше ты листать не хочешь. Как от физкультуры в школе отлынивал, так сейчас от женщин. И как тебе не стыдно! Но к делу: ты думаешь рожать сына или нет?
-- Бабуля, мы ещё не встали на ноги.
-- Давай рожай! Поможем! А то, пока встаёшь на ноги, мы сдохнем!
-- Хорошо, подумаю. Ты вот лучше расскажи, как ты живёшь.
-- Да как живу!? Присохла к костям -- и живу.
-- А впечатления какие? Бывают гастроли интересные?
-- Ещё какие интересные! На прошлой неделе к нам Али-Паша приезжал. Весь вечер твоей бабке улыбался.
-- Кто-то из собратьев по соцлагерю. И что? Признайся, ты села прямо напротив.
-- Да. Зубы у сердешного -- как гармонь.
-- Вот и познакомилась бы! Увёз бы в Африку -- и ела б бананы, а не докторскую колбасу.
-- Куда мне! -- В сарае прокричал петух. -- А, мой будильник! На работу надо. Отчётный концерт сегодня, пропади он пропадом. -- Она подошла к зеркалу. -- Мажусь сметаной, а то морда как рваный ботинок. Набелюсь, наштукатурюсь -- и пойдём. Залетела в начальники, так держу марку. Пять месяцев царствую; осточертело. А работы-то, работы! И смотры, и свадьбы, и «Кому за тридцать», и танцульки. Давно был в ДК ?
-- Даже не помню.
-- При тебе была сараюшка, дунешь, плюнешь -- развалится, а вон какую махину отгрохали! А что ты в январе не приехал?
-- Танька не пустила. Сегодня-то едва вырвался.
-- Бессердечная скотина! Да твоя мать едва выкарабкалась! Хрипит «Сыночка, сыночка», а ты сукин сын, а не сыночка.
В ответ Костя живо накинул дублёнку и выскочил из дома.


Что за день! У всех серьёзные резоны плевать мне в лицо. Разволновавшись, он не заметил, что попал в непролазную грязь. Он узнал стадион с дырявым забором, а рядом с ним стройку, затянувшуюся на всю жизнь. Неужели и я -- из этой первобытной грязи? -- думал он. -- Как любить это? Ещё недавно я был из солнца и радости, а теперь мне просто страшно. Он поднялся на эстакаду, железную загогулину, одиноко и равнодушно застывшую над рядами онемевших вагонов, медленно плывущих в растущем сумраке.
-- Здорово, легавый! -- крикнул ему какой-то парень без шапки, сияя фонарём под глазом.
Костя опешил, но ответил:
-- Здравствуйте.
-- «Здрасьте!» -- передразнил ватник. -- Начальником заделался, так уже и на «вы».
-- А! -- Костя узнал одноклассника Федьку. -- Здорово. Откуда можно позвонить в Питер?
-- Центр в той стороне. Как на воле?
-- Это где? -- не понял Костя.
-- В Питере. Я туда часто корешам наведываюсь. На концерт придёшь?
-- Обязательно.
-- И я. Гоняет меня твоя бабка, но сегодня я ей нужен.


Заалели фонари. Костя подошёл к мальчишке в драной шапке. Тот бил ногами пустую бочку, уши шапки по-собачьи болтались. Это не тот мальчик из вагона? -- спросил себя Костя. -- Неужели он? Точно вылитый я в детстве.
-- Танька, это ты?
-- Уехал, дуралей? Это я. И говорить с тобой не хочу: болтай с бабушкой.
-- Зинаида Петровна, это вы? Здравствуйте ещё раз. Мама больна, я сижу с ней. У неё телефона нет, так что звоню с почты.
-- Хорошо, Костя, хорошо. Сиди с мамой. Когда приедешь?
-- Завтра же первой электричкой. Она идёт на 4. 10, так что в 6. 30 буду в Ленинграде.
-- Хорошо, Костя. Здоровья Анне Ильиничне. До свиданья, Костик. Спасибо, что позвонил.


Он быстро нашёл дом бабушки в поспешных разворотах торопящихся в темноту улиц и, войдя, дипломатично улыбнулся:
-- Я сбегал позвонить жене.
-- Тоже надо. Обиделся, что ли? Садись поешь.
-- Я сбегаю к маме.
-- Анька уже в ДК. Распевается перед концертом.
-- Серьёзно?
-- Конечно. Тут, знаешь ли, энтузиасты.
При ярком свете он будто впервые увидел бабушку: её корректное и всё же в кружевах платье, её лицо, ставшее красивым в обрамлении чёрного воротника.
-- Мне вот тоже на работу, а я не хочу. Устала. Видел бы ты все эти морды «людей искусства»! Артисты драмтеатров, те доходяги, а как певцы съедутся, так будто и не концерт, а съезд завмагов; такие здоровые морды. Тут в январе приезжала заслуженная кляча, так перед выходом обязательно коньячку стопарик дёрнет. А то композитора принесло: весь утончённый, аж нафталином пахнет. И видно, что жопник: к мужикам жмётся.
-- Я видел тебя по телевизору. Совсем недавно, в феврале. Причём, в программе «Время».
-- Точно! Это я безалкогольную свадьбу проводила. Как раз балалаечник женился, так я его уломала. Сарафанов достала, хор переодела, водили хороводы, молодых поили квасом. Правда, жених после съёмки так напился, что и балалайку потерял, зато нас все видели. -- Вера Сергеевна подошла к зеркалу и поправила кружева платья кончиками пальцев. -- Ты понял, что ты должен? Рожай мне внука -- и тогда будешь мне свой. А ты и наш, и не наш пока что. Может, у тебя дома что-то не клеится?
-- Почему? Всё как у всех. Событий полно, бабуля, но мне в них не войти. Всё крутёж какой-то. Завидую тебе и жене: вы знаете, где свои, а где чужие, знаете, что от вас ждут и что ждать от других. А я не верю, что могу хоть -- что-нибудь понимать. Просто хочу покоя. Люблю кактусы и хочу их любить дальше. Вообще, всё надоело. Сколько можно регистрировать кражи, подшивать дела, просургучивать папки! Так ведь и всю свою жизнь можно просургучить и сдать в архив!
-- Чего ты хочешь? Сам-то хоть знаешь?
-- Я хочу заниматься дактилографией. Если уж за любовь к кактусам мне никто не заплатит, то пусть это будет работа в криминалитической лаборатории. И что ты думаешь? Танька и вся её родня не хотят! Мне уже нашли место участкового, где буду получать в два раза больше.
-- Ты так и не стал своим в их клане! Ни там, ни здесь. Да что об этом! Если кто-то не придёт из хористов, выручишь?
-- Это чем?
-- Споёшь в хоре.
-- Я??
-- Почему нет? Тут воздух такой: всех тянет в искусство. Я, вот, хриплю, а запою, так тоже, вроде, слышно. Ну, пойдём.


У ДК они встретили Федьку.
-- Что, пьяная морда, нализаться успел?
-- Что вы сердитесь, Вера Сергеевна? Я ведь с баяном. Отыграю, как договорено.
-- Скотина! Ты на Али-Паше, на Пашеньке захрапел. А когда выводили, грохнулся в проходе и уснул! Ишь, гадина! Так вот башку бы и оторвала! Позор на всю Африку.
-- Это ж негр. Он некультурный.
-- Не клепай на Пашеньку, пьянчуга.


Первый ряд заполнили бабушки; они разбились на пары и шушукали, покачивая головами. За бабушками шли папы и мамы, а за ними -- пять рядов солдат. Костя присоседился с края, когда Вера Сергеевна вышла к рампе:
-- Несколько объявлений перед концертом. 22-го Кириллов не приедет: запланирован не был, а приглашение наше не принял. В следующую среду, в университете культуры, в этом зале будет лекция на тему «Сложности во взаимоотношениях мужчины и женщины». Её прочтёт наш молодой гинеколог Валерий Валерьянович. Участника самодеятельности Малинина Константина Васильевича прошу пройти за кулисы.
Это бабуля с её тёплыми шуточками. Костя уже стоял за кулисами, с удивлением разглядывая радостные, набелённые лица из другого мира. На сцене строился хор. А это что за лицо такое знакомое и такое чужое? Мама!! Анна Ильинична посмотрела на сына широко раскрытыми, радостными глазами. Она поднялась на ступеньку неуклюжей постройки и стала белым видением. Чёрные тяжёлые пиджаки мужчин настойчиво контрастировали с перебелёнными костюмами женщин.
-- Может, и мне надо петь? Надо найти бабулю, -- подумал Костя.
В её поисках он забрёл на узкую полоску перед задником сцены. Грязный, горячий занавес, казалось, обнял его и прижал к пыльному, втиснутому в угол роялю. Он увидел над собой декорации, сражавшие грубостью и мощью, за роялем по-весеннему бурно громоздились какие -- то кубы и стулья. Вот рядом, чуть не в самом сердце, грянул хор -- и Костя затаил дыхание: музыка неслась, как гул реки, заросли вещей, тесно окруживших Костю, хищно шевелились; в их первозданности было что-то от земли, разбуженной весной.
Он прошёл до конца занавеса и спустился по ступенькам в какую-то комнату.
-- Этот хмырь откуда? -- услышал он грозный окрик.
Черноусый мужчина в строгом пиджаке с бабочкой переодевался в военную форму. Чёрные, гладко уложенные волосы делали его похожим на кота. Котище обеими руками поддерживал штаны, те норовили упасть -- и это, видимо, раздражало участника самодеятельности, он строго отчитывал Костю:
-- Опять скажут «Пьяный из народного театра на сцене»! А ты ведь из хора, да?
Чтобы что-то ответить, Костя послушно кивнул.
-- Ах ты, скотина! Из хора, а не поёт! И уже нализался! Я вот сейчас милиционера позову!
В гримёрной, кроме черноусого кота, было трое мужчин, и все они с явным осуждением смотрели на Костю. Он выскочил из комнаты и со стыда и от страха заполз под рояль. Доски, живые и тёплые, как человеческая кожа, чутко передавали шаги. Погони не было, хор торжественно пел, хоть из этого громогласия ясно высовывались не только монотонность, но и прямая усталость: Костя чувствовал, что мама поёт с трудом.
-- Костенька-а-а-а, -- в тон хору, исполнявшему «Ой, туманы», тихонько пела Вера Сергеевна. -- Где ты, солнышко?
-- Я тут.
-- Ты что, как таракан, под рояль забрался? Вылазь.
-- Меня черноусый шуганул.
-- А, этот-то! Он решил, что ты из хора. Все дотации идут на костюмы хору, ему в народный театр остаётся шиш -- вот он и бунтует. Знаешь, я моего Пашу здесь у рояля видела. Мы были совсем одни, и получилась не просто встреча, а целое свидание. Тут на этом месте он мне и приглянулся. Перед выходом стоял здесь. Мы смотрели друг на дружку, а потом я побежала в зал. Он вышел, встал напротив меня -- и не поверишь, Костенька -- запел для меня.
-- Неужели ты его не увидишь больше, бабуля?
-- Я потом поднялась к нему на сцену и ещё лучше его рассмотрела. Из зала кажется, чёрный-чёрный, у рояля с просветами, а подхожу ближе, и, чудится, вот-вот побелеет. Подношу ему рюмашку коньяку, а он ласково так смотрит. И так галантно, с закидоном, выпил. Уехал -- как осиротил. Представляешь? И не мужчина, а мечта какая-то. Рано я на мужчин плюнула, как ты думаешь?
-- Рано, конечно. Ты ещё очень смотришься. И о тебе ещё можно мечтать!
-- Вот и я так думаю: рояль старый, но играть ещё можно. Смотри, кто стихи читает. Это наш Коля -- третьеклассник, самый молодой участник самодеятельности.
Когда мальчик, закончив чтение, шёл мимо, Вера Сергеевна подозвала его:
-- Коленька, иди сюда.
-- Я?
-- Да, ты. Ты почему четыре дня в школе не был?
-- Спросите у мамы.
-- А ты сам не знаешь?
-- Не знаю.
-- Ты же по городу болтался! Тебя кто только не видел.
-- Я к самодеятельности готовился, вот!
-- И что? Поэтому можно в школу не ходить? Плохой ты мальчик.
-- Надоела ты мне, бабуля, едрит твою лапоть. Что пристала?
-- Ты почему ругаешься? Я вот скажу маме.
-- Не пугайте! Я тоже маме скажу -- она вас напугает. -- Коля надулся и ушёл.
-- Вот это да! -- изрёк Костя.
Снова запел хор, и Костя с улыбкой сказал:
-- В твоём хоре столько женщин! Я волнуюсь, мне чудится, мои кактусы слышат это пение. Можно познакомиться?
-- Конечно. Выбирай.
-- Вот эта.
-- Это наша Жопушка.
-- Да! Корма, конечно. Как ей живётся с такой достопримечательностью?
-- Корма, зато и поёт.
-- А эта?
-- С фабрики домашней обуви. На прощанье тапочки подарит. Что, бесстыжая морда, -- прикрикнула она на подходившего Федьку, -- не подведёшь?
-- Что вы, Вера Сергеевна! -- и он тряхнул баяном.
Федя ушёл, и бабушка зашептала ему вслед:
-- Вот кого бабы -- то любят! Сейчас, как на баяне сыграет, просто отбоя не будет. Заявится на танцульки и скачет по бабам, как блоха на сковородке.
-- Я ведь по долгу службы часто с женщинами наедине.
-- Даже часто?
-- Да. Их ведь часто обворовывают: у меня в столе добрая сотня заявлений. Вот и хожу на доследование ближе к ночи.
Мягкий женский голос объявил:
-- Поэт Гаврила Герасимов читает своё новое стихотворение «Призыв передовиков».
На сцену выпорхнул взъерошенный человечек и торжественно изрёк:


Я не пью и другим не советую:
Водка -- это великое зло.
И за то на судьбу я не сетую:
Мне не пить навсегда повезло.


-- Во насобачился! -- вздохнула бабушка. -- Я его просила что-нибудь против пьянства. Только б не перестарался. А человек большой судьбы.
-- Отмочил чего?
-- Не то слово. Дом свой спалил под пьяную лавочку, отсидел три года. Представь, дом горит, а он под пьяную лавочку на снегу пляшет. Он пляшет, а жена плачет.


Но пока грозит агрессор,
Пить, товарищи, не место.


-- Бабуля, почему он говорит глупости с такой серьёзной мордой?
-- Такой уж оптимист. У него в стихах «стружка радостная вьётся Рейгану назло».


Так будем трезвыми теперь!
Да, это долг наш, наше знамя.
Без производственных потерь
Вперёд, товарищи, за нами.


Скоро и сам поэт появился за кулисами:
-- Как, Вера Сергеевна?
-- Гаврилушка, ты зачем про знамя, дурья башка? И тебя, и меня посадят. А так ничего. У тебя ещё-то стихи есть? Минут на десять. Выручи.
-- Могу.
-- Про любовь, но чтоб без знамён.
Гаврила ушёл, и она сказала ему вслед:
-- Это тот же Федька, только хитрее. Тоже ни на завод, ни в поле силой не затащишь.
-- На что же он живёт?
-- Да как на что? Я вот дам пятёрочку, прочтёт что в Доме Отдыха -- покормят. А то мы не знаем этих «литераторов»! Пристроился к какой-нибудь бабе и доит потихоньку. Этот Гаврила скрутился с Верой Афанасьевной. Видит, старушка чистенькая, деньжатки водятся -- вот и приударил. Вчера видела: идёт по городу, а на шее колготки вместо шарфа. Тут на сцене всякой твари по паре. В жизни этот дурак надувается, а тут нет: за три рубля изобразит любое чувство. В жизни, знаешь ли, людям приходится играть непосильные роли, а тут они отдыхают.
-- Слушай, я тоже хочу в искусство!
-- Давай в хор. Я тебе обещала.
-- Но я никогда не пел!
-- А кто тебе сказал, что в хоре все поют? Я усиливаю хор пенсионерами, чтобы смотрелся, они беззвучно открывают рот. Это называется «работать в искусстве». Ну, давай в искусство, -- и она коленкой подтолкнула его на сцену.
Он встал наверх, к мужчинам. Прожектора с силой били в лицо. Он радовался, как ребёнок: горячий, ласковый воздух сцены, первозданность мира, не покидавшая Костю весь день -- всё делало его счастливым. Сюда не проникали чуждость и смерть, сцена была заколдована для радости и счастья.
-- Хорошо, Костенька, очень хорошо, -- услышал он после номера, -- но ты поёшь с испуганным видом.
-- Я старался больше чувствовать.
-- А ты не старайся. Пойдём, хватим коньячку -- и у тебя всё получится. Теперь ты в хоре, все женщины твои.
Костя с радостью подхватил шутку:
-- Так это хор или небольшой публичный дом?
-- И то, и другое, и гораздо больше: наши женщины до того бескорыстны, что готовы платить сами. В мужчинах они видят свой гражданский долг.
-- Бабуля, начнём мою жизнь в хоре с Жопушки!
-- Конечно. Но тут такая тонкость: раз ты соратник и свой, то она уже не Жопушка, а Елена Григорьевна. Она -- пробный камень для всех, кто хочет работать в искусстве. И для тебя не будет пощады, хоть ты и мой внук. Качество своё выбирай сам: любовник, муж или жених.
-- Любовник на полставки.
-- Хорошо. Понедельник, среда, пятница с пяти до семи. Работает на мясе, женщина сильная, спуску не даст, повышенная калорийность пищи.
-- Здорово!
Размягчённый коньяком, он спустился в зал. Конферансье, женщина лет сорока, закованная в золотое платье, уверенно объявила номер. Она ушла, выразительно стуча каблуками, и Костя думал о ней, пока девочка в платье с волнистыми оборками задорно и старательно выводила нотки. Её голые ручонки вызывающе белели. И опять явилась женщина, обсыпанная золотом, и опять Костя не мог поверить, что это не сон. Словно кусочек утреннего солнца, летящий высоко в синем, сладком воздухе сцены!
Запел хор. Мама стояла во втором ряду с высоко поднятой головой и сосредоточенным, радостным лицом. Она не пела, но виновато открывала рот и смотрела на него, Костю. В её строгом, набелённом лице синели глаза. Он дождался конца номера и поднялся за сцену, к маме.
-- Слушай, я пел рядом с тобой, -- он выдохнул маме. -- Просто не день, а сказка.
Он сказал это прежде всего себе, ведь женщина в волшебном платье стояла рядом. Ему так хотелось потрогать это солнышко рукой!
Елена Сергеевна объявила концерт оконченным. Он повернулся к конферансье и не узнал в этой спокойной, разговорившейся со светловолосым мужчиной женщине своей мечты.
-- Это твой отец, -- шепнула мама.
-- Серьёзно? Мамочка, ты серьёзно?
-- Конечно. Это его третья жена. Понравилась? Люська всем нравится.
-- Это мой папа?
-- Да. Только не подходи к нему, пожалуйста: мы ему чужие. Он так и сказал.
-- Неужели так и сказал?
-- Да, Костенька. Так и сказал. Ты когда ещё приедешь? Да не смотри в их сторону!
-- Я не могу, мама. Я не могу. За что, мама, за что? Я никому не нужен. Никому. Мне так понравился концерт: я вдруг поверил, что я спасён, будто я в другой жизни и там можно понять, кто свой, а кто чужой. А тут я ничего не понимаю.
Так это мой папа?! И как он?
-- Да у него Витька, третий сын, родился. Пойдём домой.
-- А как же бабушка, мама?
-- Сейчас не мешай ей: ей надо проконтролировать, чтоб всё разнесли по местам.
Ты, ожил, Костя! Ты узнал новую жену папы? Она же с тобой в одной пятой школе училась. Правда, она перешла в десятый класс, когда ты пошёл в первый.
-- Я вспомнил! Она работала на хлебозаводе.
-- И сейчас там.
-- Надо же! Пойдём домой.


-- Опять вы, Иван Семёнович!
-- Чем я мог вам помешать, Зинаида Петровна?
-- Что вы стоите под моей дверью? Мне, что, милицию вызвать?
-- Пустите меня в её комнату.
-- С какой стати? Она опечатана. Найдут родственников вашей пассии -- только тогда жилплощадь будет вскрыта.
-- Так комната закрыта?
-- Конечно, Иван Семёнович. Будь вы трезвы, вы бы это сами раскумекали. Так что идите на свою жилплощадь, а сюда не приходите.
-- Я не могу не приходить! Я не верю, что она умерла. Она наверняка там, в комнате, за дверью.
-- Вы хулиганите, Иван Семёнович. Дайте пройти.


Как ни холодно было в электричке, Костя немилосердно клевал носом: он проживал в снах весь прошедший день. Солнце и лучистый взгляд женщины в золотом платье жгли на всё небо, чёрная лента реки, как птица, рвалась в горизонт, и мама, и бабушка были рядом и сердечничали.
Он открыл глаза, когда потянулись пригороды Ленинграда. Молодой, невыстоявшийся свет ранней весны смотрел в него задумчиво и тихо. Рассвело с великим трудом: небо разом, легко взлетело ввысь, -- и уже ни у кого не осталось сомнений, что пришла весна. Костя вышел на перрон и увидел спешившую к нему жену.
-- Здравствуй! -- крикнула Таня. -- Не проспал. Молодец. Мы тебе решили пальто подарить.
-- Да? Спасибо. Твой отец был?
-- Нет, он вчера не мог. Поедем домой: можешь поспать пару часов. Какие впечатления от родного дома?
-- Д а всё хорошо. Даже отца видел. Поговорили.
-- А мама? Очень больна?
-- Да, Танька. Мы пришли к ней с отцом и бабушкой, успокаивали её. Ты можешь не поверить: она столько ночей не могла уснуть, -- а тут уснула.
-- Ну, молодцы.


Костя пришёл на работу к полудню. Оставшись один, он подошёл к окну. Ручьи перегородили тротуар, маленький парк плавал под водой. С весной выплыло всё, что должно было сгнить: обрывки тряпок меланхолично плавали рядом с пачками из -- под сигарет, обёртки от конфет и куски газет стремительно выны-- ривали, чтоб унестись в пышущий жаром низ улицы. Костя смотрел на эту грязь и радовался весне.


1983