Speaking In Tongues
Лавка Языков

 Константин Дмитриенко

Лёкин сон

 
 

1

 
 
Очнуться в провинциальной гостинице. Номер — почти люкс, только белье дырявое, одеяло — тканое, вроде как верблюжье, туалет — на этаже, ни ванной, ни штор, в углу — отгороженный подобием короткой стенки — умывальник и полное отсутствие горячей воды. Очнуться в гостиничном номере — почти президентском, только потому, что это лучшее здесь, для любого из президентов, но не едут сюда президенты, президенты вершат политику в президентских номерах нормальных, а не провинциальных отелей. Проснуться. В гостиничном номере — за окном уже светает и — провинция. Вне плана. Вне сна. И я вдруг поняла, что… Я поняла, что городок-то — обречен, что если не поторопиться, то — ВСЁ, и погибнешь здесь, в этом странном и незнакомом месте. Я встала с кровати скрипнувшей вслед, оделась, подробно и по полной программе привела себя в порядок, насколько это возможно в отсутствие горячей воды, с малым количеством холодной, и — два оборота — ключ против часовой стрелки — дверь на себя. В руке деревянная груша с выжженным номером 301, с собой — ничего. Уходите все. Все. Уходите.
— Вы выезжаете?
— А вы?
— Я убираю номера.
Зеленое эмалированное ведро, половая тряпка и руки. Руки как вата, пропитанная водой. Рисунки на ладонях — складки и извилины. Это — Мозг. Уходите. Разве вы не знаете, что с городом, что-то будет? Спросила я? Мне нужно убрать еще два этажа, ответили мне, и руки ватно выжали тряпку, и вода прожурчала в ведро. Грязная вода. Комок темной ваты — хлопок, коттон, волокна — вода не желает уходить. Но — лишнее, стекает. Уходите.
— Оставьте ключ у администратора.
Глупо? Прощайте. Лицо ничего не значит. Значат только слова. Слова — лгут. Прощайте. Не забывайте протирать пыль на торшере без лампочки, она давно перегорела. В руке деревянная груша, легкая, но неудобная, — это не мое — номер 301 «холодный, потому что угловой», сказала портье-администратор, если вы из-за границы — тариф умножайте на десять. Нет, я… Очнулась в гостиничном номере с единственным президентским окном на мухосрань и запердищенск. Провинция и стадия грязной весны. Уходите.
— Вы выезжаете?
— А вы?
— Тогда другое дело…
Обесцвеченные волосы. В холле на диване, совершенно заброшенный, спит рядовой. Грязный подворотничок, дурно пахнут носки. «А что, они могут пахнуть как-то по-другому?» «Нет, они могут НЕ пахнуть…» «Эти — не могут.» Уходите. Я слишком часто твердило, что нужно уходить. Меня не слышат. Вы не успеете.
— А вы?
— До свидания.
Главное — успеть, не заблудиться и не смотреть по сторонам. Но должны же понимать, что город обречен. Выйти. Поторопитесь. Я торопилось. Я торопилась. «Мы переживаем тяжелый момент нашей истории. Но всеобщая озлобленность не должна перерасти во всеобщее пролитие крови. Это станет национальной трагедией и обернется глобальной катастрофой.» Первый канал. ПОСЛЕДНИЕ (?) новости. Вы уже знаете, что что-то должно произойти с городом. Что-то должно произойти. Рано или поздно. Ответили мне. Это же страшно… Не употребляй это слово так часто. А это кто сказал? Кто-то сказал.
— Ты уходишь?
— Конечно. А ты?
— Меня поймают и вернуть дослуживать.
Ах да! Ты же рядовой. Но главное — это успеть. Это — не оглядываться по сторонам и не искать достопримечательностей. Незнакомое место. Странные нравы. Тихая поступь. Медленное течение. Время не остановить. Но и не ускорить. Не остановить, не ускорить, а это — банально. Но нужно спешить. Деревянная груша неудобнится в руке. Оставьте ключи от номера. Ведь они вам не нужны… Не нужны. Сказала я, № 301. Перекошенная тонкая дверь через которую всю ночь было слышно как какие-то юные создания праздновали свое гормональное созревание, искали туалет и визжали под аккомпанемент восточно-шашлычного голоса. Разве и вы не чувствуете? Об этом я не подумала. Но мне и некогда. Нужно уходить. Сказала я. До свидания. Ответили.
Очнуться в провинциальной гостинице. Я уже узнала. Что-то должно. Больное. Очнуться в провинциальной гостинице, оставить ключ, неудобную деревянную грушу. Почта так рано не приходит, почти никто не пишет. Кто знает, что я проживала в этом номере? Тем более одну ночь. Одна? Или кто-то еще? Не уверена, но кровать — одна. Тесная. Номер одноместный и ночь в одиночестве. Но это я только догадываюсь, потому что — проснуться в провинциальной гостинице без горячей воды. Не остановить и не выйти, а нужно спешить. Больное. Опасное. приближается. Тугая пружина — дверь хлопает и отсекает этажи уборки, воняющего солдатика-рядового — ему страшно дезертировать, администратора выкрашенную в белый и стены — грязные грустно-голубые панели, торшер без лампочки, оголенная проводка. ХЛОП. Но только угадывается.
— У меня две упаковки хорошего снотворного. Если не спать две ночи, а потом принять все сразу — хватит на двоих. И на тебя и на меня.
— У нас нет двух ночей.
Нужно уходить немедленно и не оглядываясь. Я не боялась бы превратиться в соляной столб — это же только цитата, но на самом-то деле — страшно. Потому что — ни такси в этом городке, ни извозчиков. На автобусной станции 10 лет назад прекращена продажа билетов «за 5 минут до отправки рейсового». Только провода от столба к столбу и немое горло репродуктора на фронтоне первого здания, под ним — чистая площадь, над белой воронкой — флаг, а еще выше — небо. Светлое небо над деревянным городом, неудобным, как гостиничный брелок к ключам. № 301. Это на третьем этаже. Буфета у нас нет. Есть план эвакуации при пожаре. Но это же только на случай пожара? Спросила я. Да. Потому что на случай Великого Потопа, Химического Армагеддона и Ядерного Агни существуют другие правила. И как часто у вас? Редко. Ответили мне. Пожары — чаще. Почти ежегодно — с смертельными случаями и материальным ущербом. Светлое небо над деревянным городом приготовившимся к самосожжению. Шиферные крыши в четыре ската. Когда город пылает — шифер стреляет. И часто у вас слышны выстрелы? Нет, у нас — все спокойно. Позавчера менты на стрельбище оттренировались. Месяц назад — пацана угнавшего «запорожець» пристрелили, случайно, он не останавливался, на сигналы не реагировал, собирался уйти в сторону мексиканской границы, не дали бдительные — пуля вошла в сердце и застряла в левом желудочке, местный хирург с великого бодуна и без наркоза удалил ее и пацан жил после этого ПЯТЬ дней, но все же умер, был сыном командира полка вертолетчиков... Светловолосое небо над серыми фуражками на площади, над красными молодежными куртками, а в палисаднике — одинокий и прошлогодний куст конопли. Как ты спасся от тех и от этих? Спросила я. Не ответил: «Колобок — я от дедушки и от бабушки и от Бобушки и от Марлеушки...» Поторопись. Торопись. Не останавливайся. Дорогу нужно чувствовать интуитивно, между заборов, между ворот, а можно и по огородам. Собак все равно не слышно. Такси — не видно. Машины не ходят. Асфальт или пыль под ногой? Дворы пахнут навозом.
— Если не спать две ночи...
— У нас нет двух ночей. Ты остаешься?
— Тогда другое дело.
— Ты остаешься?
— Тогда другое дело.
— Ты...
— Иди.
— У тебя хорошее снотворное. Я знаю. Но нужно идти.
— И я знаю. Иди.
Светлое небо. Выцветшее солнце — на левой руке, но уже высоко. Весной — грязно, пока холодно. Холодно и грязно. Но дворы уже оттаяли. Я чувствовало запах навоза. Пыль и лужи. Где сухо — пыль. Грязно там, где лужи. Семейство. Вилы. Молчаливо и незлобиво перебрасывают навоз из кучи в носилки, из носилок — на грядки. Почему вы не спешите? А куда спешить-то? Помидоры. Рассада на окнах. На ящиках, шариковой ручкой — черта, и коряво РАКЕТА, еще черта и — ФАКЕЛ. А как же город? А что? А какой город? Этот, что ли?
— Вы вот — навоз носите.
— Иди себе.
Черный ватник впитывает в себя тело. Впитывает в себя светлое небо. Небо концентрируется на ткани, и чем больше неба — тем чернее ткань и вата торчит из дыр.
— Какой еще город…
Ты как вилы держишь, придурок!? А что? Да ни чо! Бля! Проткнешь кого на хуй! Вы что ли тоже? Прошептала. Остаетесь?
— А куда нам?
— Две бутылки за навоз, бутылку за опилки, двадцать пачек «Астры» за машину песку. Зато осень — все свое. Помидорчики, там, огурчики. А земля здесь — совсем говно, ни хера не родит, так что вот так.
— Уходите.
— Проходите, девушка. Проходите.
Домики, домишки, дома, домищи… Поворот направо, улица без тротуара, гравий и пыль — уходит на право. Резьба ставней, кружево наличников. Стекла еще не помылись. Небо смотрит одним глазом вниз, другой — закатывает в прищур. Номер 12 — правая сторона. № 23 — левая. Забор. Возле забора — вязанка горбыля. Стайку, небось, собрались строить. Или на дрова… Толстая проволока смотрит из кювета, совсем как тонкая змея. НО змея — это уже совсем не страшно, чего ее бояться, весеннюю, еще не прогревшуюся. Скоро, скоро, скоро, скоро. Скорее. № 16 — правая сторона. Покосившийся забор и тупик. Это из-за забора я и ошиблась. Откуда мне знать, что здесь-то как раз и тупик? А надо бы. Что у меня на ногах? А-а-ага, кроссовки. Это — хорошо. Время еще есть? Или уже? Назад. №№ 20, 18, 16 — правая сторона. «Осторожно, злая собака!» и ржавое пятно на самом ее носу. Но молчит почему-то. Подстерегает в засаде? Собака, ты есть? Или ты — не злая? Или ты — в самых первых рядах почувствовала? Ушла? Куда? №№ 23, 21, 19 — левая сторона. Улица Широкая. Перекресток. В канаве зеленоватая пленка воды. Детская пластмассовая игрушка. Пароходик. Потерпел крушение и каждой твари по паре ушли на дно. Титаник на голой спине Арарата. Семья. Разгребает навоз. Из кучи доброго дерьма торчат, ощетинившись зеленым и желтым — соломинки и куски силоса. Опилки у палисадника. Голубой, как небо на рисунках пятилетних детей, штакетник. Так вы все-таки? Или не?
— Лилл-лилли. Ли-дидл-лилли.
— Уходите?
— Или как.
Возле забора вязанка горбыля. Или дрова? Толстая проволока смотрит из канавы тонкой змеей. Стой-стой-стой-стой. Подожди, подожди, подожди. Подожди. Сюда бы — дождя. Здесь бы бель-канте. Осмотреться бы. Некогда. Это — опять тупик, это опять покосившийся забор. В доме напротив, наверное, плачет ребенок, просит мультфильм, поторопиться бы. Поворот направо, улица остается налево — тупик, тупик-тупиктупик. Солнце — в затылок, в самое темя. Калитка, калитка, калиточка. Дворик — как лифт. Лифт — клетушечка. «Улитка, улитка… дам пирога». Во дворе мужик к крыше приделывает купол маковку, думает привлечь бога, как голубя, что ли? По огороду. Прошлогоднюю ботву не успели сжечь, лежит себе, подсыхает. Светлое небушко, яркое солнышко. Выцветший и незнакомый флаг, похожий на белый, остался сдаваться на чистой, по провинциальному уважаемой площади, центральной площади с кабаком и вытрезвителем. Почему здесь железнодорожные пути, огород — не то место что бы… По шпалам. Опять тупик. Полосатое бревно поперек ржавой железки. В самом конце — золотой костыль с гравировкой БАМлаг. Бежал бродяга с Соколина… Назад? В ЗОНУ!
— Лилл-лилли. Ли-до-дидл. Ли-лилли. Дидл-ди-лилли.
Значит, через пути. Опять огород. Забор. Юбка мне не помешала. Не помогла, но и не.
Я — одна. Пока одна. Если кто-то будет за спиной, всегда узнаешь, по покашливанию, по дыханию. Значит, я — одна. Куда? Прямо. Надо бы и поторопиться. Я ДОЛЖНА спешить. Я ДОЛЖНА. И вдруг — река. Из под самых ног. Как белая куропатка или рябчик из под снега. Песок с берега падает на лед, оставшийся от ледохода, мокрой лепешкой, темно-коричневой и рассыпчатой, на ноздреватый и белый, или уже не важно. Направо? Налево? По берегу. Вниз? Вверх? По течению. Как бы так разобраться в этих улицах и прощаниях. Переулочки и тупички, крутятся как ужик на сковородке. Знать по бережку… Здесь бы бель-канте. О соле, о соле мио!!! Неуместно, не надо. Но — тихо-то как, как тихо. А птицы где?, где птицы? Ты просто не обращала на них внимания. Птицы должны быть. Без птиц — никуда. Никак без птиц. Если бы один Кто-то был рядом, он бы показал тебе и птиц и зверей и людей, но рядом — никого, боишься? Нет, я пыталась торопиться, но все время — тупики, теперь еще и речка. А можно вплавь, на тот берег? Я не знаю. Ответили. Кто ответил? Я — совсем одна. Здесь — не бель-канте, не бель-канте тебе здесь. Закрой глаза, это я сама себе сказала. Не закроешь. Это — уже мне. Ответили. А я — закрою. Закрыла. На обратной стороне век — то же самое, только слегка в красноватых тонах. Открыла глаза. Все как есть. Забор, тупик. Возле палисадника опилки. За забором — две черемухи и яблонька-дичка. Рукоять вил отполирована до блеска. Ну да, блянахер, не первый год пользуемся.
— уходите.
— проходите.
Не задерживайся, не стой, по берегу реки, в переулки, опять тупик?.. Очнуться в провинциальной гостинице, в руке груша № 301, солдатик дурно пахнет, вода из ватных рук, пожимаешь такие, а из них — вода: «Мы стоим на пороге грандиозных событий и главная задача сейчас сохранить свое самосознание и не допустить развала, разброда и шатаний необходимо бороться за свои права но следует доверять своему правительству тому правительству которое выбрано народом и действует от имени народа и в его благо» — телевизор объясняющий как все вокруг хорошо, тугая пружина, дверь отсекает все, что остается на этажах, в туалете, слишком тихо, так тихо не бывает. Так не бывает тихо. Бывает. А почему? Потому что я чувству, что нужно спешить и убежать отсюда. «ДОМ ЗАСТРАХОВАН СТРАХОВЫМ ОБЩЕСТВОМ РОССIЯ 1886 г.» Спеши. Спеши. Ну не бежать же?! А страховка на случай смерти? А кому? Не кому.
— А ты как?
— Тяжко мне. Выпить я хочу.
Тяжелые веки. Не лицо — земля. Века беспробудного пьянства. Хоть ты-то? Аз пью, эрго продолжаюсь. Тебе же нечего терять.
— Выпить я хочу. Водочки прозрачненькой. Или винишка мутного. А можно и одеколона. Горит все…
— Уходить надо.
Не надо. Не зачем. Почему? Не спеши ты, поговори с народом. Но,.. Да нет, ничего не произойдет. Здесь все уже произошло. Ну, хоть ты-то! Уходи. Я почти кричала. Но почему так тихо. Неужели тебе не страшно?
— Выпить бы мне…
А я думала — ты местный, а ты тоже… Не знаешь как из этих петель выкарабкаться.
(Некоторые штатские считают, что кишечника в человеке 20-24 метра, да ничего подобного, со всеми извивами и толщиной, с аппендиксом и примой кишкой — 4, ну 5 — это уже у уникумов.)
(Нет, батенька — вы не уникум, вы мудозвон.)
— Ну, петля!
— До свидания.
— До встречи.
Высокое кольцо, резные столбы. Торопись. А если это судьба? Но ты — выйдешь. А зачем? Иди, иди, иди, иди. А страховка? Да все равно — некому ее выплатить.
— Приказываю жить долго, счастливо, нарожать детей…
— Детей, детей нарожать.
— …и умереть в один день.
Не сатаней. Улица упирается в парк. Упертая улица, парк прозрачный, насквозь видно, если кто из влюбленных себе места не нашел. Бездомный, одинокий парк. Зеленоватая дымка. На скамейке — двое. Одни на весь парк, на всю скамейку. И запах дыма. «Стрела». Вы?.. Остаемся.
— У меня есть две упаковки хорошего снотворного.
— Но нужно не спать две ночи, чтобы все было правильно.
— Мы не спим уже третью. Все равно — негде.
— Пойдем?
— Есть куда?.. Да нет, у меня есть две упаковки снотворного. Не слушай ее, милый.
— Вы что, знаете?
— Все знают.
— Почему тогда?
— А что, есть куда?
— И незачем, правда, милый?
Ну не бежать же. Деревянное здание. Большие окна. Внутри, должно быть — светло. А солнце на правом плече. Ну, зачем же так? Ватные руки. Сквозь резиновые перчатки — белое. Сквозь дыры в резине — клочки ваты. Ленту окунают в воду, намыливают, наклеивают на окно. Из правого верхнего угла в левый нижний, и еще одну, из левого в правый. Крест-накрест. Больница. А зачем ленты крест-накрест? Андреевский флаг мучения? На каждом стеклышке, на каждой раме — Россия, флот твой велик. Война, разве? А разве спасет?
— А ты не знаешь?!
— Но не поможет.
— Не поможет.
— Не поможет?
— Ну, так принято.
Деревянные стены окрашены в синий и зеленый. Коричневые рамы, белые кресты в окнах. Как тихо и так темно в коридорах. Слабый свет из-за двери. Без скрипа. Сколько вас. Посчитай. Некогда. Спасть пришла… Телевизор смотрит, но молчит. Только по губам читать можно.
«Народное образование переживает свои самые тяжелые годы. Учителя не в состоянии более терпеть такое отношение к своему труду. Необходимо наконец-то пересмотреть взгляды на оплату труда тех, кто сегодня готовит завтрашних ученых, инженеров, врачей, космонавтов, писателей и президентов.»
Но это — по губам. Сколько вас в этой темной комнате в конце коридора. Двери направо и двери налево. Палата №… Номер палаты. Санитар? Почему ты так решила? Потому что в белом и в руках ключи. А здесь была ординаторская. Пили чай, щупали медсестер и трахались с санитарками. Сплетничали. Перемывали косточки главврачу. Назад. Скажите. Скажите, вы знаете? Скажите.
— Они всегда молчат.
— Они знают?
— Знают, конечно же.
Скажите. Они молчат. Я не знала, что можно так долго молчать, что можно так спокойно молчать, что можно так тихо не видеть и так спокойно молчать,.. молчат… Пустые палаты. Совсем пустые — на полу следы. Аккуратные дыры. Кровати прикручивали толстыми болтами, когда слишком больно, больно настолько, что уже ничего не понимаешь кроме боли большей, ничего не помнишь и теряешь, теряешь, теряешь. Я потеряла, когда настолько больно, что уже не понимаешь ничего, даже боль меньшую — не понимаешь и, очнувшись, находишь себя привязанной к койке, железные трубы и железные прутья, к которым привязаны тела, а привязывать надо свернутой в жгут простыней — не так больно, следов не остается, в памяти остается только начало боли, а потом теряешь, а разорвать простыню, свернутую в жгут — не в состоянии никто; помнишь?, что?, помнишь палату и соседку по палате?, у нее был рак матки, не козерог, не лев, не близнецы, ни скорпион или рыбы — рак? Тридцатилетняя краса исчезала на глазах. Три дня и все ушло. Вылезли волосы, по одному выпали зубы. Не просто старуха — старуха-смерть-спасение-послание-напоминание-ультиматум. Кожа позеленела и на совершенно гладком, обтянутом кожей черепе, выше подбородка — торчал вызывающий и острый нос. Помнишь? Ее забрали не приходящую в сознание. Наверное, морфий. Конечно же. Больше не видела. Но почему? Удивленно переспросили меня. Что «почему»? Почему никто не может порвать простыню? Вы это имели ввиду? Нет. Почему они молчат, почему не уходят?
— Почему же они не спешат уйти?
— Спросите у них сами.
— Но почему они молчат?
— Спросите у них.
— Но они молчат.
Молчат. Мне ответили. Посмотрите — в темноте, над экраном — серые тени и никакой власти. Просто глыбы. Немые. Кучи шлака во дворе — двадцать лет автономного отопления, своя кочегарка. А до этого — туберкулезный санаторий, обнесенный колючей проволокой, потом его сожгли. Зараза потому как. Кучи шлака во дворе. Санаторий. Вы же все знаете. Вы же всё знаете. Я сказала. Дааааа-а. На меня посмотрели. Посмотрите еще раз! — ДА. Но почему вы тогда не уходите? Пойдемте, пойдемте, я выведу. Пойдем! Здесь должен быть второй выход на случай пожара, это же больница, наконец. Д-д-д-аа-а. Из кресел не построить горы, с полу поднялась и отделилась от стены, перегородила экран глыбка тени. Тяжелые глазницы и желтые белки, веки красные и набрякшие. Такие бесцветные глаза. Какие глаза могут быть бесцветными? Они у нас одинаковые. И у тебя и у меня. И у меня? Переспросила. Совершенно невзрачные, и не серые даже — водянистые, как вкус тундряной ягоды — поверхность, под которой не угадать глубины — глаза — такая радужка у святых, праведников, великих негодяев — разве различишь, что там? Серая масса тени стоит напротив и я ее все спрашиваю.
— Так зачем?
Ты разве не чувствуешь, что отсюда можно выйти только один раз?
Ты разве не чувствуешь, что отсюда нам нельзя выйти, и — только ТЫ?
Ты разве не чувствуешь, что почти горит? И город и парк и санаторий и река и дворы и флаг не первом Доме — беги. Спеши. А? Куда? Они — тень, тень колыхнись над сгорбленными глыбками — разве они могут? Разве ты не знаешь?
— Они больны?
Откуда им знать об этом? Они надели на свою боль смирительную рубашку. Они надеются на свою боль и на свои болезни и темно в конце коридора.
— Но можно спастись.
Можно. Нужно. Глупо. Нужно? Им это нужно? Они живы своей болью. Они ждут свою новую боль, большую, чем предыдущая и им некуда идти. Боль наконец-то их настигает. Болезни. Больность. Ты спешишь освободиться? Смотри, видишь, как колышутся тени над креслами, как шевелятся губы на экране. Ты же умеешь читать по губам. Да, умеешь.
— Но твои — неподвижны.
Ты же — тень. Ты же висишь над ними. Почему ты их не пускаешь? Почему? Где здесь выход? Я спрашивала и спрашивала, а тени — висят, а бесцветные глаза не выразительно отворачиваются, отворачиваются, шепотки бессмертия в углах или это только отголоски? Кучи шлака во дворе. Разве я здесь главный? Я тут — так… Просто смотрю за всех. Этим-то теням уже ничего не нужно, кроме света, разве они чувствуют боль? Мы же — просто ищем, просто ждем, а ждать и искать собственные страдания, можно никуда не выходя, — сама придет.
— Это слишком понятно! Но нужно.
Белые стены — коридор. Но свет, свет так далек. Дверь направо, дверь налево, смотри на номера. Нужен № 25. Вниз. Лестница чиста и вымыта. Больницы стерильные перила. Стерильные люди. Помнишь здоровяка? У него было такое славное имя Виктор-Виталий. Виктор — Победитель, Виталий — Живой. Граната взорвалась, ранение в брюшную полость. Госпиталь в жарком городе и пневмония, пневмония. Здоровяк потерял 40 кг своего веса и умер. Хоронили его уже на своей земле, маленького и худого, проигравшего войну и мертвого. Мы все так и остались уверенными в том, что он — настоящий, показательный солдат. Мы же не знали, что ему вовсе не хотелось. Мы же не знали о том, что Виктор-Виталий умирал и лелеял свою боль, свою страшную, нестерпимую боль и жара южного города, и интернациональный долг, и кусок железа в полости, и кусочек дешевого цветного металла на грудь — они не грели его, его ничего не могло спасти, он просто уходил вниз, без саморазрушения, он был в беспамятстве — вниз — вниз — вниз. Мемориальная доска, на ней мясистый нос и толстые губы. «УЧИЛСЯ». «Не доучился, под гранату выгнали…» 40 кг — минус, 42,3 — плюс, температура и кровь сворачивается. № 25. Здесь. В темной комнате — совершенно худой и голый, почти сухой, как корни выдернутого дерева, волосы по плечам, не мытое тело, а! — разве это важно! В центре палаты. Когда-то давно, совсем давно, не вспомнить когда — стояли кровати, но теперь — только дыры в полу, это кровати приворачивали. Это — лотос? Я не принимаю асан. Свернуть простыню в жгут и привязать себя к кровати, к больнице, к городу, к боли, боли, к ужасу, к боли, боли. В углу — чемодан, на чемодане — бежевый плащ, на бежевом плаще — серая фетровая шляпа.
— Так уже однажды было. Шляпа и плащ в углу комнаты. И комната — голая. Голая. Какие-то обрывки разговора, я уже и не помню, наверное сон… Помню, что «ДА, ДА, ДА,» — после этого — тягостная тоска. Привязываешь себя сам, сам привязываешь, сам вырываешься, пытаешься за пределы выскочить, а все — мутно, как глаза праведника и «так постепенно мы станем как все», разве скакнешь?.. Как кровать привинченная к полу — признак того, что ты серьезно и надолго, так и люди какие-то вокруг, странные лица — никуда и никак, но рвешься, рвешься, а все не получается — плащ в углу на чемодане и шляпа, а комната — голая, щели в полу… Ты еще не ушла?
— Нет, я рядом. Я с тобой побуду.
— Не получится.
— Ты тоже?
— Нет, просто не успею, зачем тебя ждать заставлять?
— Чего ждать?
— Когда я — того…
— Ты — тоже.
— Все — тоже. Только я не совсем так, как тебе кажется…
— Но все же?..
— Ну да, мне-то казалось, что привязанность… Нет, опять не так… Привязать себя к чему угодно. Можно к семье, к огороду, к идее, или к жизни, наконец. К смерти можно себя привязать. К кровати, а кровать привинтить к полу. Пристегнуть себя к женщине и остаться с ней до самого конца… Если не больно… Как в самолете, взлетевшем для того, чтобы устроиться в катастрофу, «пристегните ремни безопасности», так вот прямо вместе с ремнями одновременно с самолетом… Если не больно, опять же. НО так уже не бывает. И на мне столько вязок. Нужно жертвовать старыми ради новых и свежих и белых.
— Так ты остаешься или? Со мной?
— Иди. Я привязан.
Сидит. Голый, волосы по плечам, сальные волосы, кучерявые волосы в паху, глаз не видно — спрятаны под самый лоб, загнал свои глаза в глубокие глазницы, губ не видно — в бороде и усах спрятал. Спина перечерчена по вертикали бугристым пунктиром позвоночника. Узловатые пальцы — тонкие корешки скручивают длинную простыню. А если простыни связать, то получится веревка и можно попытаться покинуть высокую башню.
— Прощай.
Жалость накатывает глухо и тоскливо, как далекий собачий вой, но ни собак, ни лошадей. Остаются люди. Высокое белое небо в окне. Первый Дом и выцветший Флаг. Горло репродуктора.
— Вы выезжаете?
— А вы?
— Оставьте ключи.
№ 301. Очнуться в провинциальной гостинице. Номер — люкс без горячей. Перекошенные косяки дверей, тишина и нужно приводить себя в порядок. Страшно. Нужно. Неуместный валидол в косметичке. Выйти совсем ни с чем. А у меня с собой ничего и не было.
— Вам почты не было.
И нет. И не будет уже.
301. обрести обречение и оставить администратору выжженный номер на неудобной деревянной груше. 301. Вата — город впитывает в себя улицы. Город сформирован улицами. Без лиц. Разве лица запомнишь? Чье-то дыхание за плечом. Пыль на дороге, в кювете — вода. Чье-то неуверенное переступание и придыхание за плечом — уже не одна. Кто? думаешь, что это так важно? Ты? Мы… Молчите и пойдем. Ну, иди же! не стой на месте.
— Так вы идете?
Выскочить из окна больницы — второй этаж, упасть на кучу шлака, порвать колготки, но уже не одна. Уже. Пятнистые улицы. Полосатые аллеи. Справа — толстое дерево. Голое. Зеленая дымка. Улиц змеи завязаны в узел. Река из-под самых ног, запахи земли и навоза, бетона запах и провинции. Шеей чувствуешь — спутников все больше. Молчаливо и след в след.
— Здравствуйте, Пастор.
Мы стояли и разговаривали, совсем как старые знакомые. Кто-то дышал за моим плечом, скромно так, отодвигаясь за спину, стараясь не мешать. Как будто бы о чем-то важно говорили, тайном, понятном только мне и необходимом мне же только, — говорили. А за спиной — перетоптывание, перешептывание, уловимое только по тому, как колеблется вязкий воздух — неуловимое присутствие озабоченности спасением, страха и торопливости. Пожалуйста, побыстрее, солнце уже не так высоко как хотелось бы, — солнце — уже. А мы стояли и говорили с Священником о Важном. Я понимаю, что мы прощаемся. Потому что этот католик идет совсем не туда куда я, совсем в противоположную сторону идет. А как я догадалась, что он католик, да еще и Пастор? Выбрит гладко, серые глаза, непокрытая голова, на висках упрямые седые волоски. Пиджак и брюки и тусклые, в пыли, но лакированные туфли, острые носы, как дорожный указатель мне навстречу — «а мы — туда».
— Здравствуйте.
— А-а! Вот это — возьми.
И какие-то странные, но, наверное, очень важные и ценные вещи: кубы и пирамиды, холодные увесистые цветные, каменные, что ли? Тяжесть сакральной значимости, упакованная в камень. Драгоценны? Просто ценны. Для чего это все?
— Для чего мне это все?
— Не тебе. Просто отнеси.
— Для чего?
Спутники за спиной. За спиной – как преследователи, спутники за спиной, терпеливо переминаются с ноги на ногу, пространство улицы собой утрамбовывают вокруг себя. Пространство сжимается в точку, в точку, в самую точку. Сакральные камни — значимы. Я их в рюкзак укладывала. В руках осталась только большая серебряная монета с большим усатым раком на аверсе. А откуда я могу знать этого священника? Откуда он знает, что я родилась в июле? Откуда я знаю, что это — священник? Откуда я знаю, что он уходит и что умрет, — знаю? Что он должен идти совсем не в ту сторону куда мне, откуда знаю? Но знаю же, что так нужно, что затем мне и достались эти сакральные штучки, камни и серебро, и рак — вроде как знамение какое-то, или долг, знак. Долг нужно исполнять. А что я понимаю в долге? Что я понимаю в этих объяснениях?! Зачем мне эти камни, типа, скрижали, что ли?
— Так надо. Да не беспокойся. Все нормально будет. В следующем году у Оли Глуя выйдет книжка, он сам попадет в интересные истории, так что… Все нормально. Вот это — …
Зачем мне объяснять для чего тот или иной камень, я все равно забуду. Не пойму, потеряю.
— Ты, главное, донеси. А там все будет ясно.
А это серебро, которое я так усердно зажимаю ладонью? Тяжелое и толстое, с раком на аверсе? Это так важно, что я его держу?
— Это — тебе. На память. Это важно. А мне пора. Станешь рыбой, черепахой, змеей морской, драконом — ничего не поймешь, но все будет нормально. Нормально…
Священник уходит. Прощается так, как будто бы мы не встретимся еще, никогда не встретимся. Ему осталось — всего — ничего. Ну ладно, тут мне все ясно. У него свои дела, тайные светлые необходимые. У него свои дела, из которых не возвращаются. И я это знаю. Я всегда знала. Сжимаю монету в кулаке, покрепче сжимаю и отправляюсь. Теперь понятно куда, ничего, что остальное не понятно и не понято — теперь главное, выйти. Главное дойти, не остаться здесь и не увидеть того, как этот город начнет разрушаться изнутри. Или смерть придет извне? Да нет, — изнутри. И я знал об этом с самого начала. Так.
— Теперь куда?
— Я-то — знаю.
— Ну, так иди же, иди. Потому что еще не все.
А ты что здесь делаешь с этюдником и дешевыми акварельными красками? О! Я хочу запечатлеть то, как этот район начнет разрушаться. Все подернется волной, как пленкой подергивается кипяченое молоко, размоется, очертания распадутся на составляющие, и здесь не поможет фотография – только акварель, только вода, как вечно проходящее и вечно отстающее. Я успею.
— А сам?
— Ну, что там, подумаешь — сам! Сам.
— А сам?
— Сам. Я исчезаю по мере того, как завершается картинка разрушения, а вслед за мной и моя картинка — исчезает. Представь только!, ничего, никого, никаких следов. Только кисточка догорает на черном асфальте, на гладком стекле, на рыжей глине — ни-че-го.
— Танка?
— Еще короче. Хокку.
Ой, опаздываю. Солнце все ниже и жиже и ниже. Спешить. Срочно спешить. Надо. По высокой дороге, под глыбами жилищ. По высокой дороге, вровень с электричеством по проводам, а провода — сеткой, гамаком, изоляторы блестят красным и злым, опоры расставили свои ажурные ноги, как мужик журчащий на угол. Вровень с ними, чуть ниже — высокая дорога. Тени и шорох — чувствую спиной, лиц не вижу. Сколько там этажей, в этих домах? Плоские крыши лишенные всякого ограждения — пустые квартиры, за стеклами — тайна, или за стеклами уже ничего нет. Помню только пустоту под лицами, совсем как за стеклами, совсем как щели между бетонных плит, совсем как лакуны в тексте, как раковины без моллюска и без рака-отшельника. Пустота под лицами. Предупреждение. Предупреждение скалится с каждого столба. Да и не влезаем мы. Высокие дома. На уровне шестого этажа, вровень с дорогой — линии электропередач. Густая сеть проводов, изоляторы, паутина в которую ловят… Ловят. Эта группа. Парни, девушки. Последних — не помню. Как в детском саду, за руки взявшись — «парами», длинноволосые и худые, джинсовые, залатанные и чистые — по крыше. По самому краю, как по Великой Китайской Стене — за пуки взявшись. Последних — не помню. На экскурсию — не похоже. На свадьбы на крыше — не похоже. Похоже на детский крестовый поход. Впереди, как тот крысолов, но без флейты, парень. Без флейты, с девушкой. Она — бледные джинсы, свитер облегает и обтягивает тело, грубая, настоящая как жизнь, шерсть, настоящая грубая, как жизнь, вязка, босиком по камешкам на крыше, босиком по самому краю. Лицом друг к другу. Это, что, такая любовь? Улыбка. «не бойся, милый» натыкается на улыбку «не бойся, милая», натужно, через силу, только бы сдержать этот страх перед последним шагом — и в воздух. «Не бойся, Милая!», «Не бойся, Милый!» Светлые волосы по плечам, тонкая прядь — на грудь — как тонкая струйка воды — или крови? — или воды? Ветер лакает свое отражение из луж на высокой дороге. Может быть кто-то крикнет этой высокой и взрослой детсадовской группе — «СТОЯТЬ!» Никто не крикнет, да и не долетит до крыши ничем не огражденной. Шаг, и молча, без прыжка — вниз — крыльев нет у ангелов у этих — на сеть проводов. Это выражение лица, когда только глаза говорят об ужасе, но все давно уже решено, все уже сожжено, и заставлять самоликвидироваться, не надо. «Мир будет лучше без нас. Миру будет без нас лучше. Без нас. Без.» Сорваться вниз и взорваться. Это выражение лица — в каждой черте — попытка скрыть под улыбкой страх и решимость прыгнуть, как в чехарду, через страх. И если любимый не в силах — подтолкнуть. И вниз. На провода. На электричество. На струны в небе. Пилево под Хендрикса. И вниз — на провода — вниз, мечтая о деревьях. Но не обманываться.
— Не бойся, милая.
— Не бойся, милый.
— Помнишь, мы ходили смотреть на дерево. На толстое дерево в парке…
— Помнишь, мы сидели на лезущей из под старой мертвой листвы, живой траве, а над нами…
— …пели птицы и все уже было давно решено решено о том что можно только смеяться но если смеяться то беззаботно и безалаберно так как это умеют сумасшедшие дети не отягченные цивилизацией.
— …бездонное небо и я знала о том что однажды мы сможем шагнуть в небо как это делают повзрослевшие птенцы а там как повезет а нам — повезет.
— И не надо снотворного.
— И не надо снотворного.
Птенцы ангелов. Детский сад на опасной высоте, делает шаг. Крылья не раскроются, откуда им будет взяться? Вниз — на провода. Взрыв. Куски обгорелого мяса, длинные пряди сгоревших волос, жареная кровь — вниз. На высокую дорогу и в лужи, в которых уже валяется ветер. Взрыв. Бесшумный взрыв. И осколки людей — вниз. Обгорелые пальцы, обугленные ногти, куски паленой одежды, ломкие как бумага, клочья кожи с прилипшими пятнами мышц, расколотые кости и вареный мозг. Вниз. Вниз, на черную корку асфальта. Черная подгоревшая корка угля на завтрак. Сплавленная в ниточку серебряная цепь и блеснувшая и тут же пропавшая в придорожной пыли, капелька серебряного медальона. Мизинец, оторванный по самому краю колечка. Дешевенькое такое, с малым содержанием золота и стеклом в неуютной оправе. Прочь. Прочь отсюда. За спиной перешептывание, такое, как будто бы они что-то понимают в этом действии, как будто бы что-то представляют. Отвернуться, не смотреть на молчаливое падение, на молчаливый взрыв, на осколки, молчаливые куски — не смотреть. Черная корка, завтрак подгоревший. Плоти, мяса, костей — на полный обед. Шепчутся за спиной. Попутчики. Провода приближаются. Как чувствует себя муха, уставшая от жизни? По прямой — в паутину. Повиснуть и ждать тварь хелицератую, а арахна уже уснула — дело близится к долгой зиме, от того и муха уставшая муха. Под проводами. Спешить. Потому что, солнце все ниже и срок наверное отмечен заходом или мне только так кажется, но — потому что, СПЕШИТЬ. Серые глыбы, серые стекла, красные пятна, ржавые лестницы, вправо — влево, стены-двери, вперед-назад. Под проводами. Воздух дрожит напряженно. Черный асфальт под ногами. Черного куски. Огрызки. Потому что так надо. Совсем просто — вниз, и вот — сплавленные в разноцветные куски синтетика свитера и белье, а обещали-то — 100% хлопок. А так обещали! Очнуться. Отвернуться. Не видеть, не смотреть, не знать. Потому что слишком страшно?, нет, от того, что слишком дерзко?, да нет же! Ужасно от того, что вот и я — состою из этих прожаренных мозгов, оборванных пальчиков с колечками, из амулетиков, из падения на провода. Но,.. Ну да,.. конечно… А если?.. Отстань. Спешить надо, надо очнуться. Очнуться. Очухаться и наконец-то очнуться в провинциальном люксе. Ни горячей воды, ни туалета и бегом из номера, в руке — только большая монета с раком на аверсе.
— Оставьте ключи!
— Уходите.
— Оставьте ключи!
— Какие ключи?
— Деревянная груша номер триста один.
— Оставьте…
— Оставьте ключи!
Солнце уже так низко. Солдатик, ты все спишь? Попутчики ждут и — уже за спиной. Как спецслужба. Может быть слежка. А может быть?.. Да ладно тебе! Ты скорее, давай. Бегом, уже — бегом. Реки берег. Нет здесь брода на тот берег? А как?, если брода нет? В переулок, в тупик, в переу……, опять тупи……. «Осторожно Злая Со…..» Огород, рельсы, огоро….тупи….. Забор, клиника.
— Скоро уже. Сожгут.
Уже — так поздно. Окно. Со второго этажа — на кучу шлака, порвала колготки, попутчики из окна — за спину, посыпались как горошины из зрелого стручка. Асфальт, опять — черный. Новые предместья старых деревень, серый бетон, стекла, черная корка, черные тела, осколки, брызги, запах… Свежие листья тополя. Цвет яблоньки, черемухи и зелень уверенная в чистоте — настоящее, но бегом отсюда. Оставив любование сакурой самураям — отсюда, задыхаясь, но бегом. Как вдох облегчения — лесная дорога. Кто по ней ездит? Да никто по ней не ездит. Машин нет, лошадей нет, птиц, собак, кошек, мышек, деток, репок, колобков, лисичек, сестричек, братишек, любовников, отцов, матерей, богов — нет. Только пешком т только ОТСЮДА в ТУДА можно по этой дороге. Вдоль склона. На склоне прямые и молодые, тонкие, совсем еще зеленые сосны. Еще не выросли. А матерей и отцов пилили с 30-х по 50-е? А эти вот — выросли. Дорога вдоль склона. Запах прелой листвы снизу и запах разогретой солнцем смолы из молодых крон — сверху. Может быть, то ветер гудит? Нет, не гудит. Может быть, птица вскрикнет? Нет, уже не вскрикнет. Нет, нет, нет — слишком тихо. Дорога полукольцом, вдоль склона и несерьезные сосны на склоне. Слишком здесь все серьезно. А солнце? Солнце — совсем в спину и все ниже и ниже. Споткнулась. Ничего. Хорошо, что кроссовки, а не туфельки на шпильках… Но под ноги нужно смотреть. За плечами тайные фигуры. Сами разберутся. Главное — в руке серебряный рак, уже прогрелся и все тяжелее и тяжелее. Спешить. Дорога все изгибается и сгибается. Плавно. Усталость, она как сопротивление течения. Изгибает. Если так пойдет дальше, то мы все будем бегать по кругу, обреченные на то чтобы в очередной раз очнуться в люксе провинциальной гостиницы. Кто сказал? Кто это? Кто? фигурка бегущая от Эвклида. Листок Мебиуса. На школьном глобусе все параллельные миры, взял, и пересек — Лобачевский, фамилия его, поэтому… Сгреб в одну точку. Опять. Солнце — все ниже. Свет все жиже. Тише и тише. Еще тише…
 
 
И тогда мы пришли в какое-то МЕСТО. Ушли. Все-таки, ушли из этого города. Города, который — ВСЕ.
И ТОГДА Я ПРИШЛА В КАКОЕ-ТО МЕСТО. Тяжелое серебро в взмокшей ладони. Липкий воздух раскрывающих почки тополей, бредовый аромат цветущих яблонь, голоса, птицы и звери, музыка в окне. Тягучий, как водоворот запах черемухи. Срезанный в фиолетовые сумерки над шепотом влюбленных воздух над сиренью.
 
 
И тогда я пришла в какое-то место.
 
 

2

 
 
Одним движением, как чертик из германской табакерки, как будто бы где-то на другом конце меня повернули рубильник, и зыбкий электрический пробежал по цепи, командой «РУБИ», отпустили рычаг катапульты и — распрямило. Одним движением, согнувшись в поясе — прямой угол — рефлекторное сокращение мышц пресса, — напряженные ноги, колени подрагивают — пот. Спина чувствует липкую, взмокшую ткань ночной сорочки — и тогда одним движением, согнувшись пополам в самой середине тела, я села на кровати и открыла глаза. В окне — как и положено — луна, в окне, как и положено — темная стена общежития, на стене — еще более темные — провалы окон и несколько, я и считать не стала, ясно, что совсем немного, светящихся прямоугольников. Сквозь тюлевые шторы, как и положено — Четыре Часа Утра. ЧЧУ. Или 4-ЧУ. В это время, говорят, умирает огромное количество людей, и рождаются тоже, у меня есть один знакомый, вот-вот — Оли Глуя, он как раз и родился в это время. И только тогда, когда, проверяя ощущение теплой серебряной тяжести, я посмотрела в правую ладонь, медленно, один за другим, отгибая пальцы, очень медленно раскрывая ладонь, как будто бы можно что-то упустить, совсем как в детстве — поймаешь крохотную голубую бабочку и боишься — не приведи господь — улетит, оставляя в ладони пыль вызывающе нежного оттенка — как в детстве — а на ладони — ничего, и только тогда, в сером Ничего и Ничего-Ничего, Все Пройдет, в ЧЧУ или 4-ЧУ, — только тогда стало понятно, просто, как зубная боль — это — ………………
 
 

СОН

 
 
Муж, конечно же — спит, повернувшись к стене, на выдохе присвистывая носом, понятно, после привычной давно уже не бурной, семейной ночи, то, что называется «перепихон», на что он способен — муж. Спит, сопит. Опустила ноги на холодный осенний пол, пошарила тапочки. Халат. И отчетливо помня это состояние постоянного прощания и бегства, отчетливо помня пыль и небо, уходящее за горизонт солнце, вышла на кухню. В кофемолке еще оставался кофе. На окне тюлевая штора. Сквозь нее — 4 утра. Как глубоко в ночи. Ощущение тяжелой серебряной, или по тяжести — платиновой?, монеты с раком на аверсе — полностью не проходило, было все еще отчетливым, но как-то постепенно, просачивалось сквозь пальцы, пока я разжигала газ, пока варила себе кофе — уходило, таяло, как кусок льда, выброшенного ледоходом на берег. Все меньше и меньше, потом останется только холод в ладони, а через некоторое время и того — уже нет. Но все же, что-то оставалось от этой раковой монеты. Всегда по 1/2. Как в древней загадке (или задаче), (о чем она?), (а как решается?) про Ахилла и черепаху. Гандикап. Фора. Всегда по 1/2… Руки у меня дрожали, а звуки, которые всегда идут рядом с человеком, привычные и от того незаметные, как и все незаменимое, мнимое отсутствие которых — всегда норма, все эти звуки — чирканье спички о коробок, прошарк тапочка на пути между столом и газовой плитой, тусклый звяк полной турки, шипение воды в кране, «фш-ш-ш-ш», когда выдыхаешь первую затяжку дыма, потрескивание табака в сигарете, слезный скрип стула — все так отчетливо и до ужаса незнакомо, как в первый раз. И я прислушалась. Еще глубже — хрип в бронхах, тук и еще тук — сердце, цыканье в районе желудка — звуки переполняют и выплескиваются. И вспоминая полную и глухую тишину — там, во сне — никак не приспособиться к этой действующей по своим правилам тривиальной жизни звукообильности… Вот загнула…
Тем временем — эти тяжелые лица, которые, то ли были , то ли не были, но теперь мерещатся на стенах, слегка припорошенные рисунком обоев, но стоит закрыть глаза — объемные и ничего не означающие лица плывут и расплываются, оставляя после себя незначительные детали — цвет волос, неестественно яркий и уж совсем ненатуральную, в своей рельефности и отчетливости присущей неподвижности, топографию морщин повисших в воздухе и не опирающихся ни на что, или уголок кривого рта…
Первые три или четыре минуты после сна — все так ярко и отчетливо, до мурашек по коже — состояние полного отчуждения и взгляда «со стороны» на собственный глюк… Да что это я разрассуждалась на предмет этого длинного и чрезмерно выстроенного сна? Сон-то — он не мой. Мне такое не могло присниться. Мне — не могло. Я — достаточно примитивное существо и слаба на фантазию. Значит (и я отхлебнула из чашки. Затянулась сладковатым дымом), значит, (и я посмотрела в печальные и уверенные в собственной правоте глаза Пастора, забравшиеся под обои и расплывающиеся, уже и цвет и миндалевидность не разобрать — только глаза), значит — ЭТОТ СОН — НЕ МОЙ. Не мне он приснился. Я только… Еще раз затянулась, попыталась отогнать последнюю секунду самого яркого восприятия, когда кажется, что вот сейчас — и все продолжится и что то самое Место в которое я пришла — она и есть — моя квартира, и эта кухня, но даже если со временем эта яркость должна будет помутнеть, раствориться в действительности и бытийности, то сейчас — было бы бесполезно, поэтому — затяжка сигаретой, поэтому горький кофе (вообще-то горький я пью еще и потому, что сахар кончился вчера вечером, а талонов на него я так и не получила, и еще потому что я люблю горький, как лекарство, вот поэтому — …). Поэтому я ладонью потерла лоб над бровями, в районе переносицы, там, где близко под кожей — вена — все равно… Все это, пока еще слишком яркое. Само восприятие, я говорю только о восприятии деталей, а не о самояркости сна, сон — тот, как раз был сероватым и почти никаким, как цветной фильм «Сталкер», Тарковского, ну вы знаете, так там серость от недостатка бюджета и пленки толи тасма, то ли свема, в любом случае — такая астматика, но так же как в фильме, так и во сне, все эти навороты и образы, они совсем не из-за бюджета, какой на сон бюджет?!, само восприятие — вот что было до боли и какого-то физиологического содрогания ярким, как одно упоминание о блевотных массах, сразу же предполагает некий позыв к тошноте, вот тоже экзистенциализм притянула за уши, а зачем, спрашивается? Я курила, пытаясь отогнать назойливое насекомое воспоминания о сне. Но с другой стороны, казалось просто необходимым запомнить все эти детали, как будто бы это могло мне пригодиться, но ясно же как день — никому я этого рассказать не смогу — слишком трудно передать это состояние обреченности на прощания, на прощания и опять на прощания, чувства не проходящих разлук и расставаний, повторяющихся с удручающей последовательностью циклофрении, практически невозможно рассказать или переписать ощущение страха, страха-невозможности что-либо изменить, кого-либо заставить сделать что-то, что ему не предназначено — ФАТАЛИЗМ какой-то — подумала я и жадно затянулась дымом поверх проглоченного глотка кофе, конечно же — поперхнулась. И стараясь откашливаться как можно тише, все старалась, через силу и вспомнить все детали и забыть их, и не поняла, чего же больше старалась-то, а картинки всплывали и показывали себя с разных сторон, дескать — вот какие мы — совсем как эти дешевые порнографические фотографии продаваемые в поездах разной дальности следования — скорее иллюстрация к учебнику физиологии, чем эротическое искусство — смотри — здесь пися в писю, а здесь?, здесь,.. ну да. Отогнать чувств, что, как мне показалось, лежали на самой поверхности было просто невозможно и «если я сейчас отправлюсь спать, то вполне возможно, только тогда, другим сном или… смогу», приблизительно так я думала, но так и не смогла избавиться от этих пыльных шагов по провинции, где ни автомобилей, ни собак, ни птиц, только я , да еще люди делающие свою обыденную работу за 12, 10, 8, 3, 0,5 часа до того как. Но кажется, мне удалось позабыть диалоги и монологи. Что же — и то — успех. В окне, как и положено в ночное время — луна и пустые окна, несколько кухонных — светятся, наверное, попойка дружески-обреченная, преферанс, или срочная работа…
А на самом деле меня мелко трясло.
А если рассказать-таки об этом сне знакомым…
А если это все — МОЙ сон? Откуда могли взяться все эти детали?
А на самом деле меня знобило, лихорадило и трясло.
Надо забыть.
И стала вспоминать.
Когда умер отец, меня не было дома. То, что он умрет, было понятно задолго и воспринималось всеми нами вполне нормально, человек не может жить бесконечно, и это правильно, человек должен умирать и память о нем тоже должна умирать, тем более, если человек этот мелкий домашний демон и ему неоднократно желали смерти. Все мы. И я — не исключение. Любовь у своим родителям проходит очень быстро, впрочем как и ненависть — остается пустота заполненная необходимостью следовать ритуалам, вот тоже — конфуцианство какое-то. … за три недели, когда его уже пичкали наркотиками, когда уже всем кроме него самого было предельно ясно, что вот-вот и смерть, а ему было не понять, хотя бы потому что он вообще ничего уже не понимал, за три недели ДО, из постоянного своего молчания и взгляда упершегося в потолок, отец вдруг угодил в колодец. Он так и сказал «…твою мать… Мать, что это? Колодец, что ли? или погреб? Ты, это, мать, позови мужиков, пусть веревку кинут, холодно здесь, только сама не лезь. Выбираться, бля, надо, мужики пусть веревку кинут, а сама — не лезь…» — так и сказал, я была рядом, я слышала, но меня не видели, отец видел только сырой колодец, в который угодил за три недели до смерти, он так там и остался, я уезжала, надеялась вернуться, и старалась не успеть, и не успела, а отец — ушел.
Кофе закономерно скончался, оставив на дне чашки гущу. Жаль, что я не умею гадать, а может быть, и не жаль.
Отца я никогда не любила.
Гроб заколачивали впопыхах, было лето и тело пролежавшее два дня в холодильнике уже пахло. Да при чем здесь два дня?! Он начал разлагаться еще за неделю до смерти. В доме стоял невообразимый запах — смесь застаревшего жира, пропавшего мяса и лада. Поэтому заколачивали гвозди очень споро, и несколько гвоздей прошли не туда куда надо, наверное, уперлись в помолодевшее тело, я говорю надо убрать эти гвозди, меня никто не слушает, и когда идем на кладбище меня почему-то заставляют идти позади гроба, а ноги — сами тянут — туда — вперед, отстаньте от меня, где хочу там и иду, почему ты не поцеловала его?, откуда я знаю?! Первые комья, глухой — тот не услышал бы, а я-то, я — слышу — упали на крышку, я наклонилась, и из правого уха, прямо на крышку упала серебряная сережка с рубином, вот прямо так и упала, все засуетились, загомонили, я говорю — бог с ней, пусть остается, нет, вытащим, нет, говорю — пусть так, нет. Вытащили.
Когда забросали осенней землей, оказалось, что рядом осталось место. Для кого?
На часах, в темноте — полпятого. Нужно спать идти. Забыться до утра, хотя до утра осталось — вот оно — утро, вот-вот уже, но нужно и я прошаркала к дивану, а не закурить ли мне?.. Муж, конечно же — спит, повернувшись к стене, понятно, после привычной давно уже не бурной, семейной ночи, то, что называется «перепихон», на что он способен — муж. Спит, сопит. А вот и нет — не сопит, молчит, неподвижен, тяжелый, еле подвинула, освобождая себе место. Правая ладонь — все еще тяжелая, а на обратной стороне век начались абстрактные спектакли и…
 
 

3

 
 
…очнулась в провинциальной гостинице, номер почти люкс, белье дырявое, одеяло тканое — сбилось в ноги, за окном — светает и провинция ВНЕ ПЛАНА, горячей воды нет, есть титан, но до него не доберешься.
…в гостиничном номере с единственным президентским окном на мухосрань и запердищенск. Провинция и стадия грязной весны
У Х О Д И Т Е
ВСЁ, и погибнешь здесь, в этом странном, незнакомом месте. Я встала с кровати скрипнувшей вслед, оделась, подробно привела себя в порядок, насколько это возможно в отсутствие горячей воды, с малым количеством холодной, и — два оборота — ключ против часовой стрелки — дверь на себя. В руке деревянная груша с выжженным номером 301, с собой — ничего. Уходите все. Все. Уходите.
— Вы выезжаете?
— А вы?
— Я убираю номера.
Зеленое эмалированное ведро, половая тряпка и руки. Руки как вата, пропитанная водой. Рисунки на ладонях — складки и извилины. Это — Мозг. Уходите. Разве вы не знаете, что с городом, что-то будет? Спросила я? Мне нужно убрать еще два этажа. Ответили мне, и руки ватно выжали тряпку, и вода прожурчала в ведро. Грязная вода. Комок темной ваты — хлопок, коттон, волокна — вода не желает уходить. Но — лишнее, стекает. Уходите.
— Оставьте ключ у администратора.
Глупо? Прощайте. Лицо ничего не значит. Значат только слова. Слова — лгут. Прощайте. Не забывайте протирать пыль на торшере без лампочки, она давно перегорела. В руке деревянная груша, легкая, но неудобная, — это не мое — номер 301 «холодный, потому что угловой», сказала портье-администратор, если вы из-за границы — тариф умножайте на десять. Нет, я…. Уходите.
— Вы выезжаете?
— А вы?
— Тогда другое дело…
Обесцвеченные волосы.
Я торопилась. «Мы переживаем тяжелый момент нашей истории. Но всеобщая озлобленность не должна перерасти во всеобщее пролитие крови. Это станет национальной трагедией и обернется глобальной катастрофой.» Первый канал. ПОСЛЕДНИЕ (?) новости. Вы уже знаете, что что-то должно произойти с городом. Что-то должно произойти. Рано или поздно.
— Конечно. А ты?
— Меня поймают и вернуть дослуживать.
Очнуться в провинциальной гостинице. Я уже узнала. Что-то должно. Больное. Очнуться в провинциальной гостинице, оставить ключ, неудобную деревянную грушу. Почта так рано не приходит, почти никто не пишет. Кто знает, что я проживала в этом номере? Тем более одну ночь. Одна? Или кто-то еще? Не уверена, но кровать — одна. Тесная. Номер одноместный и ночь в одиночестве. Но это я только догадываюсь, потому что — проснуться в провинциальной гостинице без горячей воды. Не остановить и не выйти, а нужно спешить. Больное. Опасное. приближается. Тугая пружина — дверь хлопает и отсекает этажи уборки, воняющего солдатика-рядового — ему страшно дезертировать, администратора выкрашенную в белый и стены — грязные грустно-голубые панели, торшер без лампочки, оголенная проводка. ХЛОП. Но только угадывается.
— У меня две упаковки хорошего снотворного. Если не спать две ночи, а потом принять все сразу — хватит на двоих. И на тебя и на меня.
— У нас нет двух ночей.
— Если не спать две ночи...
— У нас нет двух ночей. Ты остаешься?
— Тогда другое дело.
— Ты остаешься?
— Тогда другое дело.
— Ты...
— Иди.
— У тебя хорошее снотворное. Я знаю. Но нужно идти.
— И я знаю. Иди.
Не сатаней. Улица упирается в парк. Упертая улица, парк прозрачный, насквозь видно, если кто из влюбленных себе места не нашел. Бездомный, одинокий парк. Зеленоватая дымка. На скамейке — двое. Одни на весь парк, на всю скамейку. И запах дыма. «Стрела». Вы?.. Остаемся.
— У меня есть две упаковки хорошего снотворного.
— Но нужно не спать две ночи, чтобы все было правильно.
— Мы не спим уже третью. Все равно — негде.
— Пойдем?
— Есть куда?.. Да нет, у меня есть две упаковки снотворного. Не слушай ее, милый.
— Вы что, знаете?
— Все знают.
— Почему тогда?
— А что, есть куда?
— И незачем, правда, милый?
— Не бойся, милая.
— Не бойся, милый.
— Помнишь, мы ходили смотреть на дерево. На толстое дерево в парке…
— Помнишь, мы сидели на лезущей из под старой мертвой листвы, живой траве, а над нами…
— …пели птицы и все уже было давно решено решено о том что можно только смеяться но если смеяться то беззаботно и безалаберно так как это умеют сумасшедшие дети не отягченные цивилизацией.
— …бездонное небо и я знала о том что однажды мы сможем шагнуть в небо как это делают повзрослевшие птенцы а там как повезет а нам — повезет.
— И не надо снотворного.
— И не надо снотворного.
Птенцы ангелов. Детский сад на опасной высоте, делает шаг. Крылья не раскроются, откуда им будет взяться? Вниз — на провода. Взрыв. Куски обгорелого мяса, длинные пряди сгоревших волос, жареная кровь — вниз. На высокую дорогу и в лужи, в которых уже валяется ветер. Взрыв. Бесшумный взрыв. И осколки людей — вниз. Обгорелые пальцы, обугленные ногти, куски паленой одежды, ломкие как бумага, клочья кожи с прилипшими пятнами мышц, расколотые кости и вареный мозг. Вниз. Вниз, на черную корку асфальта. Черная подгоревшая корка угля на завтрак. Сплавленная в ниточку серебряная цепь и блеснувшая и тут же пропавшая в придорожной пыли, капелька серебряного медальона. Мизинец, оторванный по самому краю колечка. Дешевенькое такое, с малым содержанием золота и стеклом в неуютной оправе. Прочь. Прочь отсюда. За спиной перешептывание, такое, как будто бы они что-то понимают в этом действии, как будто бы что-то представляют. Отвернуться, не смотреть на молчаливое падение, на молчаливый взрыв, на осколки, молчаливые куски — не смотреть. Черная корка, завтрак подгоревший. Плоти, мяса, костей — на полный обед. Шепчутся за спиной. Попутчики. Провода приближаются. Как чувствует себя муха, уставшая от жизни? По прямой — в паутину. Повиснуть и ждать тварь хелицератую, а арахна уже уснула — дело близится к долгой зиме, от того и муха уставшая муха. Под проводами. Спешить. Потому что, солнце все ниже и срок наверное отмечен заходом или мне только так кажется, но — потому что, СПЕШИТЬ. Серые глыбы, серые стекла, красные пятна, ржавые лестницы, вправо — влево, стены-двери, вперед-назад. Под проводами. Воздух дрожит напряженно. Черный асфальт под ногами. Черного куски. Огрызки. Потому что так надо. Совсем просто — вниз, и вот — сплавленные в разноцветные куски синтетика свитера и белье, а обещали-то — 100% хлопок. А так обещали! Очнуться. Отвернуться. Не видеть, не смотреть, не знать. Потому что слишком страшно?, нет, от того, что слишком дерзко?, да нет же! Ужасно от того, что вот и я — состою из этих прожаренных мозгов, оборванных пальчиков с колечками, из амулетиков, из падения на провода. Но,.. Ну да,.. конечно… А если?.. Отстань. Спешить надо, надо очнуться. Очнуться. Очухаться и наконец-то очнуться в провинциальном люксе. Ни горячей воды, ни туалета и бегом из номера, в руке — только большая монета с раком на аверсе.
Нужно уходить немедленно и не оглядываясь. Я не боялась бы превратиться в соляной столб — это же только цитата, но на самом-то деле — страшно. Потому что — ни такси в этом городке, ни извозчиков. На автобусной станции 10 лет назад прекращена продажа билетов «за 5 минут до отправки рейсового». Только провода от столба к столбу и немое горло репродуктора на фронтоне первого здания, под ним — чистая площадь, над белой воронкой — флаг, а еще выше — небо. Светлое небо над деревянным городом, неудобным, как гостиничный брелок к ключам. №301. Это на третьем этаже. Буфета у нас нет. Есть план эвакуации при пожаре. Но это же только на случай пожара? Спросила я. Да. Потому что на случай Великого Потопа, Химического Армагеддона и Ядерного Агни существуют другие правила. И как часто у вас? Редко. Ответили мне. Пожары — чаще. Почти ежегодно — с смертельными случаями и материальным ущербом. Светлое небо над деревянным городом приготовившимся к самосожжению. Шиферные крыши в четыре ската. Когда город пылает — шифер стреляет. И часто у вас слышны выстрелы? Нет, у нас — все спокойно. Позавчера менты на стрельбище оттренировались. Месяц назад — пацана угнавшего «запорожець» пристрелили, случайно, он не останавливался, на сигналы не реагировал, собирался уйти в сторону мексиканской границы, не дали бдительные — пуля вошла в сердце и застряла в левом желудочке, местный хирург с великого бодуна и без наркоза удалил ее и пацан жил после этого ПЯТЬ дней, но все же умер, был сыном командира полка вертолетчиков... Светловолосое небо над серыми фуражками на площади, над красными молодежными куртками, а в палисаднике — одинокий и прошлогодний куст конопли. Как ты спасся от тех и от этих? Спросила я. Не ответил: «Колобок — я от дедушки и от бабушки и от Бобушки и от Марлеушки...» Поторопись. Торопись. Не останавливайся. Дорогу нужно чувствовать интуитивно, между заборов, между ворот, а можно и по огородам. Собак все равно не слышно. Такси — не видно. Машины не ходят. Асфальт или пыль под ногой? Дворы пахнут навозом.
Светлое небо. Выцветшее солнце — на левой руке, но уже высоко. Весной — грязно, пока холодно. Холодно и грязно. Но дворы уже оттаяли. Я чувствовало запах навоза. Пыль и лужи. Где сухо — пыль. Грязно там, где лужи. Семейство. Вилы. Молчаливо и незлобиво перебрасывают навоз из кучи в носилки, из носилок — на грядки. Почему вы не спешите? А куда спешить-то? Помидоры. Рассада на окнах. На ящиках, шариковой ручкой — черта, и коряво РАКЕТА, еще черта и — ФАКЕЛ. А как же город? А что? А какой город? Этот, что ли?
— Приказываю жить долго, счастливо, нарожать детей…
— Детей, детей нарожать.
…и умереть в один день.
Домики, домишки, дома, домищи… Поворот направо, улица без тротуара, гравий и пыль — уходит на право. Резьба ставней, кружево наличников. Стекла еще не помылись. Небо смотрит одним глазом вниз, другой — закатывает в прищур. Номер 12 — правая сторона. № 23 — левая. Забор. Возле забора — вязанка горбыля. Стайку, небось, собрались строить. Или на дрова… Толстая проволока смотрит из кювета, совсем как тонкая змея. НО змея — это уже совсем не страшно, чего ее бояться, весеннюю, еще не прогревшуюся. Скоро, скоро, скоро, скоро. Скорее. №16 — правая сторона. Покосившийся забор и тупик. Это из-за забора я и ошиблась. Откуда мне знать, что здесь-то как раз и тупик? А надо бы. Что у меня на ногах? А-а-ага, кроссовки. Это — хорошо. Время еще есть? Или уже? Назад. №№ 20, 18, 16 — правая сторона. «Осторожно, злая собака!» и ржавое пятно на самом ее носу. Но молчит почему-то. Подстерегает в засаде? Собака, ты есть? Или ты — не злая? Или ты — в самых первых рядах почувствовала? Ушла? Куда? №№ 23, 21, 19 — левая сторона. Улица Широкая. Перекресток. В канаве зеленоватая пленка воды. Детская пластмассовая игрушка. Пароходик. Потерпел крушение и каждой твари по паре ушли на дно. Титаник на голой спине Арарата. Семья. Разгребает навоз. Из кучи доброго дерьма торчат, ощетинившись зеленым и желтым — соломинки и куски силоса. Опилки у палисадника. Голубой, как небо на рисунках пятилетних детей, штакетник. Так вы все-таки? Или не?
— Лилл-лилли. Ли-дидл-лилли.
— Уходите?
— Или как.
Возле забора вязанка горбыля. Или дрова? Толстая проволока смотрит из канавы тонкой змеей. Стой-стой-стой-стой. Подожди, подожди, подожди. Подожди. Сюда бы — дождя. Здесь бы бель-канте. Осмотреться бы. Некогда. Это — опять тупик, это опять покосившийся забор. В доме напротив, наверное, плачет ребенок, просит мультфильм, поторопиться бы. Поворот направо, улица остается налево — тупик, тупик-тупиктупик. Солнце — в затылок, в самое темя. Калитка, калитка, калиточка. Дворик — как лифт. Лифт — клетушечка. «Улитка, улитка… дам пирога». Во дворе мужик к крыше приделывает купол маковку, думает привлечь бога, как голубя, что ли? По огороду. Прошлогоднюю ботву не успели сжечь, лежит себе, подсыхает. Светлое небушко, яркое солнышко. Выцветший и незнакомый флаг, похожий на белый, остался сдаваться на чистой, по провинциальному уважаемой площади, центральной площади с кабаком и вытрезвителем. Почему здесь железнодорожные пути, огород — не то место что бы… По шпалам. Опять тупик. Полосатое бревно поперек ржавой железки. В самом конце — золотой костыль с гравировкой БАМлаг. Бежал бродяга с Соколина… Назад? В ЗОНУ!
— Лилл-лилли. Ли-до-дидл. Ли-лилли. Дидл-ди-лилли.
Значит, через пути. Опять огород. Забор. Юбка мне не помешала. Не помогла, но и не.
Я — одна. Пока одна. Если кто-то будет за спиной, всегда узнаешь, по покашливанию, по дыханию. Значит, я — одна. Куда? Прямо. Надо бы и поторопиться. Я ДОЛЖНА спешить. Я ДОЛЖНА. И вдруг — река. Из под самых ног. Как белая куропатка или рябчик из под снега. Песок с берега падает на лед, оставшийся от ледохода, мокрой лепешкой, темно-коричневой и рассыпчатой, на ноздреватый и белый, или уже не важно. Направо? Налево? По берегу. Вниз? Вверх? По течению. Как бы так разобраться в этих улицах и прощаниях. Переулочки и тупички, крутятся как ужик на сковородке. Знать по бережку… Здесь бы бель-канте. О соле, о соле мио!!! Неуместно, не надо. Но — тихо-то как, как тихо. А птицы где?, где птицы? Ты просто не обращала на них внимания. Птицы должны быть. Без птиц — никуда. Никак без птиц. Если бы один Кто-то был рядом, он бы показал тебе и птиц и зверей и людей, но рядом — никого, боишься? Нет, я пыталась торопиться, но все время — тупики, теперь еще и речка. А можно вплавь, на тот берег? Я не знаю. Ответили. Кто ответил? Я — совсем одна. Здесь — не бель-канте, не бель-канте тебе здесь. Закрой глаза, это я сама себе сказала. Не закроешь. Это — уже мне. Ответили. А я — закрою. Закрыла. На обратной стороне век — то же самое, только слегка в красноватых тонах. Открыла глаза. Все как есть. Забор, тупик. Возле палисадника опилки. За забором — две черемухи и яблонька-дичка. Рукоять вил отполирована до блеска. Ну да, блянахер, не первый год пользуемся.
— уходите.
— проходите.
Не задерживайся, не стой, по берегу реки, в переулки, опять тупик?.. Очнуться в провинциальной гостинице, в руке груша № 301, солдатик дурно пахнет, вода из ватных рук, пожимаешь такие, а из них — вода: «Мы стоим на пороге грандиозных событий и главная задача сейчас сохранить свое самосознание и не допустить развала, разброда и шатаний необходимо бороться за свои права но следует доверять своему правительству тому правительству которое выбрано народом и действует от имени народа и в его благо» — телевизор объясняющий как все вокруг хорошо, тугая пружина, дверь отсекает все, что остается на этажах, в туалете, слишком тихо, так тихо не бывает. Так не бывает тихо. Бывает. А почему? Потому что я чувству, что нужно спешить и убежать отсюда. «ДОМ ЗАСТРАХОВАН СТРАХОВЫМ ОБЩЕСТВОМ РОССIЯ 1886 г.»
Семейство. Вилы. Молчаливо и незлобиво перебрасывают навоз из кучи в носилки, из носилок — на грядки. Почему вы не спешите? А куда спешить-то? Помидоры. Рассада на окнах. На ящиках, шариковой ручкой — черта, и коряво РАКЕТА, еще черта и — ФАКЕЛ. А как же город? А что? А какой город? Этот, что ли?
— Вы вот — навоз носите.
— Иди себе.
Черный ватник впитывает в себя тело. Впитывает в себя светлое небо. Небо концентрируется на ткани, и чем больше неба — тем чернее ткань и вата торчит из дыр.
— Какой еще город…
Ты как вилы держишь, придурок!? А что? Да ни чо! Бля! Проткнешь кого на хуй! Вы что ли тоже? Прошептала. Остаетесь?
— А куда нам?
Две бутылки за навоз, бутылку за опилки, двадцать пачек «Астры» за машину песку. Зато осень — все свое. Помидорчики, там, огурчики. А земля здесь — совсем говно, ни хера не родит, так что вот так.
Молчат. Мне ответили. Посмотрите — в темноте, над экраном — серые тени и никакой власти. Просто глыбы. Немые. Кучи шлака во дворе — двадцать лет автономного отопления, своя кочегарка. А до этого — туберкулезный санаторий, обнесенный колючей проволокой, потом его сожгли. Зараза потому как. Кучи шлака во дворе. Санаторий. Вы же все знаете. Вы же всё знаете. Я сказала. Дааааа-а. На меня посмотрели. Посмотрите еще раз! — ДА. Но почему вы тогда не уходите? Пойдемте, пойдемте, я выведу. Пойдем! Здесь должен быть второй выход на случай пожара, это же больница, наконец. Д-д-д-аа-а. Из кресел не построить горы, с полу поднялась и отделилась от стены, перегородила экран глыбка тени. Тяжелые глазницы и желтые белки, веки красные и набрякшие. Такие бесцветные глаза. Какие глаза могут быть бесцветными? Они у нас одинаковые. И у тебя и у меня. И у меня? Переспросила. Совершенно невзрачные, и не серые даже — водянистые, как вкус тундряной ягоды — поверхность, под которой не угадать глубины — глаза — такая радужка у святых, праведников, великих негодяев — разве различишь, что там? Серая масса тени стоит напротив и я ее все спрашиваю.
— Так зачем?
Ты разве не чувствуешь, что отсюда можно выйти только один раз?
Ты разве не чувствуешь, что отсюда нам нельзя выйти, и — только ТЫ?
Ты разве не чувствуешь, что почти горит? И город и парк и санаторий и река и дворы и флаг не первом Доме — беги. Спеши. А? Куда? Они — тень, тень колыхнись над сгорбленными глыбками — разве они могут? Разве ты не знаешь?
— Они больны?
Откуда им знать об этом? Они надели на свою боль смирительную рубашку. Они надеются на свою боль и на свои болезни и темно в конце коридора.
— Но можно спастись.
Можно. Нужно. Глупо. Нужно? Им это нужно? Они живы своей болью. Они ждут свою новую боль, большую, чем предыдущая и им некуда идти. Боль наконец-то их настигает. Болезни. Больность. Ты спешишь освободиться? Смотри, видишь, как колышутся тени над креслами, как шевелятся губы на экране. Ты же умеешь читать по губам. Да, умеешь.
— Но твои — неподвижны.
 
 

4

 
 
Одним движением, как чертик из германской табакерки, как будто бы где-то на другом конце меня повернули рубильник, и зыбкий электрический пробежал по цепи, командой «РУБИ», отпустили рычаг катапульты и — распрямило. Одним движением, согнувшись в поясе — прямой угол — рефлекторное сокращение мышц пресса, — напряженные ноги, колени подрагивают — пот. Спина чувствует липкую, взмокшую ткань ночной сорочки — и тогда одним движением, согнувшись пополам в самой середине тела, я села на кровати и открыла глаза.
 
 
……………………………………………………………………..
 
 
И тогда мы пришли в какое-то МЕСТО. Ушли. Все-таки, ушли и из этого города. Города, который… — И ВСЁ.
И ТОГДА Я ПРИШЛА В КАКОЕ-ТО МЕСТО. Тяжелое серебро в взмокшей ладони. Липкий воздух раскрывающих почки тополей, бредовый аромат цветущих яблонь, голоса, птицы и звери, музыка в окне. Тягучий, как водоворот запах черемухи. Срезанный в фиолетовые сумерки над шепотом влюбленных воздух над сиренью.
 
 
……………………………………………………………………...
 
 
Муж, конечно же — спит, повернувшись к стене, понятно, после привычной давно уже не бурной, семейной ночи, то, что называется «перепихон», на что он способен — муж. На — утро. Пора вставать, слышишь?..
 
 
………………………………………………………………………
 
 
я все вспоминаю этих, кто не успел и остался, кто не пожелал и остался, кто осыпался пеплом и просто растаял, растворился, сперва им было горячо, спрерва они горели потом они просто остыли, остыли, остыли
 
 
………………………………………………………………………
 
 
«…твою мать… Мать, что это? Колодец, что ли? или погреб? Ты, это, мать, позови мужиков, пусть веревку кинут, холодно здесь, только сама не лезь. Выбираться, бля, надо, мужики пусть веревку кинут, а сама — не лезь…»
 
 
………………………………………………………………………
 
 
«холодно, здесь, слышишь, холодно».
«здесь всегда холодно и я уже остыл, так холодно».