Speaking In Tongues
Лавка Языков

Константин Дмитриенко

Перегоревшие лампочки

(лето скончалось)




С новогоднего дерева лампочки падали.
Как и положено. Не вступали
в пререкания с физикой
цоколи металлические. Среди осколков бисера
ты танцевала на огрызке июля,
обольстительно чистая, февраля невинней,
и мне уже виделось:
Америка — еще одна выдумка
от других отличная только временем измышления,
системой дат, координат, городов, культур, географий.
Пространство повисло на нити танца
растянутой между
вожделением детства и страхами осознания себя взрослым.
Руки устремленные в небо
в небо же и вросли.
В голосе — пыль поднятая со дна
североафриканского сентября.
В процессе танца ты таешь. Вот —
новогоднее дерево, ящерицы не закрывают рот,
лысая птица пикирует на
сочную тень собственного хвоста.
Землю и небо берет
в плен рта лед.
Мысли свойственна особенность парика —
из под нее, неудачно,
выглядывает истинная голова.
Ревизия прошлого: так же как старые письма,
рвать, аккуратно бросая в корзину,
следы, опечатки, шрамы —
половина,
                  четверть,
                                  одна восьмая,
помогая себе ножом, когда толщина становится больше
чем сила пальцев.
Извлеченные с кровью из горла звуки —
десять лет казались такими важными, а сегодня
уже ничего не значат, как и эти, в коробочке, молочные зубы.

Но! пока еще вибрирует танца струна.
Ножки в пуантах перебирают секунды,
переступают по голосовым связкам уже
немого певца:
волна
отражается от стен, сворачивается в себя.
Как скорпион в мифическом центре огня.
Если бы каждый палец соприкасавшихся рук,
был как бы лоза, сколько времени
займет плетение и
сколь велика будет верша? Не знаю. Пока
дерево новогоднее не отпустило с себя
электрических ламп паутину —
ящерицы смеются, им в том подмога
ширина убежища подвижного языка,
лысая птица переворачивается на спину
паря
в невесомости путая низ и верх.
И вот
танец продляется в прыжок с моста.
Василиск, Саламандра, Полкан,
Сфинкс Эдипа, Бог Пан — пьян,
Мантикора, Дракон Беовульфа и
Черная кровь горы.
Лист березы прижавшийся ниже лопатки
Подобен изображенью туза —
Тряпичный алмаз на робе Зэ Ка,
Виден без помощи Цейса.
Издалека.
Цикады августа
и абрикосы июля,
фиалки мая, изысканный лед ноября -
рыбы
всплывающие со дна
пруда времени
раз в тысячу лет, затем только, что б
заглянуть систематику в ополоумевшие глаза.
Всплеск, круги, очки отражают блик на воде
ТиШиНа
на 1000 лет. Слой пуст, от поверхности и до дна — тишина.
 


Человек — это
мост между зверем и богом,
нечто подобное, не ручаюсь за точность цитаты,
из высохших губ Заратустры
выдавил
инквизитор Ницше.
Между двумя берегами — бесконечность глубин, хотя
Мост имеет возможность видеть собственные края,
внутренности Моста, собственно,
удаление дна.
Самоубийство — внешне, отказ от самого себя,
внутренне — погружение в собственное Я,
разрушение или прыжок с моста.
В Темзу, Сену, Москва-реку.
Атеистический акт, когда
глубина удаляется и на месте дна тезис и свойство вселенной
БЕЗ КОНЦА.
Бесконечность, меж тем, — вот она —
на ладони.
То же самое, что и вокруг.
Welcome up or down, друг.
 
На огрызке июля. Похожем на глаз стрекозы,
множество отражений, и что очень важно — следы,
оставленные червями
кучки фекалий —
иероглифы, руны, клинопись и латынь,
кирилица, греческий, иврит —
смерть заточенная собственным языком.
Оставленные не случайно
продукты метаболизма души, можно читать
и прийдет
знание разделенное на столбцы
«КТО», «ЧТО», «КОГДА», «КАК».
Лысая птица флагом
полощется на ветру.
Запах в полночь, может поведать о многом.
Слушай, танцуй,
Я — расскажу.
 
 
 

Черные маски невольничьих берегов
континента слоновой кости
непроизвольно светлы
солнечный свет ловя и бросая назад.
Негативное эхо в глазах хранится не дольше чем
вспышка перегорающей лампы. Затем
гаснет и это. На фоне
белого неба черны:
золото куполов и распятые две тысячи лет кресты,
как их не серебри.
Туман — шкура мифического зверя,
Золотое Руно Колхиды растянуто для просушки и стрижки,
кто-то с краю имеет виды... впрочем, судьба не шашки,
что с того, что ты уже в дамках?
лампочки перегорают.
Звон малинов, но клацают ножницы норн.
Движения остаются в рамках.
 

Зверь поднявший глаза от земли
Перестает быть спокойным.
Вместо следов на земле, а
Следы — это пища, он видит —
Звезды, Луну (если время и место Луне).
Зверь поднявший глаза от земли
Воет, тоску выливая в размол
Света и бесконечности между
Землей, на которой следы,
Луной (если ей время и место),
Звездами — прародительницами тоски.
Зверь поднявший глаза от Земли
Предчувствует собственное имя
Зависшее над головой как
Хищная птица или
Смерти темный комок — слева,
Затылком чувствует, хоть и не видит.
Но имя —
Гонит зверя по звездам,
Вслед за Луной.
Так, по другому не можно,
Фенрир обретет покой.
 

Не пауки, и двуноги, а танец — охотничья снасть.
Тухлый голос — приманка, движенье — стилет.
Сопротивляясь травле, глаза загораются, а
лампа коротким выдохом лопается — ПА!
Падает напряжение, соль серебра, темней!
смазанное замирает на фотопленке па
ловчего танца.
Глаза —
цоколи перегоревших
ламп, впаянные в орбиты. Слепы.
Сверху зенит, ниже надир.
Помню одну из них,
жадную
до заполненья пустот.
В глазах было нечто коровье. Спокойствие... влажность?..
Я отражался тускнея, как свет бесполезной звезды, —
тающий блик в тумане. Звезды зачем? Нужны ль...
Я и любил за эту
индифферентность коровью
глаза, покоренные танцем, перегоревшие,
вкрученные внутрь себя белые яблоки, плоские...
Танец — петля — петля.
На старте листопад блестящ — гигиеничный шелк.
На финише — сгорающий пергамент.
Философия случки
мгновенна и,
так же как все прозрения,
оставляет
ни больше, ни меньше —
неуловимое,
ощущения.
Позже, вылив чернил гекалитры
на бланк телеграммный, как в пустынный песок,
лишь слегка удается приблизиться
к тому, что было основой.
А касание было
мгновенным и острым.
туго стянув поясок
горлу предложен хрип
 
 
В мешки под глаза сольется вино
новый родится страх
старые кухни рассыпятся
Снег Канченджанги вернется в ничто
осенняя ночь коротка
на падение
Луну не увидеть за мелким дождем
пыль водяная слепа
солнце вроде крота
Воздух метаморфирует в водоем
волосы — ре-анимация жабер
дышишь всем телом
О! Ты не читаешь Дао Дацзы, не слушаешь Криденс и Дорз.
А! Ноги — лягушки в лужах носков.
Э! Нос — флюгер кофейных ветров.

именноэтоизобразилжелтымпобеломурозовыйвнутрьюношауорхолл

Белоголовый символ!
Здравствуй!, а ты постарел
под водочку White Eagle.
Звон колокольчиков — спел
как и падение яблока в гринвическом саду.
Лысая птица крысится нотками какаду.
Ах!, как мы были красивы
в рубашечках из проводов... ток
переменный и постоянный тек через лампочки,
тек...
Конечно же — вытек, как глаз умерщвленных китов...
— Откуда цветы?
— Из эпохи
«будь готов! и всегда...»
— Мы не омары на блюде, не паровозы...
— Да?
— Мы — не подсолнухи. — Ах!
Лысина разрастается в рдеющих волосах.
Пойте ОСАННУ, пойте: «Боже, храни траву!»
Перегоревшие лампы, Мальборо и Харлей,
Лысые птицы, Ящерица, над головой — Водолей.
Почки уже посажены, как оно?
Лысая птица-символ, хайре!
Помню. Ergo, я пью.
Выбрал себе постамент на берегу реки.
Заглянул в себя; узрел луну —
плюнул. Попал —
загадал желание. Приглядел себе эпитафию, и
расчистил место для еще не пришедшей даты.
Пиздато!
Берега остывающего залива
замерзают и тени пускают сопливо
на волну.
В ожидание липкой губы прилива
вдоль пролива,
ленива,
крадется баржа —
жабры груза склеены и молчаливо,
оттяжно
опускается солнце в сумерки как
в пиздень между гладких ляжек.
Может быть мы возляжем
спеша и глумливо
пихааясь,
может быть на широкой кровати,
что-то случится,
что-то крупнее, чем просто случайность и
скучная ебля. Бля!
Цена наших судорог — лето.
Тело к телу и грязная кромка —
принесенная пена прилива.
Ты — брезглива.
Очистишь ли бедра
от прилипших и умерших прошлой осенью листьев?
Ша! Я знаю распределение по изотерме
(если мы принимаем себя как планеты)
зимы и лета. И если
в моей голове декабрь-январь,
то у тебя холод в глуби, между ног.
И когда, ты рожаешь с пылу с жару горячие мысли,
я — порох — от пояса и ниже.
Под скалой примостился игриво
скелет глубинного дива,
обсуждаем с подругой, под пиво
преимущества Тель-Авива.
Раков нет, но как-то пожили,
в рыжий ус усмехается криво
над кабиной водителя Джугашвили.
Напряженно торчит над приливом
маячок —
извергая поллюций кусочки —
гадливо,
4 раза, 20 сек.
Православься ж, детей Моисея, секс!
Матка мертвого моря в пределах бедер бесплодных
заполнена криками мертворожденных, хоть и голодных, но голых,
глубину не измерить нырянием — сам не тонешь
и не приемлет семя
вагинальная плотность соленого срама.
О! Бездонная!
вымерзнут эмбрионы, выйдут кровью холодной.
Змеиной кровью.
Пионерский отряд детишек бога
выглядит так одиноко
на тоскливой зиме залива,
слезы до пояса — неприхотливы,
по щиколотки погружаясь в массу
физиологического разлива,
маршируют в ритме медлительного рока,
из пункта peace в пункт death
в тени Новогоднего Древа.
Афродита Критская единственна и одинока —
мрамор знает, и это — дыханье сирокко.

Время было. Дышали и жили как боги — без пота.
Не боялись ни славы, ни срама.
Но приходит по плану великий Электрик
с Новогоднего Дерева снимает перегоревшие лампы.
Урожай обещавший быть — выбыл. Попрощайся и
цоколем — в переплавку.
Улетевшие пули в цель не попавшие
после себя, дырки, и той, не оставят.
Воздух сомкнется.
Солидарность — трамвайная давка. А вечная
Память — дешевая девка. (Дамочки! На распродажу!)
…двигались под музыкой —
кайф разбрызгивал кровь луж,
грелся уж возле болота
переваривая сон.
Был июль обглодан дочиста,
нечистоты — вышли вон!
ах, какая расточительность, так и не узнав имен,
разбегаться. Ножки голые,
ноздри по ветру — танцуй!
Лето в самую жару.
В жопу страх! В манду ответственность,
Как одежду на меху.
Голос был из поднебесья: «Жидко.
И не тот сезон.»
На волне качался тихий,
запечатанный гандон.
— Брат, уже не та эпоха. Голос разрешен.
Разрушения известны — вот:
Помада на веках,
Трезвый Вакх,
На маечке — SEX PISTOLS,
Тишина в душе…
Играй туше!
— Мы…

И услышав голос долины в слюнявом
экстазе толпы по овечьему прошлому,
пришел к выводу,
что можно сменить еще одну
веру, но легче и проще то же самое проделать с кожей.
Стать, черным, что ли,..
Перекроил свое тело,
построил парусник
по образу и подобию.
Отстегнув от цепи ошейник
выпустил ветер на флаги ехидно хихикнул при
виде
всплывшей со дна океана мерзости,
сдохшей неделю назад, смерти.
Написал апокалипсис и назвал себя Соломоном,
от скуки.
Пожимал руку другу, деля с ним вино и хлеб,
пользуясь ролью рабби, дарил подарки ему по праздникам и,
не столько желал жены его, сколько трахал ее,
изменяя своей с еще одним местом прописки.
Догадался, что буду вечно в отказе
и когда все друзья покинут,
империя, совсем разваливаясь,
не догадается вымести постаревшего мальчика,
что останется только одно:
в ожиданье Электрика,
превратиться в долины возглас, говорящий:
«Ба! Ты уже, брат, давно,
перегоревшая лампочка.»