Speaking In Tongues
Лавка Языков

Александр Плоткин

ПОДПИСЬ




В тридцать лет я решил научится живописи. Мой приятель, хитроватый художник Серега, познакомил меня с Александром Александровичем. Серега полгода жил в Коктебеле, зарабатывая на набережной продажей акварелей "под Волошина". Он делал их десять штук в час, а продавал столько, что хватало на весь сезон в Крыму и зиму в Москве. Зимой Серега ходил на каток, занимался йогой и ждал следующего сезона.
Серега познакомил меня с Александром Александровичем не просто так. Он хотел что-то от Александра Александровича получить. А может быть, Серегина мать попросила его помочь дальнему родственнику. Александру Александровичу были нужны деньги. И я стал брать у него платные уроки. Александр Александрович окончил Суриковское училище в хрущевские годы, когда шло освоение целины. Студенты-дипломники должны были в течение года выполнить большую работу маслом. Им предложили на выбор актуальные производственные и сельскохозяйственные темы. Александр Александрович выбрал освоение целины и уехал собирать материал. В итоге он написал картину "Ночной обмолот". Картина получила диплом первой степени на Всесоюзной выставке, была воспроизведена на развороте массового журнала "Юность" и повешена в разделе советсткой живописи в Третьяковской галерее. Там она висела до 1965 года, когда Хрущева сняли и все картины, посвященные хрущевским кампаниям, тоже сняли и убрали в запасники. Александр Александрович показывал мне справку из отдела Третьяковской галереи и репродукцию в "Юности". На картине, написанной в манере рембрандтовского "Ночного дозора", была изображена молоть ночью при прожекторах. Несколько мастерски сделанных фигур в героических позах, сгруппированные, как пулеметный расчет, кидали зерно на конвейер. Эффекты ночного освещения были переданы замечательно. У одного персонажа был виден только блеск глаз, у другого взмах лопаты, еще двое были прописаны детально и полностью. Собачка, удивительно симпатичная и живая, тоже присутствовала, не снижая общего пафоса битвы за урожай.
Александр Александрович получил в Суриковском институте диплом с отличием. Когда я пришел к нему заниматься, ему было шестьдесят. Со времени "Ночного обмолота" он не написал ничего. Я понял это не сразу.
Александр Александрович всем очень охотно показывал свои работы. Чем он только не занимался! Обычно он начинал со старых институтских этюдов с натурщицами в русских костюмах, где была мастерски и тщательно выполнена каждая деталь орнамента. Затем шли карикатуры в малотиражных газетах и журналах, выполненные в подробной трудоемкой манере. Он показывал кукол, заказанных областным кукольным театром, эскизы костюмов для танцевальных ансамблей и коллекцию деревянной посуды в русском стиле. Он мог делать все, и все делал замечательно.
-- Александр Александрович, а у вас есть еще картины? -- спросил как-- то я, не сомневаясь, что они есть.
-- А как же, Витя, -- весело сказал он и стал показывать мне этюды с натурщицами. Я взглянул и понял, что уже их видел. Александр Александрович стоял рядом, держа в руках деревянный ковш -- братину с богатой резьбой, чтобы показывать его следующим номером. Затем должен был идти царь Додон из кукольного театра.
-- Подождите, Александр Александрович, -- сказал я, торопясь, потому что он все время рассказывал смешные истории о тех, с кем ему пришлось вместе учиться, работать или где-- то встречаться. -- Я хочу спросить, у вас есть еще картины? Живопись?
Он опустил братину.
-- Понимаете, Витя, -- сказал он. -- Вот так сложилась жизнь. Я всегда работал, искал заработка, у меня были две жены, на которых приходилось зарабатывать. Одна от меня ушла и меня ограбила, видите, что тут осталось. Так что то, что я вам показываю, то я и сделал. Вот ковши делал на продажу, так и прошла жизнь. работать для себя у меня времени не было. Картин мне не заказывали, и больше у меня их нет. Хотите, посмотрите эскизы. Ох, вот я сейчас вам покажу, что я сделал для центрального ансамбля танца профессиональных училищ. Вы этого еще не видели. Там у меня получился такой цвет, просто замечательно.
И он полез доставать новую папку.
Я не мог этого понять. Так замечательно владеть своим искусством, иметь прекрасное чувство цвета, получить в молодости похвалы и успех, пускай даже за сиюминутную политическую работу, но в конце концов Веласкес и Давид тоже писали своих королей и императоров, а не только то, что им хотелось! У него была Суриковка, что ни говори, пекрасная, серьезная школа. Как же можно было за всю жизнь не сделать ничего? Ни разу не высказаться? Оставить после себя только мелкие приработки? Куда же все ушло? Да если бы у меня была хоть десятая часть его мастерства, я бы, кажется, весь мир завалил своими картинами! Я знал, что реализовать себя удается немногим, но Александр Александрович, ничего не сделавший в такой поразительной степени, был мне непонятен.
Он был удивительно болтливый человек. Пока мы рисовали (вскоре ему подыскали еще двух учеников), он непрерывно разговаривал. То он рассказывал про своего соученика по Суриковскому училищу, который бутерброды называл "бутябродами". То говорил о поэте, приносившем в редакцию газеты странные стихи:
"Вьется спутник по орбите!
Ах, какая благодать!"
То вдруг спрашивал нас, знаем ли мы, что такое "рахмонес" (жалость, сострадание). Кто-- то в его семье, очевидно, разговаривал на идиш. Семья была его любимой темой. Любой разговор он сразу переводил на семейные отношения. Например, я говорил, что один мой знакомый в этом году будет поступать в полиграфический институт.
-- А семья у них была большая? -- спрашивал он.
-- Нет, -- отвечал я, -- четыре человека.
-- А бабушка есть? -- спрашивал Александр Александрович, хотя впервые слышал об этой семье.
-- Есть, -- отвечал я сердясь.
-- А бабушка старенькая?
-- Восемьдесят пять лет, -- говорил я, не имея об этом ни малейшего понятия.
-- А дедушка еще жив?
Я позволял себе промолчать.
Быть может, здесь, в семейных связях, была скрыта тайная причина его бессилия, и он, мучаясь, ходил вокруг своей навязчивой темы. Не знаю, какому фрейдизму по плечу эта загадка. Знаю только, что о своем отце Александр Александрович неприязненно сказал, что тот всю жизнь притворялся больным и заставлял всех за собой ухаживать.
Он раздражал меня все больше и больше. Я искал объяснения и вдруг вспомнил, как однажды в Коктебеле я познакомился с красивой еврейской девушкой. Мы отправились в бар "Белые стулья" и дружно проводили там вечера. Но каждый раз, когда мы брали коктейли, платила она. Я сказал, что платить должен мужчина.
-- Перестань, -- ответила она. -- Все люди делятся на дающих и берущих.
-- Значит, я из тех, кто должен брать? -- спросил я.
Я давно забыл этот случай, но то, что она сказала, прямо относилось к Александру Александровичу. Он был человеком, который должен отдавать. Свою жизнь он раздал тем, кто сумел у него взять. Свое время и мастерство он раздал людям, которые смогли ему заплатить. Он ни разу не решился использовать свой талант для себя. Деньги, которые он заработал, забрали его две жены. Вторая его жена, уходя от него, забрала с собой все, оставив ему только маленькую полупустую квартирку на Сходненской, в которой мы занимались. Сын, которого он устроил на работу в издательство, не приезжал к нему в гости. Даже пенсии к шестидесяти годам он не заработал. Он не был членом Союза художников, а справки о разовых заработках потерялись и были недостаточны для собеса. Ему едва хватало денег на овсяную кашу, которую он варил себе на завтрак!
Приближалось лето, и наши занятия шли к концу. Из троих учеников я оказался самым терпеливым и продолжал заниматься один. Мы решили завершить учебу длительной постановкой, чтобы я мог сделать собственную творческую работу. Это должен был быть натюрморт. Александр Александрович страшно оживился. Он приносил для нашего натюрморта все новые и новые вещи: покрытую зеленой патиной бронзовую фигурку пастушка, антикварную лампу из голубого матового стекла, кусок старого красного бархата, старинную книгу с пожелтевшими страницами и репродукцию с картины итальянского художника раннего Возрождения с женской головкой в профиль на фоне пейзажа, которая тоже должна была войти в натюрморт. Наконец мы выбрали композицию и начали писать. Писал, собственно, Александр Александрович. Как только я начал работать, он выхватил у меня кисть и принялся писать с таким умением и жаром, что я не мог за ним угнаться. Когда я силой отнимал у него кисть, я только портил своей неловкой мазней дело мастера. Он нервничал, ходил из угла в угол, потом бросался на меня, отбирал кисть и переделывал все по-своему. Так он написал всю картину поверх моей мазни. Я только вертелся у него под ногами. ближе к концу работы я понял, что получается очень красивая вещь и не нужно мешать. При этом мы все время разговаривали между собой, и говорили так, как будто действительно писали картину вдвоем. Он писал и наслаждался. Он глубоко дышал, пыхтел, выписывая прическу у итальянки, прорабатывал мелкие складки бархата, помрачнел, добиваясь цельности колорита, и снова наслаждался, когда удалось передать темноту и патину бронзы. Работа закончилась. Он написал вторую в своей жизни картину. Она была нарядная, задумчивая и декоративная. Многие художники не отказались бы сделать такое.
-- Подписывайте, Витя, -- сказал он, и отступил.
Я подписал работу.