Speaking In Tongues
Лавка Языков

Валерий Шевчук

БЕС ПЛОТИ
(фрагмент)

Перевел Рафаэль Левчин



…И вошёл он в дивный дворец, стены которого были чёрными, но ткань, коей были они оббиты, местами прорвалась, и в те разрывы вливались, точно золотые копья, потоки света. А ещё там ходили, лежали, стояли нагие женщины, а сам он покоился на ложе, распятый на нём, ибо руки и ноги его были прибиты гвоздями. Женщины подходили к нему, осматривали, что-то говорили друг дружке, потом пренебрежительно посмеивались и отходили, а он чувствовал неимоверный стыд, поскольку никому не показывал оголённой своей плоти, разве что в детстве родителям, когда его купали.
-- Что с ним делать? -- спросила женщина постарше, немного похожая на Пелагею. -- Он старый, отвратный, с угасшей мужскою силою, да ещё и распятый на своих сомнениях, а стыд его и предрассудки и есть те гвозди, какими прибит.
-- Омолодим его! -- воскликнула юная с лицом Тодосии, вернее, той, которую когда-то так пылко он любил. -- Умастим его маслом, окунём в купель из молока, расчешем ему волосы, и вот увидите -- не такой он уж старый и отвратный, а очень даже красивый! И напоим его травяным настоем, пробуждающим мужскую силу.
Тогда увидел, что в хоромах стоят два котла: в одном кипело масло, а в другом молоко. Несколько голых девушек, смеясь, подскочили к нему с клещами, вырвали гвозди, которыми прибит был к ложу, схватили за руки, за ноги, раскачали и кинули в котёл с кипящим маслом. Но не сварился в том масле, а ощутил сладостное томление и чудесные дурманящие запахи, которыми дышал -- надышаться не мог, и почувствовал: тело его наливается молодою силою, вроде и вправду помолодел. И лишь одно старое осталось в нём -- голова. Но тут протянулась откуда-то рука с длинными крашеными ногтями, легла ему на лицо и втолкнула в кипящее масло всего целиком. И он начал погружаться в какую-то зелёную глубину, где росли яблони, густо покрытые плодами, и сливы, и вишни, и груши, и фиги, и финики, и апельсины, а трава там росла синяя, да и все плоды были синими, и с каждого смотрело на него человечье око, словно намалёванное на кожуре.
-- Съешь яблоко! -- приказал высокий женский, не то ангельский голос, и к нему опять протянулась рука с длинными крашеными ногтями и подала плод с нарисованным на нём оком. Взял и тотчас обжёгся, так был тот плод горяч, а когда надкусил, то потёк не сок, а горелка, и та горелка начала наливать его тело, зажигать и хмелить. И закружилась голова у него, сидящего в траве, и начала вращаться на плечах, как флюгер, -- сперва медленно, а потом всё быстрее и быстрее, и всё кругом задвигалось, заплясало: и яблони, и груши, и сливы, и все прочие деревья превратились в нагих девушек, которые понеслись вокруг него в шальном и непристойном танце, выставляя напоказ сокровеннейшие свои места, маня, зазывая, искушая. И он почувствовал, что набрякает, крепнет всё тело его, а в особенности мужское естество, а голова стала крутиться на плечах помедленнее, и когда совсем остановилась, то вскочил он на ноги и стал гоняться за этими голыми плясуньями, но они быстро от него увёртывались и удирали. И ощутил он, что нехватает ему воздуха, как ныряльщику, который слишком долго пробыл под водой, и оттолкнулся изо всех сил от синей травы, и пулей полетел вверх, выпрыгнув из масла, как огромная рыба или брошенный камень. И тут его тотчас подхватили чьи-то руки и потащили к другому котлу, где кипело молоко. И Климентию стало вдруг страшно, что нового испытания не выдержит и сварится-таки в этом молоке, но уже летел, как выпущенная из лука стрела, и плюхнулся в то молоко, разбрызгивая его во все стороны, а как погрузился в белую непрозрачную жидкость, то увидел, что дно котла как раз прозрачно, да и не дно это, а дверь. И потянул её на себя, и вошёл в пустой зал, стены которого были зеркальными, и в том зале навешано было много стенных часов, и часы те тикали, и у них были подвесные гири, сиявшие, будто из чистого золота, но ни на одном циферблате не было стрелок, только цифры, и одна из двенадцати цифр горела, как свечка за стеклом лампадки, да только цифра на каждом циферблате другая. И тут-то ощутил он себя homo novus, ИБО БЫЛ ТО ОН И НЕ ОН. Он -- потому что чувствовал себя, своё естество, своё "я", возможность думать и ощущать, да только всё это было вложено в чужое тело красивого, мускулистого и самоуверенного юнца, который стоял пред зеркалами обнажённый, и плоть его мужская торчала трубой. Тем временем изображение в зеркалах начало размываться, мерцать, таять, и через миг увидел уже не себя, а тех самых голых девиц, выплясывающих в похотливой пляске, но не было их взаправду, а жили лишь в зеркалах. И запылал в нём жгучий, нестерпимый пламень, и стал он бросаться на те зеркала, чтобы поймать ту или эту плясунью, но лишь ударялся лицом о металл, ибо зеркала были не стеклянные, а металлические, и изо рта его вырвался, как чёрный уж, крик. А когда снова стало ему нехватать дыхания, снова оттолкнулся он от пола и был выброшен в молочную реку, что быстро катила белые волны меж синих кисельных берегов. И его понесло течением, крутя и ударяя о мягкие кисельные камни, пока не схватился за прибрежный куст. А как выбрался на берег, узрел синее поле, пустое и безмерное, словно тучи, и где-то вдали в том поле показалась одинокая женская фигурка, идущая в его сторону. И он поспешил навстречу, и так они шли, да только удалялись друг от друга, а не приближались. И он в третий раз почувствовал, что воздуха ему нехватает, будто легла на горло когтистая лапа и сдавила. Схватил руками и стал отдирать от шеи, и была она липкая, смрадная, и отрывал от неё палец за пальцем, что падали ему под ноги и с шипением самовоспламенялись…
Проснулся, хватая воздух, -- и впрямь, нечем было дышать. Невыносимо душно было в школе от такого количества непробудно спящих людей. Дьяк храпел и мычал, школяры сопели и чесались, обороняясь от атак вшей. Кто постанывал, а кто вскрикивал -- видно, всем снились сегодня тяжкие морочащие сны. Уже начинало светать, ибо окна во тьме обозначились и лили сивый, но уже не знающий сомнения свет.
И Климентий понял, что пришло время покинуть это местечко, что пора отсюда побыстрее удирать, а то неизвестно, чем всё это кончится. Хотя бельё на нём почти просохло, но замёрз, до дрожи. Тихонько встал, нашёл мантию, которая висела на протянутой через всю комнату верёвке, -- не совсем ещё высохла; одел её, и это ничуть его не согрело. Подхватил торбу и выбрался из школы. Хотя двери при этом и заскрипели изо всех сил -- остановился, прислушиваясь, -- но не проснулся никто. Тогда, чтоб согреться, начал махать руками, пригибаться и приседать -- застоялась в нём кровь. Дрожь немного уменьшилась, но Климентий неизвестно отчего подумал, что не от холода он дрожит, а от странного, тягучего возбуждения, которое начиналось в паху и расходилось по всему телу -- может, то был остаток жуткого сна, привидевшегося ему. Краешком мозга понял, что, видно, вот она и пришла -- битва с бесом плоти, но уже не в чужом теле, а в своём собственном, и битва та будет не простой, ибо биться предстоит в себе самом и за себя. Не может позвать заклинателя, не может и сам провести действо над собой -- бороться тут предстоит иначе. И ему стало страшно: не преувеличил ли он свои силы? Сотворил милосердие, да не ценой ли собственной гибели? Так добро ли сделал? Хотел упасть на колени тут же, возле школы, ибо улица была пустынной, мертвой и синей, как в том сне, но какая-то сила вдруг остановила его. И почувствовал: тело снова затрепетало, а голова повилась сладостным туманом-дурманом. Оглянулся кругом, как вор, -- нет, и впрямь никого кругом! Стояла мёртвая тишина, синяя тишина меж синих деревьев и хат, а небо медленно гасило звёзды. Разливался синий свет, и всё ещё больше посинело, а прежде всего трава. Медленно брёл по дорожке, а когда поравнялся с хатой той молодайки, которая вчера вечером на него так пылко глянула, то остановился и только теперь понял, что так рано выйти из местечка не сможет, ведь ворота заперты, и, конечно же, знал о том и раньше, и не для того так рано выбежал из школы.
Показалось, что за воротами кто-то стоит. Ещё раз оглянулся, а тогда уж нажал на калитку: если заперта, пойдёт прочь, а если открыта…
Калитка заскрипела -- была-таки не заперта. Подождал, не раздастся ли лай разбуженного пса, но стояла прежняя глухая тишина. Не стоял никто за воротами, и он вошёл во двор, и остановился несмело.
-- А что, батюшка, пришли-таки? -- спросил голос от дверей. -- Так всё ж таки: мужчина вы или ангел?
Бросил взгляд испуганно -- в проёме стояла в одной сорочке та самая молодайка, вся синяя, как и всё кругом.
-- Пришёл, -- ответил он. -- Прими или прогони! А мужчина ли я, узнаешь, если примешь.
-- Не прогоняю тех, кто ко мне приходит, -- сказала печально молодайка. -- Но какой же вы смешной, человек божий!.. Заходи!
И молодайка скрылась в хате, оставив дверь открытой, он же рысью побежал по синей траве. Нырнул в дверной проём, чувствуя, как безумно колотится сердце. Набрал полную грудь воздуха, закрыл глаза, прошептал: "Господи, прости мне, окаянному!" -- а тогда уж решительно переступил порог.
И вошёл в синий простор, полный киселём рассвета -- стоял там в полупрозрачном мороке бес плоти, влитый в чудесный сосуд обнажённого женского тела. И Климентий стал срывать с себя мокрую и доселе одежду…