Speaking In Tongues
Лавка Языков

лариса березовчук

смеялись камни

цикл стихотворений



Этот цикл посвящается моему другу --замечательному искусствоведу
Илье Доронченкову,
сумевшему мне растолковать,
как О.Э. Мандельштам стремился в стихах
привести свои впечатления от Италии к знаменателю
известных иконографических традиций,
будучи изрядно смущенным
их несовпадением с реальностью




I.

* * *

У ловеласа-неба
здесь две возлюбленных: вода и земля.

О, как сиамский близнец
-- Янус воздуха и огня -- безжалостен к тем,
кого вожделеет.
Обучена горькой науке покорности
в шрамах трещин,
в нарывах скал,
в зияющих ранах разломов,
в увечьях выветриваний
в струпьях чахлой растительности над стремнинами, --
подставила спину земля,
привыкнув к мукам садиста.
Но тщетно!
Тот, кто ею любим,
безразличен к страданиям каменной плоти -- ищет другую.
Вода в прятки играет всегда
-- текуча, невидима, неуловима.
Под ветром шевелится рябью моря
в сплине или истоме.
Играет жара на клавесине соитья, пытаясь добраться до дна
и заставить зеркало
задрожать от страсти к насилию.
Смолой истекая,
смеются пинии
над чувственностью горящих небес:
бедна, потому что жестока.
А солнце от злости моргает огненным оком. Но не его вина.
Вода -- находчивая субретка
страдающей госпожи-тверди.
Шарфами облаков,
арфами водопадов,
каскадов игривыми реверансами, брызгами бриллиантов
-- гирлянды, бусы, колье --
фонтанов
-- танцует искрометный канкан.
Эта любовь -- вселенский кафешантан.

В пляске потеют.
Марево дымки -- вибрато кокетства моря. И когда
прольются капли дождя на покрытые коркой любовной горячки
губы земли
-- она вздохнет облегченно.
Может быть, вздрогнет
в чаше неразличимости
воды и неба.

Кажется, семена проросли.
Теормина


II.

в подражание
народной мудрости



Если природа
сплошной рай для стрекоз сотворила,
и они назойливо лезут в глаза,
заставляя плакать от яркости бликов на крылышках, --
вывод очевиден азами:
твердь возделана
трудягами в черном -- неутомимыми муравьями.


Если речь
то ли певуча, то ли криклива,
а ссоры из ничего вырастают
и ведутся по канона строгому правилу, интонация в точности имитирует дуги аркад в романских базиликах,
но лица при этом сохраняют холодный цвет
недозревших оливок, --
знай: в Италии
голос -- короткий меч,
а ругань -- бескровные игры нынешних гладиаторов


Если земля
тверда до того, что каблук
становится кремнем, высекающим искры в шагах
по иссохшему до пыли от старости под солнцем былого величия
плодородному гумусу цивилизации --
так вот: благоденствие
требует упругой пластичноти вод
сегодня -- очарование древности патологически хрупко.


Рим




III.

* * *

8      Пинии, пальмы, платаны
20    -- серебристые паутины -- искусство подсветки. Взгляд.
                                                                                   Распят турист
11    на фоне давно молчащего неба.
20    Игрушечные колокола -- антракты вечерни: толпа муравьев
3      -- как всегда --
8      требует хлеба и зрелищ.

Мертвыми крабами сохнут
лабиринты загадок. Вязь улиц. Путает челнок тела. Медь блестит
уютом, а лак двери шоколадом
-- запретом Privecy -- манит. Здесь -- веси рая: жемчужно
                                                                                   звенит смех... И
девушек
поиск чуда ведет в тупик.
Случайность играет -- струны
причастности к италийским руинам в исступлении рвет. А те,
                                                                                             кто
просто здесь живет, спасаясь от зноя
столиц -- серпантин шагами не измеряют: суета черепашек
на спуске
-- «рено», «тойот» и «феррари».


Очереди в пиццерии,
подъемом к вилле Тиберия до крови натерты ноги -- слишком
                                                                                           крут
-- и уже, восторгаясь, не нацелить
от усталости указательно палец. Жара в жгут стянула ум: он
-- здесь -- иго.
Черства коврига острова


для десен мечты...


Капри




IV.

* * *



Если взор вознесешь
к небу -- огонь, дым
разноцветный. Бегут
строки над улицами.
Яростен анилиновый
крик междометий, а
соблазн неона ярок
гримом юных невест.


Под ноги смотришь
-- полуподвал. Нет
занавесок у жизни
внизу: стол, два стула,
кровать, побелка
стен, над изголовьем
крест. Старость. Рим.


Рим




V.

рыбный рынок в Палермо



Черная майка
      на загорелый пузырь натянута. Грозно усы
топорщатся -- чем не визирь?
       В каждой руке -- по рыбине: хвосты
бутонами украшают пакеты. Третью
-- локтем прижал к груди.
Во рту --
       из угла в угол --
             мечется сигарета от ярости. Покраснели
                    белки -- бесы крови
скачут. Брови --
дугами. Из носу --
Везувием -- дым. Увы! -- перед ними
       беспомощен тот,
            кто достоин быть воспетым ашугами.


Уже призывно
      покупке корзинки распахнуты, и
             три пожилых сеньоры
давно расплатились. Но они,
как дети, позабыв обо всем на свете,
        одновременно кричат -- то есть судачат.
Эту сласть продают только на рынке.
        Ячейки прилавков, набитых
дарами моря, высятся -- можно спрятаться, как в кусты.
        Громок и быстр, вырвавшись
                на приволье, поток. Пусты глаза
-- таково женское счастье. Ах, сладострастие
-- ни с чем не сравнимое --
половодья речи!


Продавец -- говорливых сеньор
       близнец мужеска пола. От злости
-- вертит бычьей шеей,
лоток перевернуть готов. Смотрит
на них...,
       на сумки...,
               на рыб...,
                     не зная, где — чья. Но руки -- заняты.
И цигарку выплюнуть жалко. На Сицилии
не умеют остыть молча.
О, с каким наслаждением
         он заткнул бы матронам
рты
рыбами!
        Да так,
чтоб наружу торчали одни хвосты, а он -- гаркнул.


Палермо




VI.

о голубях, патине и памятнике
Джироламо Савонарола

Эти толстые голуби
как будто толк понимают в цвете седин:
голубовласых американских мальвин в морщинах
найдут где угодно, не разбираясь в языках и лицах. На площадях,
создав толкотней клумбу
в сизо-бело-черных цветах. Подле
распухших ног в кроссовках
воркуют чревовещателями
-- нагло и громко.
Знают, где пиццы упадут крохи.
Знают, как ловко надо свою удачу урвать из-под чужого клюва.
И что желудку птицы фата девицы-истории,
наброшенная на плиты, лестницы, галереи?
Пешеходов и так хватает,
а вельможные всадники -- не поскачут: позеленели
от лени. Стоят пнями из камня.
Люди -- галдя, глазеют.
Голуби -- гадят.
Жизнь растворилась в памяти.
Памятник -- мраморная тюрьма. Вот и застыли
-- навеки --
князья, благородные кондотьеры, герцоги
-- кто в чем:
в причудливых пелеринах, шляпах и шлемах,
в искусно мелированных париках, съехавших набок,
в нашейных цепях, орденских лентах,
в немыслимом гриме для маскарада по патине, таком..., что
покажется достойным Уфицци боевой раскрас племени людоедов --
из птичьего дерьма. Время
от времени ночью его смывают
брандсбойты мыльным раствором.


Но. Есть один монумент...
То ли преступнику, то ли святому:
и так, и так -- он -- вне закона
милосердия и человечности. И, может быть, потому
своей высотой не возвышается над живущими ныне
-- попросту прохожими, снующими мимо него
в суете повседневности.
Она -- его рама --
прижимает фигуру в доминиканской рясе к долу,
коль отсутствует для потомков преклонения постамент.
Судьба затянула имя в непроницаемую для мысли котомку,
молвы завязав узлом:
Джироламо Савонарола.


Разносчики орнитоза его избегают -- боятся, а может,
пугает тенистая сень сквера.
Здесь иностранцы редко бывают: коль прохлада листьев
по нраву младенцам и старикам,
у туристов на твердой цене каменных древностей -- не заработать.
И что взять с того,
кто был неистов, непонимающе
-- изувером --
обжигая взглядом тех, кто укрылся за толщей гранита
в соборах, виллах, палаццо. Огонь во взорах его
горел, багровым
полыханием ярился. Нам -- сегодня --
доступно лишь розовое крыло акварели,
мягко и нежно покрывшей камень
лучами заката
из-за холмов
на той стороне Арно...
Это незыблемо в пейзаже Флоренции, и они
окаменевшего путника не превратят в драгоценность реликвии,
сиянием не окрасят. А вот ветви
-- шуршат, лопочут приветливо, потрескивают --
явно зелени не пожалели: ладонями лили
на голову в надвинутом на лицо капюшоне,
на узкие плечи,
на вскинутую в жесте нетерпимости руку.
И странно...
Рискнув заглянуть в лицо в потQках осевшего на гранит времени,
обнаружить извечную драму двух небес:
тех
-- иных
-- эхом которых полнится «Благовест»--
и этих
-- в дымке марева от жары,
удвоивших печально известное лицо монаха латами патины.
В таком умножении
-- Джироламо и окиси меди--
парализующем страхом, проступает
голый череп
всем ненавистной костлявой дамы.


Голуби, задрав хвостики, пачкотней рисуют свою историю.
Как жизнь
-- поверх пышной Мекки иллюзий и идеалов --
грязной правдой реальности.
А патина
-- плесень времени на материи и послесмертии --
пишет истину о человеке
прозеленью. Смотри -- и...
что-либо думать излишне.


Флоренция




VII.

каскады Неаполя



Выливается,
выливается щедро,
не жалея своего естества,
-- богатство такое невообразимое --
из каждой террасы на каменистом склоне
улиц мантиями,
из каждого дворика вечнозеленым глянцем -- Юга
лавровыми венками,
из каждого испуганного «Ах!»
на крутых виражах бесконечного серпантина
видовых площадок коронами,
из каждого балкона, лоджии, окна хорами
восторженно захлебнувшихся от собственного разноцветия
цветов благоуханными шлейфами,
из каждого разлома этой земли,
стянутой корнями -- бесценными кантами трудолюбия --
гордо и остро выводящих «побудку» небу
кипарисов-герольдов трубами


-- выплескивается сама жизнь
стекая каскадами к морю.


Вдохновенно поет город,
от природы в совершенстве владея бельканто.


Неаполь




VIII.

* * *



Издали кажется, что поля залила смола...

Твердая, очень твердая панорама.
Второй урожай овощей, как и первый,
до грамма подсчитан. Ой,
каким помидор будет красным и сочным, а перец
-- сладким, мясистым, пряным!


Смеются аккуратные грядки
лаком пленки
-- черные зубы средневековой японки обнажены без стеснения.
Время года и место -- каждое -- грим свой избирает,
хоть традиция позже
тихой сапой концепций и слов
на свой лад маскарад обычаев при- и пере-украсит:
ей не надо изумления чужестранцев.
А яркое солнце над липко-глянцевой пустотой аграрного ада
безразлично взглядом скользит
по снующим жучкам
на трассе «Неаполь -- Рим».
Наверное, испугавшись поли-
этиленовых нив,
клаксоны сигналят
тонким плачем ребенка.


шоссе Рим -- Неаполь




IX.

* * *

Господи! Благослови этот театр!

Как землю,
       болеющую животом,
            островами каприсов виртуозной природы
                    пучит,
так в рамплиссажах вальяжности
        узнаются любимцы Россини. Соблазнитель
убийственно точен
        в выборе септаккордов.
Гитара -- кочет. В теплой ночи
         мутантом-цикадой стрекочет. Эротикой смазан звук:
                 блюз плюс сладостность неаполи-
                       танских напевов...
Переплетенные страстью руки
        -- всего лишь сауна живиальности. Смыт испуг
                 от картонных теней доктор Калигари.


Фанфарами,
       возвещающими пришествие
               (кого -- знак вопроса),
                        твердь в небеса устремляет
                                 кипарисов большие пальцы,
обрекая время на жизнь.

А статуи императоров в патине
            цвета медного купороса.

Капри




X.

пещерное кладбище
на Сицилии



TV- и кинооператорам еще на первом курсе
вбивают в головы, причем, безрезультатно,



сколь выразительны бывают вирирование
с панорамированием -- опасные приемы...




Потом, сливаясь с камерой сверх-взглядом
на пейзаж, мальцы до этого доходят сами.




шоссе Палермо -- Мессина


XI.

урок арифметики
в амфитеатре



Амфитеатрик -- игрушечка:
маленький, ладненький. Целый,
к тому же. Задрав голову, чем-то
-- речевым или певческим --
древних строителей-мастеров
на язык попробовать труд
-- удержаться никто не может.
Кто стих прочтет, кто споет
пару куплетов. Но странно: здесь
скверных и тихих голосов не бывает:
все до единого -- юные маяковские;
пьехам здесь не была бы нужна
«фанера» -- огненнодышащими
церерами бы ревели; став внизу,
Гребенщиков бы -- точь-в-точь
Гадес -- подземно гремел, страх
нагоняя, хоть и так -- гадость.
А вот умеющим живым золотом
связок держать тон -- не сладко
было...В этом раструбе из камня,
дудящем в небо, хтоническое
давало урок своей арифметики
-- умножение живого на мертвое.
Губы поющего двоились воронкой
из кремния, вдох легких остывал
навечно в кольцах сидений. И --
сложение с вычитанием -- всQ
просто делалось: из голоса «Я»
отнималось; Божий дар нагружали
причандалами ритуала; артист
исполнял роль -- то есть равно --
жреца; плюс обязательный шум;
минус унижение отсутствием сцены;
правда, умноженное на одобренье
скамей. Итог: искусство петь -- камея.
Теормина




XII.

* * *



Эй, почтенная сеньора в черном!



Ах, почтенная сеньора в черном!




Ох, почтенная сеньора в черном!



Эх, почтенная сеньора в черном...


Неаполь




XIII.

праздник мяса

Видоискатели жестокой экзотики
смехом бликов захлебываются.
Фонарей апельсины
текут на брусчатку безжалостной карамелью:
луны правды
над пятачком праздника.
Генов игра
скрывается под улыбками должного: матери --
все до единой -- в масках улыбки.
Время -- скульптор --
из оливок лица лепил. На фетиш трех туш
в дыму запахов
незряче смотрит дебил.

Аккордеон
-- геронтолог --
зубоскалит вальсом. Жвачка фальши
протекает сквозь забор ритма. Кто помоложе,
пугаясь непонятного страха,
глядит потеющей тенью из переулков.
Тяжело шаркают,
не сгибаясь,
ноги по каменным «классикам». Шах: шаг
-- шагренева кожа. Но им уже не застыть никогда
копиями себя в мраморе, стремясь улететь
не в пропасть,
а в никуда. Красота же
-- не состоялась. Танцуют пары,
чтобы забыть грех:
уродство -- животное.

Можно забить и изжарить.


Капри




XIV.

об этом не знали
Гейне и Лермонтов



Кондиционер -- не метель: беззвучно работает.
Парфюмерия абсорбентов навевает сон
ароматами хвои и лавра. Салон автобуса тонет
батискафом прохлады
в глубинах жары. Это не сани,
где морозец защекочет -- до боли -- лицо шарфом румянца.
Ни кустика,
ни деревца,
ни даже руины какой-нибудь
-- естественно, исторически значимой и драгоценной --
долгие километры не видно. За окном -- изредка,
глянцем дешевое золото
двойничеством не виня, стерня взблеснёт.
В общем,
-- мёртвое от исправно падающего с небес огня --
чистое италийское поле.


Водитель -- не пассажир, обречённый на долготерпение... И,
хоть неловко об этом писать,
нужда -- вор,
чей ломик умело взламывает замок бдительности
на шоссе. Одинокий придорожный домик
Непредвиденная остановка.


Конечно же, вышли все.
Возможность ноги размять -- блесна, а для рыб,
плавающих на суше, вдохнуть глоток
-- ну и что, что горячего --
настоящего воздуха -- это, как в Тячеве -- полоумная весна:
цветом молодой ивы опьянела лиственница,
холод нежно-розового снега сакуры,
темно-строгие брачные узы туи и самшита,
а дурачок -- тайваньский дрок -- дудит оркестром своих жалеек,
наивно думая, что их канареечный хор примут за блюз свирели
ели -- аристократки, чопорно расправляющие
дымчато-голубые складки на изумрудных в марте робронах.
А ты плывёшь в этом море
-- до самого горизонта ароматов и форм
-- Бог и я
-- плывешь, плещешься
в восторге, не думая ни о чем,
молча, от наслаждения
забыв об иных временах
года и о проклятии языка
-- ребусе совместимости
-- грамматической категории рода...


Из-за чего в стихе нагонять нужно было экстаз?
Домишко-то -- ветхий, маленький, неказистый. Но в нем
люди жили -- значит, воду нашли, и
возник посреди каменистой равнины оазис.
Одиночество двух улыбчивых стариков
заговаривали неистовством карнавала:
розы варили из масла душистые щи,
плющи -- пестрые -- разлеглись леопардами,
лимоны стонали от оскомины Сингапуром,
фиолетовыми сардинами баклажаны свисали,
хризантемы о темах с иероглифами шушукались,
циннии отдавали усатым майорам честь,
апельсины -- ну что с них взять! -- опять играли в футбол,
штамбовые помидоры мигали красным оком сотен циклопов,
яблоки золотыми фонарями волшебного сна светили;
гортензии соткали ковер из розово-голубых шаров,
-- всё, всё это вверх -- в бесцветно-белёсые дали тянулось.
Ведь конец сентября.
И здесь осень
-- отцветают последние мальвы.
А над будкой заветной,
куда наш шофер, торопясь, потрусил,
обнимались сосна и пальма.


шоссе Рим -- Неаполь




XV.

* * *



Наконец-то дождь! Уже
октябрь, а лужи на плитах
по-летнему млеют. Не туман
-- пар поднимается: это зримо
жажду выдыхают камни --
каждый, ведущий всё выше,
выше -- к зеленому облачку.
Воскресное утро. Еще уик-энд
отливом к Риму не докатился.
Коль нет машин и женщин
в колье, слышно, как капли
поют колыбельную крышам.


Великий город -- как Зигфрид
-- в латах из мрамора неуязвим.
Знает сад виллы Боргезе: тайну
родимых пятен нужно хранить
зеницею ока. Террасы пустынны.
Смотришь сверху и... видишь...
в зеркале беззащитности Рим:
спит -- в кои-то веки -- старец.
Он так устал правила сочинять
для этого ритуала... Тихонько
сопит: еле-еле подрагивают струи
ливня -- серые занавески. Седые
пряди шпилей на подушке дымки
благообразно разложены. А сад,
вновь ожив, хранит повелителя
сон преданным ленником. Да,
эти промокшие насквозь Боргезе
в зелёном -- не предадут гранит.


И я не стану изменником.


Рим


XVI.

белокурые сицилийцы

Чуть выше.
Чуть тоньше.
Чуть ноги длиннее, а шее -- не наклониться.

Как в сказке.
Как в танце.
Как локоны Лорелеи, но только -- белее.

Не слившись.
Не почернев.
Не сладость вина, а северной грусти струна.

Лик отрока.
Лик оливы.
Лик янтарной страны, хоть вины походка не знает.

Край камня.
Край жажды.
Край вырванной тоги у Юга, но волосы -- вьюга.
Палермо




XVII.

* * *
(и в подражание Ольге Седаковой)



Эх, нет никому покоя от этой старухи Этны!
Всё, пыхтя, колдует, дымные космы развеяв,
а печальную славу заслужила за свою вредность.
На участке двое: мать смотрит, парень -- копает.
Вдруг -- ругань. Что в Италии, что на Руси --
интонацией схожа и известна до боли любому.
Ох, не шутя он грозит кулаком кому-то. Бедный!
Позабыл о языке лавы, хоть сам когда-то усердно
его засыпал землёю. И теперь сломалась лопата.
Той семье, понятно, обидно. А мне что? -- на Севере
у меня дача, и там болото -- не камень. Праздно-
глазеющему какое дело до проклятия сицилийцев
злонравием, право, невысокой горки? Она такая --
покурит трубку, а потом любит огнём поплеваться.


Пример поучителен даже философам... Стою
на обочине -- и отсюда видно: вот -- грунт,
полный жизни, самой возможностью разного.
Его сюда люди издалека везли, разбрасывали.
Плодородие -- сонеты ладоней в мозолях. И
вот лава -- та же земля -- юная выпускница
школы огня из сердца планеты. Мысль видимое
соединяет скотчем, прогоняя сомнение: если
гумус -- прах времени, освященный влагой
-- явление, а смертоносная бесплодием магма
-- пламя внутри, его содержание, то... Коль так


-- будь проклята эта Этна и прочая сущность!


Мессина




XVIII.

* * *



Нет, Рим мегалитов -- мне не по нраву.


Если амбиции так распирали, что градостроители такой ландшафт
-- благодатный и благодарный --
рискнули размахом попрать, то...
Аукнули...
Пропорциями в ручей для свиней Тибр превратили;
холмы взяли измором осады, штурм завершив анфиладами лестниц;
питон Колизея многоярусным телом-кольцом душил всех,
кто, радея, орал -- от боли или забавы;
Капитолий орлом парил,
и его совершенство -- всего лишь -- знак наличия силы.
И что?
Откликнулось.
До сих пор дует сквозняк:
кажется, есть чем дышать даже на солнцепеке.
Из-за этого город империи чужестранцам по нраву, хоть римляне
прятали человечность в сумраке терм и прохладе на виллах.

Чувствую, как веет древней отравой огня из камней
-- мертвых глаз земли --
темных зениц, пугающих пустотой
-- циклопических аркад Колизея.


Рим




XIX.

круг и крест



Этот -- в облицовке каррерского мрамора --
раздувается зеленым шаром
дубовой рощи, обвязанный узкой ленточкой тротуара. Вокруг
поток машин озабоченно хрюкает, как тапир,
тормозя возле желудей -- плавных поворотов -- нефов.
Похоже, одно из оставшихся чудес света:
такой -- один на весь мир.


И тот -- тоже огромен, но до странности скромен неприглядностью
каменной кожи -- обычный собор-столб
на пятачке площади. Как полагается, часа мессы
не пропускает. Кто знает, почему святой Франциск
-- столп монашества -- облачился
именно в серую рясу.



Круг.
Сфера -- пустота внутри без конца и края.
Печаль.
Ладонями море не взять.
Обойти его? -- придешь к началу не скоро.
Sanсta Maria dell Fiore.


Крест.
Распят человек.
Боль вспышкой скорости сжалась.
Свет.
Рядом Дант блудным сыном кричит, к небу не смея воздеть очи.
Sanсta Croce.


Флоренция




XX.

* * *



Абрикос
-- живой камень правильной формы --
сочится ароматом и светом.
Превращается
в налитой расцветом
розы бутон,
цветом близнец этому закату.
А река -- теплая -- розова.
Лепесток плывет -- облако.
Незаметно скользит
сквозь точеные пальцы набережной.
Вода Арно,
обретая крыло, взлетает
и теряет перья
на камни палаццо,
уже струясь
звонами -- время вечерни.
Секвенции, недоступные прозе,
оседают палево.
Мрамор
течёт
-- мёдом и вином
течёт, плавится.
Марево.


Это -- воздух Флоренции.


Флоренция




XXI.

собор Святого Петра


petra (лат.) -- камень

Когда-то
Единый Бог,
тот, кто не знает стран, дорог, цвета кожи, конфессий, процессий,
хоругвей, эпох и тэ.дэ. -- а он очень строг --
оком орлиным
увидел
Юпитера и Христа,
в теченье веков тузивших на брусчатке Рима друг друга.
В синяках, изодранные,
пыльные бороды -- пинии в паутине.
Каплет кровь
под охочей до зрелищ малорослой толпы улюлюканье.
Стыд и позор!

От непотребной сцены глаз отведя,
Бог н хмурился и повелел:
--Довольно, Юпитер, старикашка драчливый! И Христос,
хоть медоточивый, а тоже -- не промах.
Или целуйтесь взасос,
или по правилам вежества
-- высокой науки смертного боя -- деритесь на поединке.
Время -- судья.
Террасы Вечного города -- стулья для жаждущих развлечений.
Оружие выбирает слабейший:
Христос -- ты помоложе. Надумаешь
-- скажешь.
И все!
Риму посмешищем всех народов
быть надоело. Миритесь?
-- Нет! -- с двух сторон прозвучал ответ.
Юпитер расхохотался громом, молнией
злобной усмешки ослепил,
но промолчал, условия принимая.
Христос же, горько стеная,
в тугодумии обвиняя судью,
мыслить ушел под платан.
Регистрами - от верху донизу - воспылал орган,
христиан
всех стран
призывая для разработки теории сопромата.

Был Иисус прозорлив,
считая врагом не гром, а дожди; не пылкость удара,
а перепады --
от жара солнечной страсти к прохлады усталому безразличию.
Не театр величие зрителя-созерцателя прославляет
-- зеркало. Оно не должно быть разбито.
Вечный город
-- для игры в городки поле.
Бита -- теченье истории.
В ярости боя люди друг другу череп разносят.
На сносях женщина -- приходит новая жизнь.
Но кто-то сносит ботинки.
Изюминки не хватает в присказке «не сносить головы»...

Полировка -- оружие.
Приемы смертного поединка -- сноровка каменотесов.
Эллипсы и параболы,
круги и сферы -- траектории битвы.
Да вознесутся
пламенные молитвы о соразмерности человечности
-- малости, тленности и извечной греховности --
с кровом небес,
которому нет конца и начала.
И чтоб кричала в радости и смиренье душа,
круша соблазн изменений.
В отражениях кривизны бесконечного
-- пальметтах цветного мрамора
на полу собора -- человек
не оставит следов
грязи -- оспинок времени.

Твердость Петра
-- упорство плакавшего от искушения слабостью.
Кому суждено -- тот поверить сумеет.
В Риме знает любой:
камни греют
-- греют свершеньем мечты о любви, величии и покое.
А в этой чаше -- площади --
прохладой вечности веет. И ты
повержен к стопам Всевышнего
твердыней пропорций и чистоты.
Рим


XXII.

* * *



Есть сокровенный смысл
в оттенке итальянского золота
-- дело не в пробе, химии примесей или сусальности варварства.
Магма -- огонь земли -- красна.
Эта эстетика отольется исходом ручьев такого же цвета.
Солнце -- огонь неба -- желток
яйца: из него когда-нибудь жизнь появится.


Здесь забываешь
оглянуться на каноны Софии
-- киевской ли, константинопольской ли.
Мозаика до сих пор дышит
цветом колосьев пшеницы, двоит надеждой
-- отблеском --
тот -- единственный -- лик
в наших изрядно потрепанных жизнью лицах,
потных и грязных пылью дорог.
Секрет этого золота до смешного прост.
Мастера знали: солнце любит подглядывать за людьми
-- всё высмотрит в хороводе, лучи
ничего не пропустят в круге пляски «Роза ветров». Вверху барабан
бьет ритм узких окон. И
светило
-- сегодня, как и всегда --
нисходило с небес к холодным стенам
из местного базальта,
сияя святостью рукотворного нимба из смальты.


Сицилия, Монреале




XXIII.

послесловие,
или
филиппика путешествиям



Виа Аппиа, Санта Кроче,
           Капитолий, Помпеи и Санта Мария дель Фьоре...


Какой мелодией пели эти названия!
Как содержательна
        для золушек без перспектив была музыка чужедальности!
                 Если урок Дэвида Линча забыт,
она могла заменить отсутствие принцев:
        настрогать пару томов скрижалей,
                запечатлев себя в фресках
                         романтических странствий. Колыбельными
                                  о паломничествах отечественного дворянства
к италийским развалинам
баюкал тружеников от ума
        железный занавес. Во снах
                 эти стаи обнищалых рыб
плавали между скалами иллюстраций и репродукций в водичке
-- такой -- казалось -- прозрачной, ясной --
         строк и страниц. В их наркотической кислоте
истаивали земля и люди:
вовсю волхвовали
         перечни храмов, персон, замков, площадей,
                превратившихся в шлак истории;
шаманили колоколами
         амбиции и утопии, созывая толпы искателей рая.
Вулкан жизни погас, и
воцарился музейный сон,
          как полагается руинам, мертвечиной попахивающий.
Но все равно звучало
          эхом -- волшебно и соблазнительно:
                 «катакомбы»,
                        «нефы»,
                                «базилики»,
                                         «контрфорсы»... Ах!
                                                    От забытья в мемуарно-культурном угаре
просыпались,
задыхаясь чадом подгоревших котлет
        на коммунальной кухне. Гуманитарной
               грезы рабы
не знали: стычки местных мотрён
-- копии матрон,
          в неаполитанских лавочках, спичками вспыхивающими.
От раздвоения
личности сбегали,
           прихватив «Беломора» пачку, в Эрмиту
                   сублимироваться
-- учить наизусть справочники.


Когда же иголкой, потерявшей себя в туристическом сене,
ищешь
-- нет, не предмет, соответствующий номеру каталога, --
а дорогу к себе - тому,
        кто от восторга замер,
               ибо
                     прозрел:
прошлого -- нет!
И быть иначе не может...
Если ты рядом с ним -- живой -- стоишь,
то это богатство в другое время не ускользнет.
Погладишь рукой камень...
Мраморные сидения до глубокой ночи тепло хранят...
Выпьешь чашечку кофе...
В пряных аккордах чужой речи заботы утопишь свои...
Ночью, если не хочется спать,
         с балкона посмотришь,
                  как в абрикосовом мареве неоновых фонарей
                             кружится платана лист, а двое мальчишек,
                                      играя в тайну, прыскают яркой потехой граффити
                                                на бельэтаж палаццо напротив ...


Полюбить другую страну можно
        живя бок о бок: лучше всего -- в работе.
Долго глядя,
понимать начинаешь законы -- природу
          отличий и сходства. И отдыхать, греясь, как котик, на солнце
-- тоже не плохо:
           только щедро давай «на чай»
                   времени за услужливость
                            праздности. Турист же
разности никогда не примет.
            Речь -- сбивчива, подсчеты -- просты. В странствиях
                     катится путник шаром. Жадность
                              до впечатлений и непоседливость
-- симптомы отсутствия.
Не важно: чувств или того, что за спиной остаться должно...
          Дуплет -- и в лузу
пустоты:
нет ничего страшнее комы «нигде».
Даже невидимые мосты сжечь можно.


Путешествуют, если нет дома.
октябрь 1991 года,
август 1998 года
Санкт-Петербург