Speaking In Tongues
Лавка Языков

ДЖЕК КЕРУАК
АНГЕЛЫ ОПУСТОШЕНИЯ


Перевел М.Немцов


Книга вторая

Часть третья
Проездом через Танжер, Францию и Лондон







50





Что за безумной картинкой, может быть вид типичного американца, сидящего на судне грызя в задумчивости ногти куда бы в самом деле поехать, что сделать дальше -- Я вдруг понял что мне вообще некуда приткнуться.
Но именно в этом путешествии в моей жизни произошла великая перемена которую я назвал «полным оборотом» на этой предыдущей странице, поворотом от молодежного храброго чувства приключения к полной тошнотности касающейся опыта мира вообще, отвращения по всем шести чувствам. И как я уже сказал первый признак этого отвращения возник во время сонного комфортабельного уединения двух месяцев на горе Опустошение, еще до Мехико, с коего времени я снова стусовался со всеми своими друзьями и старыми приключениями, как вы видели, и не так уж и «мило», но теперь я снова был один. И то же самое ощущение пришло ко мне: Избегай Мира, это просто куча праха и тоски и в конце концов ничего не значит. Но что делать вместо этого? и вот меня неумолимо влечет к дальнейшим «приключениям» через все море. Но на самом деле только в Танжере после передозировки опиумом этот оборот по-настоящему защелкнулся и замкнулся. За минуту -- но между тем еще одно переживание, в море, заразило меня боязнью мира, как зловещее предвестье. То была громадная буря которая обрушилась на нашу посудину с Севера, от Януариев и Плениариев Исландии и Баффинова Залива. Во время войны я действительно плавал в тех Северных морях Арктики но только лишь летом: теперь, в тысяче миль к югу от них в пустоте Январских Морей, во мраке, захлебываясь в серых брызгах пришли кранты высотой с дом и пропахали целые реки от самого нашего носа к следам за кормой. Гневокипящие воющие блейковские мраки, громы грохота, омывающие раскачивающие вывернутую наизнанку мужскую сущность мою прикончив ее как длинную пробку ни за хрен собачий в безумном этом разоре. Какое-то древнее бретонское знание моря до сих пор живущее у меня в крови теперь содрогнулось. Когда я увидел те стены воды что надвигались одна за одной миля за милей серой бойни я возопил в душе ПОЧЕМУ Я НЕ ОСТАЛСЯ ДОМА!? Но было слишком поздно. Когда настала третья ночь судно раскачивало из стороны в сторону так сильно что даже югославы слегли вбив себя между подушек и одеял. Камбуз безумствовал всю ночь бившимися и переворачивавшимися котлами несмотря даже на то что их закрепили. Моряку боязно когда он слышит как Камбуз вопит от страха. Для еды стюард сначала ставил тарелки на мокрую скатерть, и разумеется суп ни в каких не мисках а в глубоких чашках, но теперь уже было слишком поздно даже для этого. Команда жевала галеты с трудом подымаясь на колени в своих мокрых зюйдвестках. Снаружи на палубе куда я вышел на минутку крена судна хватило бы чтобы выпихнуть тебя за планшир прямиком на стены воды, шарах. Принайтовленные к палубе грузовики стонали и рвали тросы и врезались во все. То была Библейская Буря как старый сон. В ночи я молился со страхом Богу Который теперь прибирал нас всех, все души на борту, в жуткое это самое время, по Своим собственным причинам, наконец. В своем полу бреду я думал что вижу снежно белый трап который спускают нам с неба. Я видел Стеллу Марис (1) над Морем как статую Свободы во всем сиянии белым. Я думал обо всех моряках что потонули когда-то и О перехватывающая горло мысль о них, от Финикийцев 3000 лет назад до бедных маленьких матросов-подростков Америки в минувшую войну (с некоторыми из них я сам плавал в безопасности) -- Ковры тонущей воды все глубоко синие зеленые посреди океана, со своими проклятущими узорами пены, тошнотное удушающее чересчур их хоть ты и смотришь только на поверхность -- подо всем этим обвал холодных миль и фатомов -- качаются, катятся, бьются, тоннажи Рёва Пелигросо бьют, вздымают, кружат -- ни лица вокруг! А вот еще! Ложись! Весь корабль (длиной всего лишь с Деревню) плюхается туда содрогаясь, чокнутые винты яростно вращаются в ничём, сотрясая судно, шлёп, нос теперь вверху, задран, винты грезят глубоко внизу, судно и десятка футов не набрало -- вот так-то все -- Как изморозь у тебя на лице, как хладные уста древних отцов, как дерево трескающееся в море. Ни рыбы вокруг. Это громокипящее празднество Нептуна и его проклятого бога ветра презревшего людей. «А нужно-то было лишь остаться дома, бросить все, найти домик для себя и для Ма, медитировать, жить тихо, читать на солнышке, пить вино при луне в старой одежонке, ласкать своих котят, спать хорошие сны -- а теперь поглядите на этот реtrain в который я сам же и попал, Ох проклятье!» («Петрэн» это французское слово 16 века означающее «петрушку».) Но Господь предпочел оставить нас в живых поскольку на рассвете капитан развернул судно в другую сторону и постепенно оставил шторм за спиной, затем направился снова на восток к Африке и звездам.






51





Чувствую что правильно ничего не объяснил, но уже слишком поздно, движение пальца пересекло шторм и вот вам шторм.
Я после этого провел десять спокойных дней пока тот старый сухогруз все пыхтел и пыхтел по тишайшим морям и казалось ни к чему не приплывал а я читал книжку по всемирной истории, писал заметки, да мерял шагами палубу по ночам. (Как беззаботно пишут они о потоплении испанского флота во время бури у берегов Ирландии, фу!) (Или даже об одном-единственном маленьком галилейском рыбаке, утонувшем навеки.) Но даже в таком мирном и простом действии как чтение всемирной истории в удобной каюте на удобных морях я ощущал это ужасное отвращение ко всему -- безумств совершенных в человеческой истории еще до нас, довольно чтоб Аполлон залился слезами или Атлас уронил свою ношу, Боже мой бойни, погромы, десятины крали, воров вешали, жуликов короновали, из недотеп собирали гвардии, ломали лавки о людские головы, волки нападали на костры кочевников, Чингис-Ханы опустошали -- в битве крушили яйца, женщин насиловали в дыму, детей пороли, животных забивали, кинжалы заносили, кости швыряли... Причмокивая невнятными испачканными мясносокими губищами олухи-Короли орут на все сквозь шелка -- Нищие орут сквозь мешковину -- Ошибки везде ошибки! Вонь старых поселений и их горшков и навозных куч -- Кардиналы словно «Шелковые чулки набитые грязью,» Американские конгрессмены которые «сияют и воняют точно гнилая макрель в лунном свете» -- Скальпируют от Дакоты до Тамерлана -- И взгляд человеческий на Гильотину и пылающий кол на заре, мраки, мосты, туманы, сети, ободранные руки и старые умершие одеянья несчастного человечества во всех этих тысячелетиях «истории» (как ее называют) и все это одна ужасная ошибка. Зачем Бог это сделал? или это на самом деле Дьявол возглавил Падение? Души в Небесах заявили «Хотим испытать смертное существование, О Господи, Люцифер сказал что это ништяк!» -- Бац, вот уже мы падаем, вот к этому, к концентрационным лагерям, газовым камерам, колючей проволоке, атомным бомбам, телевизионным убийствам, боливийскому голоду, ворью в шелках, ворью в галстуках, ворью в кабинетах, бумаготасовщикам, бюрократам, оскорблению, ярости, смятению, ужасу, остолбенелым ночным кошмарам, тайной смерти с перепою, раку, язвам, удушенью, гною, старости, домам престарелых, костылям, опухшей плоти, выпавшим зубам, вони, слезам и до свиданья. Пусть кто-нибудь другой напишет, я не умею.
Так как же жить в ликованье и мире? Скитаться со своим багажом от государства к государству причем каждое все хуже все глубже во тьму испуганного сердца? А сердце-то всего лишь бьющаяся трубка вся нежная ее можно убить с обрезками артерии и вены, камеры что захлопываются, наконец кто-то съедает его с ножом и вилкой злобы, хохоча. (Все равно некоторое время хохоча.)
Ах но как сказал бы Жюльен «Ничего не поделаешь, упивайся этим парень -- Пьем до дна и так и эдак, Фернандо.» Я думаю о Фернандо его заплывшие глазки алкаша как и у меня выглядывают на унылые пальметты на рассвете, дрожа обмотавшись шарфом; за последним Фризским Холмом большая коса срезает маргаритки его надежды хоть он и вынужден праздновать ее каждый Новый Год в Рио или Бомбее. В Голливуде в его склеп быстренько засовывают старого режиссера. Олдос Хаксли полуслепой смотрит как догорает его дом, ему семьдесят и он далеко от своего счастливого орехового кресла в Оксфорде. Ничего, ничего, ничего О ничего кроме ничего не могло бы заинтересовать меня более ни на одну-единственную богопроклятую минуту ни в чем на свете. Но куда ж еще идти?
По передозировке опиумом это усилилось до того что я действительно встал и собрал чемодан чтоб вернуться в Америку и найти себе дом.






52





На первых порах страх моря дремал, я в самом деле наслаждался приближением к Африке и конечно же у меня был праздник первую неделю в Африке.
Солнечным днем в феврале 1957 года мы впервые увидели бледненькое разношерстье желтого песка и зеленых лугов обозначившее вдали смутный бережок Африки. Он рос пока день себе дремал пока белое пятнышко беспокоившее меня уже несколько часов не оказалось бензиновой цистерной среди холмов. Потом как внезапные медленные вереницы магометанок в белом я увидел белые крыши порта Танжер сидевшие прямо передо мной на сгибе локтя суши, на самой воде. Этот сон об Африке в белых одеждах на голубом полуденном Море, ух, кому привиделся он? Рембо? Магеллану? Делакруа? Наполеону! Белые простыни трепещущие на крышах!
Как вдруг марокканское рыболовное суденышко с мотором но и с высокой кормой с балкончиком из резного ливанского дерева, с кошаками в джалабах и панталонах трещавшими на палубе, подшлепало к нам поворачивая на Юг к Побережью на вечернюю рыбалку под звездой (теперь) Стеллы Марис, Марии Морской кто оберегает всех рыбаков обращаясь с мольбою надежды к опасностям морским со своею Архангельской молитвой о Спасении. И под какой-то их собственной Магометанской Звездой Морской которая направляла бы их. Ветер трепал их одежды, волосы, «их подлинные волосы подлинной Африки» сказал я сам себе пораженный. (Зачем путешествовать если не как ребенок?)
Вот Танжер вырастал, видны становились песчаные пустоши Испании слева, горб уводивший к Гибралтару вокруг Рога Гесперид, то самое поразительное место выход к Средиземной Атлантиде старины затопленной Полярными Льдами такими знаменитыми по Книге Ноя. Это здесь Мистер Геркулес поддерживал мир стеная как «камни грубые стеная прозябают» (Блейк). Сюда одноглазые международные контрабандисты жемчуга подкрадывались с воронеными 45-ками чтоб выкрасть танжерский гарем. Сюда сумасшедший Сципион пришел наказать голубоглазый Карфаген. Где-то в тех песках за Хребтом Атлас я видел как мой голубоглазый Гэри Купер выигрывает «Beau Geste» (2). К тому же ночь в Танжере с Хаббардом!
Судно бросило якорь в милой маленькой гавани и стало медленно вращаться вокруг него предоставляя мне всевозможные виды города и мыса прямо из моего иллюминатора пока я собирал вещи чтобы сойти с судна. На мысу с той стороны Танжерской Бухты в голубых сумерках поворачивался прожектор маяка как Св.Мария успокаивая меня что порт достигнут и все полностью в безопасности. Город зажигает волшебные огоньки, холм Касбы гудит, я хочу оказаться там в тех узких переулочках Медины в поисках гашиша. Первый же араб которого я вижу слишком смешон чтобы в него поверить: шлюпчонка причаливает к нашему Трапу Иакова, мотористы оборванные подростки-арабы в свитерках таких же как в Мексике, но посреди шлюпки стоит толстый араб в закопченной красной феске, в синем деловом костюме, руки за спиной поглядывая нельзя ли продать сигарет или купить чего-нибудь или что-нибудь вообще. Наш симпатичный капитан-югослав кричит им с мостика чтоб отваливали. Примерно в семь мы становимся к стенке и я схожу на берег. Большие Арабские Вязи теперь проштампованы в моем свежем невинном паспорте служащими в пыльных фесках и мешковатых штанах. Фактически это точно как в Мексике, мир Феллахов, то есть, тот мир который не делает Истории в настоящем: творя Историю, производя ее, расстреливая ее Водородными бомбами и Ракетами, пытаясь дотянуться до великого концептуального финала Высочайшего Достижения (в наши времена и Фаустовские «Запад» Америки, Британия и Германия высоко и низко).
Я беру такси до места жительства Хаббарда на узенькой горной улочке в Европейском квартале у подножья подмигивающего холма Медины.
Бедный Бык как раз оттягивался по здоровью и уже спал в 9:30 когда я постучался к нему в садовую калитку. Я изумлен при виде него сильного и здорового, уже не кожа да кости после наркотиков, весь загорелый и мускулистый и бодрый. В нем шесть футов с хвостиком, голубые глаза, очки, песочные волосы, 44, отпрыск великой семьи американских промышленников но они отпрыскивают ему лишь 200 долларор в месяц из опекунского фонда а вскоре и вообще урежут сумму до 120, наконец два года спустя вообще отказав ему от своих интерьерно-декорированных гостиных в уединенной Флориде из-за безумной книги которую тот написал и опубликовал в Париже (Обнаженный Ужин) -- книги которой хватит чтоб заставить побледнеть любую мамашу (больше дальше). Бык хватает свою шляпу и говорит «Пошли, давай врубаться в Медину» (после того как мы шоркаемся) и напористо шагая как какой-нибудь полоумный Немецкий Филолог в Изгнании ведет меня через сад и за ворота на волшебную улочку. «Завтра утром сразу же после моего скромного завтрака чаем и хлебом, поедем кататься на лодке по Бухте.»
Это команда. Сейчас я впервые увидел «Старого Быка» (в действительности же сам друг «Старого Быка» по Мексике) с тех дней в Новом Орлеане когда он жил со своей женой и детишками возле Дамбы (в Алжире Луизиана) -- Он кажется совсем не постарел только кажется уже не причесывается так тщательно, что как я понимаю на следующий день исключительно из-за того что рассеян и полностью погружен в середину своего писательства, словно безумный волосатый гений в комнате. На нем американские военные штаны и рубахи с карманами, рыбацкая шляпа, и он носит громадный щелкающий нож с выкидным лезвием в фут длиной. «Да сэр, без этого ножа я б уже покойничком был. Кучка ай-рабов окружила меня как-то ночью в переулке. А я просто щелкнул этой старой штукенцией и сказал «Ну валяйте сволочи» и они отвязались.»
«Как тебе нравятся арабы?»
«Да ты их просто распихивай как хуишек» и он неожиданно зашагал прямо сквозь кучу арабов на тротуаре, заставив их расступиться по обе стороны, бормоча и размахивая руками бодрыми неестественными качающими движениями кал безумная карикатура на техасского нефтяного миллионера проталкивающегося сквозь Толпы Гонконга.
«Да ладно Бык, каждый день ты так не сможешь.»
«Что?» гавкнул он, чуть не взвизгнув. «Просто оттирай их в стороны, сынок, никакого говна не принимай от этих хуишек.» Но к следующему дню я понял что хуишками у него были все: -- я, Ирвин, он сам, арабы, женщины, торговцы, Президент США и сам Али Баба: Али Баба или как там его звали, ребенок, выводящий в поле отару овец и несущий на руках ягненка со сладким как выражение на лице Св.Иосифа когда тот сам был ребенком: -- «Хуишка!» Я понял что это просто такое выражение, печаль со стороны Быка по поводу того что он никогда не обретет снова невинности Пастыря или фактически этого хуишки.
Неожиданно пока мы взбирались не холм по белым уличным ступеням я вспомнил старый сонный сон где я взобрался по таким же ступеням и пришел к Святому Городу Любви. «Ты хочешь мне сказать что моя жизнь после всего этого изменится?» говорю я себе, (торча) как вдруг справа от меня раздался большой Капланг! (молотком по стали) ка блам! и я заглянул в черный чернильный зев танжерского гаража и белый сон умер сразу же, навсегда, прямо в солидольной лапе здоровенного механика-араба неистово колотившего по бамперам и обводам Фордов в масляно-ветошном сумраке под одной мексиканской лампочкой. Я продолжал восходить по святым ступенькам утомленно, к следующему кошмарному разочарованию. Бык все орал обогнав меня «Давай, шевелись, такой молодой как ты даже не может удержаться вровень с таким стариком как я?»
«Ты ходишь слишком быстро!»
«Хипстеры саложопые, ни к чему не годятся!» говорит Бык.
Мы сходим почти что сбегая вниз с крутого склона всего в траве и валунах, по тропинке, к волшебной улочке с африканским жильем и вновь меня бьет в глаз старый дивный сон: «Я тут родился: Это та улица где я родился.» Я даже поднимаю взгляд точно к тому окошку в жилом доме чтоб разглядеть там ли еще моя колыбелька. (Чувак, этот гашиш в комнате у Быка -- и поразительно как американские курильщики дури проехали уже по всему миру с самой преувеличенной фантасмагорией липких деталей, галлюцинаций на самом деле, с помощью которых их погоняемым машинами мозгам хоть дается в действительности чуточку сока древней жизни человека, поэтому Господи благослови дурь.) («Если б ты родился на этой улице то должен был бы утонуть уже очень давно,» прибавляю я, подумав.)
Бык входит размахивая руками и чванясь как фашист в первый же бар для голубых, оттирая арабов в стороны и оглядываясь на меня с: «Эй чего ты?» Я не вижу как ему это удавалось вот только позже узнаю что он целый год провел в маленьком городишке сидя у себя в комнате на громадных передозировках морфия и другой наркоты уставясь на носок своего ботинка слишком боясь принять хотя бы одну содрогающуюся ванну за восемь месяцев. Поэтому местные арабы помнят его содрогающимся костлявым призраком который очевидно поправился, пускай себе буйствует. Все кажется его знают. Пацаны орут «Здорово» «Буроуз!» «Эй?»
В сумрачном баре для педиков где также обедает большинство голубых европейцев и американцев Танжера с ограниченными средствами, Хаббард знакомит меня с большим жирным голландцем средних лет владельцем который грозится вернуться в Амстердам если очень скоро не найдет себе хорошего «малшика», как я уже упоминал где-то в другой статье. Еще он жалуется на снижение курса песеты но я наверняка вижу как он стонет в своей личной постельке ночью прося любви или чего-то еще в жалком internationale (3) его ночи. Десятки прикольных экспатриантов, кашляющих и потерявшихся на мостовых Могреба -- некоторые, сидят за столиками уличных кафе с угрюмым видом иностранцев читая зигзаги газет над вермутом которого не хотелось. Бывшие контрабандисты в шкиперских шляпах ковыляют мимо. Нигде никакого радостного марокканского тамбурина. На улице пыль. Везде те же самые старые рыбьи головы.
Еще Хаббард знакомит меня со своим любовником, мальчиком лет 20 с милой печальной улыбкой как раз того типа который всегда любил бедняга Бык, с Чикаго до Сюда. Мы пропускаем по нескольку и возвращаемся к нему в комнату.
«Завтра француженка которая заправляет этим пансионом вероятно сдаст тебе ту великолепную комнату на крыше с ванной и крытым двориком, дорогой мой. Я же предпочитаю оставаться тут внизу в саду чтоб можно было возиться с кошками и еще я тут выращиваю розы.» Кошки, две, принадлежат китаянке-домоправительнице которая убирает за смутную даму из Парижа, которой принадлежит жилой дом по какому-то старому выигрышу в Рулетку или какому-то старому обзору Парижской Фондовой Биржи, или еще чего-то -- но позже я узнаю что на самом деле всю работу выполняет большая негритянка-нубийка живущая в подвале (в смысле, если вы хотели больших романтических романов о Танжере.)






53





Но на это нет времени! Бык настаивает чтоб мы поехали кататься на лодке. Минуем целые кафе кислых арабов на набережной, все они пьют зеленый чай с мятой из стаканов и одну за другой курят трубки с кайфом (марихуаной) -- Они наблюдают как мы проходим этими своими странными глазами с красными кругами, как будто они наполовину мавры а наполовину карфагеняне (наполовину берберы) -- «Боже те парни должно быть ненавидят нас, почему-то.»
«Нет,» говорит Бык, «они просто ждут чтобы кто-нибудь кинулся в амок. Ты когда-нибудь видел как бегают в амоке? Амок здесь случается периодически. Это когда человек вдруг хватает мачете и начинает бегать по базару регулярной и монотонной трусцой на ходу кромсая народ. Обычно он убивает или калечит человек десять прежде чем эти типы из кафе просекают подымаются и кидаются за ним и разрывают его на куски. А между тем они курят свои бесконечные трубки дури.»
«Что они думают о тебе когда ты каждое утро трусцой бегаешь на набережную нанимать лодку?»
«Где-то среди них есть парень который получает прибыль -- » Какие-то мальчишки присматривают за гребными лодками на пристани. Бык дает им денег и мы садимся и Бык бодро выгребает, стоя лицом вперед, как венецианский лодочник. «Когда я был в Венеции то заметил что только так и можно грести, стоя, бум и бам, вот так,» гребя движением вперед. «Если не считать этого Венеция тоскливейший городишко после Бивилля штат Техас. Никогда не езди в Бивилль мальчик мой, и в Венецию тоже не надо.» (Бивилль это там где шериф поймал его за любовью с его собственной женой Джун в машине, на обочине шоссе, за что ему пришлось провести два дня в тюрьме со зловещим помощником шерифа в очках в стальной оправе.) «Венеция -- Бог мой, ясной ночью там слышно как на Площади Святого Марка в миле от тебя визжат педали. Можно увидеть как в гондолах увозят в ночь преуспевающих молодых романистов. На середине канала они вдруг бросаются на бедного Итальянского Гондольера. У них есть палаццо с народом прямиком из Принстона который унижает шоферов.» Самое смешное что когда Бык был в Венеции его пригласили на элегантную балёху во Дворце, и когда он возник в дверях, со своим старым гарвардским дружком Ирвином Свенсоном хозяйка протянула руку для поцелуя -- Ирвин Свенсон сказал: «Видишь ли в этих кругах ты должен поцеловать руку хозяйки, по обычаю» -- Но когда все посмотрели что там за заминка в дверях Бык завопил «Да чё там, я лучше ее в пезду поцелую!» Этим все и завершилось.
Вот он гребет энергично а я сижу на корме врубаясь в Танжерскую Бухту. Неожиданно подгребает лодка полная мальчишек-арабов и они вопят Быку по-испански: «Tu nuevo amigo Americano? Quieren muchachos?»
«Нет, quieren much-CHAS»
«Роr que?»
«Es macho por muchachas mucho!» (4)
«Ах,» все они размахивают руками и угребают, пытаясь раскрутить заезжих гомиков, они спросили Хаббарда не гомик ли я. Бык греб себе дальше как вдруг устал и заставил грести меня. Мы приближались к концу волнолома. Вода стала неспокойной. «Ах черт, я устал.»
«Ну ради Бога еще чуть-чуть чтоб нам с тобой хоть немного вернуться.» Бык уже устал и хотел вернуться к себе в комнату сделать маджун и сесть писать свою книгу.






54





Маджун это конфетка которая делается из меда специй и сырой марихуаны (кайфа) -- Кайф на самом деле по большей части дает побеги с меньшим количеством листьев на растении химически известном как Мускарин -- Бык скатал это все в съедобные шарики и мы их съели, жуя часами, выковыривая из зубов зубочистками, запивая простым горячим чаем -- Через два часа зрачки у нас в глазах стали огромными и черными и вот мы вышли в поле за город -- Неимовернейший торч давший выход множеству цветных ощущений вроде, «Заметь нежный белый оттенок вон тех цветочков под деревом.» Мы стояли под деревом глядя сверху на Танжерскую Бухту. «У меня много видений на этом месте бывает,» говорит Бык, уже серьезно, рассказывая мне о своей книге.
Фактически я болтаюсь по его комнате по нескольку часов в день хотя теперь и у меня есть великолепная комната на крыше, но ему хотелось чтобы я тусовался тут примерно с полудня до двух, затем коктейли и обед и большую часть вечера вместе (очень формальный человек) поэтому мне случалось сидеть у него на кровати читая когда зачастую, перепечатывая свою историю, он вдруг сгибался напополам от хохота с того что сам наделал и иногда даже скатывался на пол. Странный сжатый смех исходил из его желудка когда он печатал. Но чтобы никакой Трумэн Капоте не подумал что он просто машинистка, иногда он выхватывал свою ручку и начинал карябать по машинописным страницам которые швырял через плечо когда заканчивал с ними, будто Доктор Мабузе, пока весь пол не усыпался странным этрусским шрифтом его почерка. Между тем как я сказал все волосы были у него набок, но поскольку это лежало в основе моего беспокойства о нем он дважды или трижды отрывался от своего писательства и говорил глядя на меня искренними голубыми глазами «Знаешь ты единственный на свете человек который может сидеть в комнате когда я пишу и я даже не знаю здесь ты или нет?» Великий комплимент, что и говорить. Делал я это просто тем что сосредотачивался на своих собственных мыслях и просто грезил себе, нельзя мешать Быку. «Неожиданно я отрываю взгляд от этого ужасного прикола а ты сидишь и читаешь этикетку на коньячной бутылке.»
Саму книгу я предоставлю смотреть читателю. Обнаженный Ужин, вся она про рубашки синеющие при повешениях, кастрации и извести -- Великие ужасающие сцены с воображаемыми врачами будущего лечащими машинных кататоников негативными наркотиками чтоб они смогли стереть всех людей с лица земли но когда это свершено Безумный Доктор остается один с самоуправляемым самомагнитофоном который он может изменять или редактировать по желанию, но никого не остается, даже Чико Альбиноса-Мастурбатора на Дереве, чтобы замечать это -- Целые легионы говнюков заплатанных как перебинтованные скорпионы, что-то типа этого, вам самим надо прочесть ее, но так ужасно что когда я попытался было начать ее перепечатывать аккуратно через два интервала для его издателей на следующей неделе у меня покатили ужасные кошмары в моей комнате на крыше -- вроде вытягивания бесконечных колбас у себя изо рта, из самых своих кишок, целые футы колбас, всё вытягиваешь и вытягиваешь весь ужас того что видел Бык, и писал.
Вы можете говорить мне про Синклера Льюиса великого американского писателя, или про Вулфа, или Хемингуэя, или Фолкнера, но никто из них не был так честен, если не называть... но нет это и не Торо.
«Почему всех этих молоденьких мальчиков в белых рубашках вешают в известняковых пещерах?»
«Не спрашивай меня -- Я получаю эти послания с других планет -- Я очевидно некий агент с другой планеты но еще не совсем ясно расшифровал свои приказы.»
«Но зачем весь этот мерзкий ревм -- все эти выделения.»
«Я высираю свое образованное среднезападное прошлое раз и навсегда. Все дело в катарсисе где я говорю самое ужасное что могу придумать -- Ты только представь, самую кошмарную грязную склизкую ужасную черномазую позу из всех возможных -- К тому времени как я закончу эту книгу я стану чист аки ангел, дорогой мой. Эти великие экзистенциэльные анархисты и террористы так называемые никогда даже о своей собственной обоссанной ширинке не упоминали, дорогуша -- Им следует ворошить палками собственное говно и анализировать его во имя общественного прогресса.»
«Но куда нас все это говно заведет?»
«Давай просто избавимся от говна, по-настоящему Джек.» Он извлекает (4 часа пополудни) коньячную бутылку дневного аперитива. Мы оба вздыхаем при виде нее. Бык так много страдал.






55





Четыре часа пополудни это примерно то время когда заглядывает Джон Бэнкс. Джон Бэнкс это симпатяга-декадент из Бирмингема Англия который раньше был там гангстером (он говорит), позже перешел на контрабанду и в самом своем расцвете лихо вплыл в Танжерскую Бухту с контрабандным грузом в своем шлюпе. Может он просто работал на углевозах, я не знаю, поскольку от Бирмингема до Ньюкасла не так уж далеко. Но был он голубоглазым горячим удалым псом из Англии с ихним акцентом и Хаббард его просто любил. Фактически всякий раз когда я навещал Хаббарда будь то в Нью-Йорке или Мехико или Ньюарке или где-нибудь еще у него там всегда в фаворитах бывал raconteur которого он где-то отыскивал чтоб тот потчевал его великолепными байками за коктейлем. Хаббард взаправду был самым элегантным англичанином в мире. Фактически у меня были глюки о нем в Лондоне сидящем перед клубным камином с прославленными врачами, бренди в руке, рассказывающем истории о мире и смеющемся «Хм хм хм» из глубин желудка сгибаясь, как громадный Шерлок Холмс. На самом деле Ирвин Гарден этот сумасшедший Провидец как-то сказал мне довольно серьезно «Ты понимаешь что в Хаббарде есть что-то от старшего брата Шерлока Холмса?»
«От старшего брата Шерлока Холмса?»
«Ты что всего Конан-Дойла не читал? Когда бы Холмс ни застревал распутывая преступление он брал кэб в Сохо и заскакивал к своему старшему брату который всегда был старым пьяницей валялся везде с бутылкой вина в дешевой комнатенке, О восхитительно! совсем как ты во Фриско.»
«И что дальше
«Старший Холмс всегда говорил Шерлоку как раскрыть дело -- он кажется знал все что происходило в Лондоне.»
«Разве брат Шерлока Холмса ни разу не надевал галстук и не шел в Клуб?»
«Только к ебенемаме» отвечает Ирвин отмазываясь от меня но теперь я вижу что Бык в самом деле старший брат Шерлока Холмса в Лондоне ботает по фене с гангстерами Бирмингема, чтоб заполучить себе новейший слэнг, поскольку он к тому же еще и лингвист и филолог которого интересуют не только местные диалекты Дерьмошира и других ширей но и весь последний слэнг. Посреди повествования о своих похождениях в Бирме Джон Бэнкс, над окнозатемняющими коньяками и кайфом, выдает поразительную фразу «Вот она перебрасывает мне сладкохлебье своим языком!»
«Сладкохлебье?»
«Не ржануху, бобики.»
«А потом?» ржет Бык хватаясь за живот и глаза у него теперь уже сияют славной голубизной хоть в следующий миг он может прицелиться из ружья поверх наших голов и сказать: -- «Всегда хотел взять его с собой на Амазонку, если б только можно было расстрелять каждую десятую пиранью.»
«Но я ведь еще не закончил про Бирму!» И это вечно был коньяк, байки, а я выходил в сад время от времени и дивился на эту лиловую закатную бухту. Затем когда Джон или другие трепачи уходили мы с Быком шагали в самый лучший ресторан в городе ужинать, обычно стейк в перечном соусе а ля Овернь, или Паскаль поллито а ля Йей, или что-нибудь хорошее, с нечленораздельно скорым черпачком хорошего французского вина, причем Хаббард швырял куриные кости через плечо вне зависимости от того содержал в текущий момент подвальчик Эль Панамы женщин или нет.
«Эй Бык, за столиком у тебя за спиной сидят какие-то длинношеие парижанки в жемчугах.»
«La belle gashe (5) чмок, куриная кость, «что?»
«Но они все пьют из фужеров на длинных ножках.»
«Ах не доставай меня своими новоанглийскими снами» но по правде сказать он никогда не швырял через плечо целую тарелку как это сделал Жюльен в 1944, трах. Учтиво он зажигает однако длиннющий кропаль.
«Разве здесь можно курить марихуану?»
Он заказывает бенедиктин к десерту. Ей-Богу ему скучно. «Когда Ирвин сюда доберется?» Ирвин сейчас в пути с Саймоном на другом югославском сухогрузе но сухогрузе в апреле и без штормов. Вернувшись ко мне в комнату он достает бинокль и вглядывается в море. «Когда же он сюда доберется?» Неожиданно он начинает рыдать у меня на плече.
«Что случилось?»
«Я просто не знаю» -- он в самом деле плачет и это действительно всерьез. Он влюблен в Ирвина уже много лет но если вы меня спросите то странною любовью. Как в тот раз когда я показал ему картинку нарисованную Ирвином с двумя сердцами пронзенными стрелой Купидона но по ошибке тот нарисовал древко стрелы только сквозь одно сердце и Хаббард завопил «Вот оно! Вот что я имел в виду!»
«А что ты имел в виду?»
«Эта автократичная личность может влюбиться только в образ самого себя.»
«Что это за дела с любовью между взрослыми мужчинами.» Это случилось в 1954 году когда я сидел сдома со своей мамой как вдруг неожиданно звонок в дверь. Хаббард пихает дверь внутрь, просит доллар доплатить за такси (за которое на самом деле платит моя мама) и затем сидит там с нами в смятении пиша длинное письмо. А мама моя только-только успела сказать «Держись подальше от Хаббарда, он тебя погубит.» Я никогда не наблюдал более странной сцены. Неожиданно Ма сказала: --
«Не хотите ли бутерброда. Мистер Хаббард?» но тот лишь покачал головой и продолжал писать а писал он большое очень личное любовное письмо Ирвину в Калифорнию. Почему он пришел ко мне домой, как признался он мне в Танжере своими скучающими но страдающими тонами, так это «Потому что единственная связь которая в то агонизированное время была у меня с Ирвином шла через тебя, ты получал от него длинные письма о том чем он занимается во Фриско. Трудоемкая человеческая проза но у меня должна была быть с ним какая-то связь, типа ты был этим великим занудой что получал большие письма от моего редкого ангела и я должен был видеть тебя как все-таки лучше чем ничего.» Но это меня не оскорбило поскольку я знал что он имеет в виду ибо читал Бремя Страстей Человеческих (6) и завещание Шекспира, да и Дмитрия Карамазова тоже. Мы вышли из дома Ма (сконфуженно) в бар на углу, где он продолжал писать пока его призрак-заместитель все заказывал и заказывал напитки да наблюдал в тиши. Я так любил Хаббарда просто за его большую дурацкую душу. Не то чтобы Ирвин был его недостоин но как во имя всего святого могли они осуществить эту свою великую романтическую любовь с вазелином и презерами?
Если бы Идиот полез к Ипполиту, чего он не делал, то не было бы и никакого подложного Дяди Эдуарда на которого милый чокнутый Бернар щелкал зубами. Хаббард же все писал и писал свое огромное письмо в баре пока Китайский Прачечник наблюдал за ним с той стороны улицы кивая. Ирвин только что завел себе чувиху во Фриско и Хаббард говорит «Могу себе представить эту великую христианскую шлюху» хоть ему и не стоило тогда волноваться, Ирвин вскоре после этого встретил Саймона.
«Какой он, Саймон?» спрашивает он теперь рыдая у меня на плече в Танжере. (О что бы сказала моя мама видя как старший брат Шерлока Холмса рыдает у меня на плече в Танжере?) Я нарисовал в карандаше портрет Саймона чтоб показать ему. Сумасшедшие глаза и лицо. Он на самом деле не поверил. «Давай спустимся ко мне в комнату и попинаем гонг по кругу.» Это старое выражение Кэба Кэллоуэя (7) вместо «выкурим трубку опиума.» Мы только что подогрелись ею над бессвязными кофе в Зоко-Чико у человека в красной феске которого Хаббард конфиденциально обвинил (мне на ухо) в разнесении желтухи по всему Танжерсу (так на самом деле пишется). Из старой банки из-под оливкового масла, в ней дырка, еще одна дырка для рта, мы напихали в колодезную дыру красного опия-сырца и подожгли и стали вдыхать громадные голубые хавки опиумного дыма. Между тем возник один наш американский знакомый и сказал что нашел блядей о которых я спрашивал. Пока Бык с Джоном курили мы с Джимом нашли девок которые расхаживали в длинных джалабах под неоновыми сигаретными вывесками, отвели их ко мне в комнату, по очереди продернули, и снова спустились еще покурить Опия. (Самое поразительное в арабских проститутках это видеть как она снимает с носа вуаль а затем и длинные библейские хламиды, внезапно не остается ничего кроме персиковой девки со сладострастной ухмылкой и высокими каблуками и больше ничего -- однако на улице они выглядят настолько похоронно святыми, эти глаза, одни эти темные глаза во всей этой целомудреннейшей одежде...)
Бык потом смешно взглянул на меня и сказал: «Я ничего не чувствую, а ты?»
«Нет. Настолько мы должно быть пропитались
«Давай попробуем поесть» и вот мы посыпали щепотками сырой опиумной грязи чашки горячего чая и выпили. Через минуту мы были вусмерть до посинения обдолбаны. Я поднялся наверх со щепоткой и подсыпал себе еще в чай, который заварил на маленькой керосинке любезно купленной мне Быком в обмен за то что я перепечатал первые части его книги. На спине двадцать четыре часа после этого я лыбился в потолок, пока тот маяк Девы Марии вращавшийся на мысу с той стороны Бухты посылал ленту за лентой спасительный свет по плутовскому моему потолку со всеми его болтливыми ртами -- Его ацтекскими рожами -- Его трещинами сквозь которые видны небеса -- Свет моей свечи -- Погас по Святому Опиуму -- Переживая как я уже сказал этот «Полный оборот» который сказал: «Джек, это конец твоих странствий земных -- Ступай домой -- Сделай себе дом в Америке -- Будь хоть это тем, а то этим, это не для тебя -- Святые котята на старой крыше глупого старого родного городка плачут по тебе, Ти Джин -- Эти парняги не понимают тебя, а арабы лупцуют своих мулов -- » (Чуть раньше в тот же день когда я увидел как араб бьет своего мула я чуть было не бросился к нему не выхватил у него из рук палку, и не избил ею его, что лишь ускорило бы волнения на Радио Каира или в Яффе или где бы то ни было где идиоты лупят своих любящих животных, или мулов, или смертных страдающих актеров обреченных влачить бремя других людей) -- Тот факт что славный ящичек отогнут назад это факт лишь для спуска. Спуск приходит, и конец. Напечатайте это в Правде. Но я лежал там двадцать четыре или может быть тридцать шесть часов уставившись в потолок, рыгая в коридорном сортире, по этой жуткой старой опиумной грязи пока тем временем соседняя квартира издавала скрипы педерастической любви которые не беспокоили меня если не считать того что на рассвете милый мальчик-латиноамериканец с печальной улыбкой зашел ко мне в ванную и навалил огромную кучу в биде, которую я увидел наутро в ужасе, мог ли кто-нибудь кроме Нубийской Принцессы наклониться и вычистить ее? Мира?
Всегда Гэйнз твердил мне в Мехико что китайцы говорили что Опиум для сна для меня же сном он не был и я кошмарно ворочался и ворочался в ужасе в постели (люди отравляющие себя стонут), и осознав «Опиум для Ужаса -- Де Куинси О Боже -- » и я понял что моя мать ждет чтобы я отвел ее домой, моя мать, моя мать которая улыбалась во чреве когда носила меня -- Хоть каждый раз я и пел «Зачем Я Родился?» (Гершвинов) она рявкала «Почему ты это поешь?» -- Я выхлебываю последнюю чашку О.
Счастливые священники играющие в баскетбол в католической церкви позади, поднимаются на заре звоня в Бенедиктинский Колокол, ради меня, а Стелла Звезда Моря сияет безнадежно на воды миллионов утопших младенцев все еще улыбающихся во чреве морском. Бонг! Я выхожу на крышу и угрюмо выкатываю на всех зенки, священники смотрят снизу вверх на меня. Мы просто лыбимся. Все мои былые друзья звонят в колокола в иных монастырях. Происходит какой-то заговор. Что бы сказал Хаббард? Надежды нет даже в рясах Ризницы. Никогда больше не видеть Орлеанского Моста это не совсем спасение. Самое лучшее это быть как младенец.






56





И мне по-настоящему понравился Танжер, прекрасные арабы которые ни разу даже не взглянули на меня на улице, но держали свои глаза при себе (в отличие от Мексики которая вся из глаз), великолепная комната на крыше с выложенным плиткой патио выходящим на маленькие сонные испано-марокканские жилые дома с пустырем на холме где пасется коза в оковах -- Вид поверх тех крыш на Волшебную Бухту с ее простором раскинувшимся к Мысу Ультима, в ясные дни дальней тенью клянчущий Гибралтар вдалеке -- Солнечными утрами я бывало сидел во дворике наслаждаясь своими книгами, своим кайфом и католическими колоколами -- Даже детские баскетбольные матчи мне было видно если перегнуться подальше и изогнуться и -- или прямо под собой я заглядывал в садик Быка, видел его кошек, его самого задумавшегося на минутку на солнышке -- А небесными звездными ночами просто опереться на парапет крыши (бетонный) и глядеть в море пока иногда часто я не замечал мерцавших судов подходивших со стороны Касабланки я чувствовал что путешествие того стоило. Но теперь на передозе опиумом я ощущал запутанные тягостные мысли обо всей Африке, всей Европе, о мире -- мне хотелось почему-то только Пшеничинок у кухонного окна с сосновым ветерком в Америке -- Многие американцы которым вдруг опротивели иностранные земли должно быть испытывают то же самое детское стремление, как Вулф вдруг вспомнивший звяк бутылки одинокого молочника в Северной Каролине когда лежал мучимый в оксфордской комнате, или Хемингуэй вдруг увидевший осенние листья Энн-Арбора в берлинском борделе. Слезы Скотта Фитца навернувшиеся ему на глаза в Испании от мысли о старых башмаках его отца в проеме дверей фермы. Джонни Смит Турист просыпается пьяный в растрескавшейся комнатенке Стамбула плача по мороженому с содовой Воскресным Днем в Ричмондхиллском Центре.
Поэтому к тому времени как Ирвин с Саймоном наконец приехали на свое триумфальное воссоединение с нами в Африке, было уже слишком поздно. Я все больше и больше времени проводил у себя на крыше и теперь на самом деле читал книги Ван Вик Брукса (про жизнь Уитмена, Брет Гарта, даже Чарльза Нимрода из Южной Каролины) чтобы проникнуться домом, совершенно забывая как уныло и мрачно там было лишь совсем недавно словно в Роанук-Рэпидз утраченные слезы -- Но с тех пор я потерял вкус к любым дальнейшим наружным исканиям. Как говорит Архиепископ Кентерберийский «Постоянная беспристрастность, желание распасться и служить Господу в спокойствии и молчании,» что более-менее описывает его собственные чувства (поскольку сам он Д-р Рэмси ученый) по поводу ухода на покой в этом назойливом как слепень мире. В то время я искренне верил что единственным приличным занятием на свете может быть только молиться за всех, в одиночестве. У меня было множество мистических радостей на моей крыше, и даже когда Бык или Ирвин ожидали меня внизу, как в то утро когда я ощутил как весь живой мир подернулся радостной рябью и все мертвое возрадовалось. Иногда видя что священники наблюдают за мной из окон семинарии, куда они высовывались чтобы тоже посмотреть на море, я думал что они уже обо мне знают (счастливая паранойя). Я думал что они звонят в колокола с особым рвением. Самым лучшим мгновением дня было скользнуть в постель с ночником над книжкой и читать лицом к открытым окнам дворика, звезды и море. Я тоже слышал как оно там вздыхает.






57





Между тем большое милое прибытие стало странным когда Хаббард вдруг напился и стал размахивать своим мачете перед Ирвином который велел ему прекратить всех пугать -- Бык ждал так долго, в таких терзаньях, а теперь осознал возможно в собственном опиумном полном повороте что это все равно чепуха -- Однажды когда он упомянул об очень хорошенькой девушке которую встретил в Лондоне, дочери врача, и я сказал «Почему б тебе не жениться как-нибудь на такой вот девушке?» он ответил: «О дорогуша я холостяк, я хочу жить один.» Ему в особенности не хотелось ни с кем жить, никогда. Он тратил часы глядя в пустоту у себя в комнате как Лазарь, как я. Но теперь Ирвин хотел сделать все правильно. Обеды, прогулки по Медине, предполагаемое путешествие по железной дороге в Фез, цирки, кафе, купанья в океане, походы, я видел как Хаббард хватается в смятении за голову. Все что он сам продолжал делать оставалось тем же самым: его 4-часовые аперитивы сигнализировали о новом восторге дня. Пока Джон Бэнкс и другие трепачи толпились по всей комнате хохоча с Быком, с напитками в руках, бедняга Ирвин корячился над керосинкой готовя больших рыбин которых прикупал на рынке в тот день. Время от времени Бык покупал на нас всех обед в Панаме, но это было слишком дорого. Я дожидался своего следующего авансового перевода от издателей чтоб начать двигаться домой через Париж и Лондон.
Было немного грустно. Бык слишком уставал чтоб выходить наружу поэтому Ирвин с Саймоном вызывали меня снизу из садика совсем как маленькие детишки выкликают тебя через окно детства, «Джек-Ки!» отчего слезы почти накатывали мне на глаза и вынуждали спускаться и идти с ними. «Чего ты такой замкнутый ни с того ни с сего?» кричал Саймон. Я не мог ничего объяснить не говоря им что они мне надоели равно как и всего остального, странная штука когда ее надо сказать людям с которыми провел много лет, все lacrimae rerum (8) сладкой связи сквозь безнадежную мировую тьму, поэтому не говорю ничего.
Мы исследовали Танжер вместе, смешным к тому же было то что Бык недвусмысленно писал им в Нью-Йорк чтоб они ни за какие коврижки не заходили в магометанское заведение типа чайной или других мест где надо было садиться как принято в обществе, где они были бы нежеланны, но Ирвин с Саймоном приехала в Танжер через Касабланку, где уже заруливали в магометанские кафе и курили дурь с арабами и даже покупали у них на вынос. И вот теперь мы зашли в странный зальчик со скамейками и столами где сидели подростки и либо дремали либо играли в шашки и пили зеленый мятный чай из стаканов. Самым старшим пареньком был молодой бродяга в ниспадающем тряпье и бинтах на раненой ноге, босиком, на голове капюшон как у Св. Иосифа, бородатый, 22 или около того, по имени Мохаммед Майе, который пригласил нас к своему столику и извлек мешочек марихуаны которую большим пальцем забил в длинную трубку и зажег и пустил по кругу. Из своих драных одежд он вытащил потертый газетный снимок своего кумира, Султана Мохаммеда. Радио ревело беспрестанными воплями Радио Каира. Ирвин рассказал Мохаммеду Майе что он еврей и что это ништяк и с Мохаммедом и со всеми остальными в этой точке, абсолютно четкая тусня хипстеров и сорванцов вероятно нового «бита» востока -- «Бита» в первоначальном истинном смысле следи-за-своим-носом -- Поскольку мы действительно видели банды арабского молодняка в голубых джинсах которые крутили рок н ролльные пластинки в музыкальном автомате сумасшедшего притона полного бильярдных машин, совсем как в Альбукерке штат Нью-Мексико или в любом другом месте, а когда мы пошли в цирк то их здоровенная банда улюлюкала и аплодировала Саймону когда они услыхали как тот смеется над жонглером, все оборачивалась, десяток человек, «Йэ! Йэ!» как хепаки на танцах в Бронксе. (Позже Ирвин заехал еще дальше и увидел как то же самое происходит во всех странах Европы и слышал что так же и в России и в Корее.) Старые скорбные Святые Мужи магометанского мира которых называли «Мужи Которые Молятся» (Hombres Que Rison), ходившие по улицам в белых одеждах и в длинных бородах, говорили что только они последние оставшиеся личности которые могли бы разогнать банды арабских хипстеров одним-единственным взглядом. Менты были без разницы, мы наблюдали беспорядки в Зоко-Гранде вспыхнувшие из-за спора между испанскими фараонами и марокканскими солдатами. Бык был там вместе с нами. Вдруг ни с того ни с сего кипящая желтая масса полицейских и солдат и старперов в одеждах и заджинсованного хулиганья нагромоздилась в переулок от стены к стене, мы все повернулись и побежали. Я сам бежал один по одному такому переулочку в сопровождении двух арабских мальчуганов десяти лет смеявшихся вместе со мною на бегу. Я нырнул в испанскую винную лавку как раз когда владелец уже стаскивал вниз скользящую железную дверь, банг. Я заказал малагу пока беспорядки громыхали мимо и вниз по улице. Потом я встретил эту блотню за столиками кафе. «Каждый день беспорядки,» гордо сказал Бык.
Но «брожение» на Ближнем Востоке насколько мы все могли видеть было не таким простым как указывали наши паспорта, где власти (1957) запрещали нам к примеру посещать Израиль, что разозлило Ирвина и правильно сделало если судить по тому что арабам было плевать еврей он или кто там еще коль он давал четкости как он все равно обычно делает. Об этой «международной хеповости» я уже упоминал.
Одного взгляда на официальных лиц в Американском Консульстве куда мы пошли из-за нудной бумажной волокиты было достаточно чтобы вы поняли что именно не так с американской «дипломатией» по всему Феллахскому миру: -- чопорные официозные квадраты с презрением даже к своим собственным американцам которые случайно не носят галстуков, как будто галстук или то что он собою выражает значил хоть что-нибуть для голодных берберов приезжавших каждое субботнее утро в Танжер на покорных осликах, как Христос, везя корзины жалких фруктов или фиников, и возвращавшихся в сумерках к силуэтам вокруг плацев у подножия холмов возле железной дороги. Железная дорога где до сих пор бродили босоногие пророки и по пути обучали Корану детишек. Почему американский консул даже не зашел в тот зальчик к сорванцам где сидел и курил Мохаммед Майе? или не присел на корточки за пустующими зданиями вместе со стариками-арабами разговаривавшими руками? или хоть что-нибудь? Вместо этого одни личные лимузины, рестораны отелей, банкеты в пригородах, бесконечное липовое неприятие во имя «демократии» всего что суть мозг и соль каждой земли.
Мальчишки-нищие спали уронив головы на столы пока Мохаммед Майе передавал трубку за трубкой крепкий кайф и гашиш, объясняя свой город. Он показал в окно вдоль парапета: «Море раньше было вот здесь.» Словно старое воспоминанье о потопе еще держится у врат потопа.
Цирк был фантастической североафриканской мешаниной феноменально проворных акробатов, таинственных глотателей огня из Индии, белых голубок восходивших по серебряным лесенкам, чокнутых комедиантов которых мы не поняли, и велосипедистов которых Эд Салливен никогда не видал а увидать должен. Это было как «Марио и Маг», ночь терзаний и аплодисментов закончившаяся зловещими волшебниками которые никому не понравились.






58





Деньги мои пришли и пора было ехать но тут бедняга Ирвин в полночь зовет меня из садика «Спускайся Джек-Ки, тут в комнате у Быка целая куча хипстеров и чувих из Парижа.» И совсем как в Нью-Йорке или Фриско или где бы там ни было вот все они тут сгорбились в марихуанном дыму, разговаривая, четкие девчонки с длинными тонкими ногами в брючках, мужчины с козлиными бородками, одна невероятная тощища после всего а ведь в то время (1957) еще даже официально не началось под названием «Бит Поколения». Подумать только что я так много общего с этим имел, к тому же, фактически в тот самый момент рукопись Дороги набирали для неминуемой публикации а меня уже тошнило от всего этого. Нет ничего более нудного чем «четкость» (не ирвинова отстраненность, или Быка или Саймона, которая суть естественное спокойствие) но рисовочная, на самом деле тайно негнущаяся незаинтересованность скрывающая собой тот факт что этот персонаж неспособен сообщить ничего ни сильного ни интересного, некая социологическая отстраненность которая вскоре станет на некоторое время пунктиком для массы молодежи среднего класса. Там даже есть какая-то оскорбительность, вероятно непреднамеренная, как когда я сказал парижской девчонке только что как она сказала навестившей Персидского Шаха ради Тигриной охоты «Так вы сама на самом-то деле тигра застрелили?» та одарила меня холодным взглядом так словно я только что попытался поцеловать ее у окна Драматической Школы. Или попытался поймать Охотницу. Или чего-то еще. Мне же оставалось только сидеть на краю постели в отчаяньи как Лазарь слушая их ужасные «типа» и «типа ты знаешь» и «ух безумно» и «ништяк, чувак» «полная чума» -- Все это готово было прорасти по всей Америке аж до самого уровня старших классов и приписываться частично моих рук делу! Ирвин же не обращал на все это никаког о внимания и хотел знать лишь одно о чем они все равно думают.
Растянувшись на постели лежал как будто откинулся навеки Джо Портман сын известного писателя-путешественника который сказал мне «Я слышал ты едешь в Европу. Как по части поехать со мной Пакетботом? На этой неделе купим билеты.»
«Ладно.»
Между тем какой-то парижский джазмен объяснял что Чарли Паркер недостаточно дисциплинирован, что джазу нужны европейские классические образцы чтобы придать ему глубины, после чего я и отправился наверх насвистывая «Скрэппл», «О Привав» и «Меня Вставило.»






59





После одного долгого похода вдоль полосы прибоя наверх в берберские предгорья где я увидел сам Могреб, я наконец уложил вещи и взял себе билет. Могреб это арабское название страны. Французы называют ее La Marocaine. Ее название мне сообщил малыш чистильщик обуви на пляже выплюнув его и одарив меня яростным взглядом затем попытавшись продать мне грязные картинки а после этого рванув играть в футбол на песке пляжа. Кое-кто из его корешей постарше сказали что не могут достать мне ни одной из молодых девчонок на пляже поскольку те ненавидят «Христиан». А не желаю ли я мальчика? Мы с маленьким чистильщиком наблюдали как один американский гомик сердито рвал грязные картинки и пускал клочки по ветру спеша с пляжа прочь, плача.
Бедный старый Хаббард лежал в постели когда я уезжал и действительно выглядел печально когда схватил меня за руку и сказал «Береги себя, Джек» с таким ударением вверх на моем имени которое пытается облегчить серьезность прощанья. Ирвин и Саймон махали с пристани когда Пакетбот отчаливал. Оба они нацепив очки в конце концов потеряли из виду мои собственные волны когда судно развернулось и направилось к водам у Гибралтара во внезапно поднявшейся массе гладких стеклянных накатов. «Боже милосердный, Атлантида все еще ворчит под низом.»
За время путешествия я нечасто видел пацана Портмана. Мы оба были жалко мрачны распростершись на покрытых холстиной шконках среди Французской Армии. Рядом со мной лежал молодой французский солдат который не говорил мне ни слова дни и ночи, просто лежал уставившись в пружины койки сверху, ни разу не поднялся с нами всеми встать в очередь за фасолью, никогда ничего не делал, даже не спал. Он возвращался домой со службы в Касабланке или может быть даже с войны в Алжире. Я вдруг понял что он должно быть сидит на наркоте. У него не было интереса ни к чему вообще кроме его собственных мыслей, даже когда три пассажира-магометанца которым довелось квартировать с нами французскими войсками вдруг подскакивали посреди ночи и начинали хавать свои педацкие обеды из бумажных кулечков: -- Рамадан. Не моги пожрать до определенного времени. И я понял еще раз насколько стереотипна «всемирная история» преподаваемая нам газетами и властями. Вот они рядом трое жалких худосочных арабов мешают спать ста шестидесяти пяти французским солдатам, вооруженным притом, посреди ночи, однако ни один сержант или младший лейтенант не заорал «Tranquille (9) Все они сносили шум и неудобство в молчании что было куда как почтительно по отношению к религии и личной целостности тех троих арабов. К чему тогда была вся эта война?
Снаружи на палубе днем войска пели на палубе жуя фасоль из своих рационных мисочек. Мимо проплыли Балеарские острова. За мгновение показалось что солдаты на самом деле с нетерпением ждали чего-то веселого и волнующего и дома, во Франции, в Париже особенно, девчонок, оттягов, возвращений домой, восторгов и новых будущих, или совершенной счастливой любви, или чего-то, или может хотя бы Триумфальной Арки. Какие бы видения ни были у американца о Франции или Париже в особенности который никогда там не был, у меня все они были: -- даже Жан Габен сидящий покуривая на разбитом бампере на свалке с этим своим галльским героическим пожатием губ «Ca ma navre» (10) от которого у меня подростка мурашки по коже бегали когда я думал обо всей этой дымной Франции реалистической четкости, или даже хотя бы мешковатые штаны Луи Жуве поднимающегося по лестнице дешевого отеля, или очевидная мечта о длинных ночных улицах Парижа наполненных веселыми хлопотами годящимися для любого кино, или внезапная великая красота сырого пальто и берета, всякая подобная ерунда и все это полностью испарилось стоило мне на следующее утро увидеть ужасные белые меловые утесы Марселя в тумане и мрачный собор на одном заставивший меня прикусить губу как будто я забыл свое собственное глупое воспоминание. Даже солдаты хмурились сходя цепочкой с судна в сараи таможенных охранников когда мы пробрались сквозь несколько скучных каналов к нашей причальной стенке. Воскресное утро в Марселе, куда теперь? Кто-то в кружевную гостиную, кто-то в бильярдную, кто-то в квартирку на втором этаже пригородного коттеджа на шоссе? Кто-то в квартирку на третьем этаже. Кто-то в кондитерскую. Кто-то на дровяной склад (такой же мерзкий как дровяные склады на рю Папино в Монреале). (В этом пригородном коттедже на первом этаже живет зубной врач.) Кто-то аж к длинной жаркой стене где-нибудь посреди Булони ведущей к тетушкам в черном сидящим в гостиной свирепо поглядывая? Кто-то в Париж? Кто-то торговать цветами в Галле завывающими зимними утрами? Кто-то стать кузнецом где-нибудь возле рю Сен-Дени и ее шлюх в черных пальто? Кто-то бездельничать когда не черта делать пока днем не откроются кинотеатры на рю Клиньянкур? Кто-то стать большим презрительно ухмыляющимся звонильщиком по телефону из ночного клуба Пигаль, а на улице дождь со снегом? Кто-то стать подсобным рабочим в темных погребах на рю Рошешуа? На самом деле я не знаю.
Я отвалил сам по себе, со своим большим рюкзаком, в сторону Америки, своего дома, своей собственной тусклой Франции.






60





В Париже я сидел на вынесенных на мостовую стульчиках Кафе Бонапарт разговаривая с молодыми художниками и девчонками, на солнышке, пьяный, в городе лишь четыре часа, и тут подваливает такой Рафаэль свингуя по площади Сен-Жермен углядев меня аж за целую милю и вопя «Джек! Вот ты где? Тебя окружают миллионы девчонок! Чего ты такой мрачный? Я покажу тебе Париж! Любовь тут везде! Я только что написал поэму она называется Перу!» (Пеуу!) «У меня для тебя есть девчонка!» Но даже он сам знал что это шутка однако солнышко было теплым и мы чувствовали себя отлично снова напиваясь вместе. «Девчонки» были хамоватыми студенточками из Англии и Голландии которые искали случая испортить мне настроение обзывая меня мудилой как только я ничем не показывал что собираюсь обихаживать их весь сезон с оцветоченными записками и корчами агонии. Я просто хотел чтобы они раздвинули ноги в человеческой постели и забыли про это. Боже мой так неможно коль скоро в романтическом экзистенциальном Париже сам Сартр! Впоследствии эти же самые девчонки будут рассиживать в столицах мира утомленно цедя своему эскорту из латинцев, «Я просто в ожидании Годо, чувак.» По улицам взад и вперед бродят действительно восхитительные красотки но все они идут куда-то в другое место -- туда где их, однако, ожидает по-настоящему прекрасный молодой француз с пылающими надеждами. Бодлеровская тоска возвращалась долго маша из Америки, но она вернулась, начиная с Двадцатых. Изнуренный Рафаэль и я несемся купить большую бутыль коньяку и затаскиваем рыжего ирландца с двумя девчонками в Булонский Лес выпить и потрещать на солнышке. Своими разъезжающимися пьяными глазами, однако, я все-таки вижу нежный парк и женщин и детей, как у Пруста, все они веселы как цветочки у себя в городе. Я замечаю как парижские полицейские тусуются группами восхищаясь женщинами: только возникнет какая беда а у них уже тут целая бригада и конечно же их знаменитые перелины со встроенными монтировками. На самом деле я чувствую что мне по кайфу врубаться в парижскую жизнь именно так, самому, личные заметки, но я обречен на несколько дней в точности того же что можно найти в Гринвич-Виллидж. Ибо Рафаэль позже тащит меня на встречи со сварливыми американскими битниками в квартирах и барах и вся эта «четкость» вылазит снова, только сейчас Пасха и в фантастических кондитерских Парижа шоколадные рыбки в витринах длиной в три фута. Но это все одно великое хождение по Сен-Мишелю, Сен-Жермену по кругу снова и снова пока мы с Рафаэлем не заканчиваем в улицах ночи словно в Нью-Йорке озираясь куда бы еще пойти. «Мы не могли бы найти где-нибудь Селина мочеиспускающего в Сену или взрывающего несколько кроличьих клеток.»
«Пошли сходим к моей девчонке Нанетте! Я тебе ее отдам.» Но когда я ее вижу то понимаю что никогда он мне ее не отдаст, она абсолютная красавица до дрожи и любит Рафаэля до смерти. Мы все весело отчаливаем шишкабобствовать и боповать. Я всю ночь провожу переводя ему ее французский, как она его любит, затем приходится переводить ей его английский, как он это знает но.
«Raphael di qu'il t'aime mais il veux vraiment faire l'amour avec les etoiles! C'est ca qu'il dit. Il fait l'amour avec toi dans sa maniere drole.» («Рафаэль говорит что любит тебя но на самом деле ему хочется заниматься любовью со звездами, он так сказал, он занимается с тобой любовью по своему по-смешному.»
Хорошенькая Нанетта говорит мне на ухо в шумном арабском коктейль-баре: «Dit lui que ma soeur vas m'donner d'l'argent demain.» («Скажи ему что моя сестра завтра даст мне денег.»)
«Рафаэль чего б тебе ее мне просто не отдать! У нее нет денег!»
«Что она только что сказала?» Рафаэль насильно влюбил в себя дерчонку не умея даже поговорить с нею. Все это заканчивается тем что человек постукивает меня по плечу и я просыпаюсь с головой уроненной на стойку бара где играют прохладный джаз. «Пять тысяч франков, пожалуйста.» Это пять из моих восьми, мои парижские деньги все закончились, оставшиеся три тысячи франков равняются 7.50 долларам (тогдашними) -- в обрез доехать до Лондона и взять денег у моего английского издателя и плыть домой. Я разозлился как черт на Рафаэля что тот заставил меня все истратить и вот он опять вопит на меня какой я жадина и я поистине нигде. И не только то что пока я валялся там на его полу он всю ночь занимался любовью с Нанеттой, а та похныкивала. Наутро я выскальзываю наружу под предлогом того что в кафе меня ждет девушка, и так и не возвращаюсь. Я просто брожу по всему Парижу с мешком за спиной выглядя так странно что даже шлюхи Сен-Дени не смотрят на меня. Я покупаю себе билет в Лондон и долго ли коротко ли но еду.
Но я увидел в конце концов парижанку своей мечты в пустом баре где прихлебывал кофе. Работал там только один человек, приятный на вид парень, и тут входит прелестная парижанка такой медленной чарующей походочкой мол-некуда-идти, руки в карманах, говоря, просто «Ca va? La vie?» (11) Очевидно бывшие любовники.
«Qui. Comme ci comme ca.» (12) И она бросает ему такую вялую улыбку которая стоит больше чем все ее нагое тело, по-настоящему философскую улыбку, ленивую и амурную и готовую ко всему, даже к дождливым дням, или шляпкам на Набережной, ренуаровская женщина которой больше нечего делать кроме как зайти навестить своего старого возлюбленного и поддеть его расспросами о жизни. Такую мождо увидеть даже в Ошкоше однако, или в Лесистых Холмах, но что за походка, что за ленивая грация как будто любовник преследовал ее на велосипеде от самого депо а ей и дела не было. Песни Эдит Пиаф выражают такой тип парижанки, целые дни за ласканием волос, на самом деле скука, кончающаяся внезапными ссорами из-за денег на шубку которые взлетают из окна так громко что даже печальная старая Сюртэ в конце концов приходит пожать плечами по поводу трагедии и красоты, зная все время что это ни трагично ни прекрасно а просто скука в Париже и любовь потому что больше нечем заняться, в самом деле -- Парижские любовники смахивают пот и разламывают длинные булки в миллионе миль от Гёттердаммерунга за Марной (я полагаю) (никогда так и не встретившись с МарленДитрих на Берлинской Улице) --
Я приезжаю в Лондон вечером. Вокзал Виктория, и сразу же иду в бар под названием «Шекспир». Но с таким же успехом я мог бы зайти к Шраффту: -- белые скатерти, тихонько позвякивающие бармены, дубовые панели среди плакатов Стаута, официанты в смокингах, тьфу. Я вылетаю оттуда как можно скорее и иду слоняться по ночным улицам Лондона с этим мешком по-прежнему у меня за плечами а бобби наблюдают за тем как я прохожу с этой странной неподвижной ухмылочкой которую я так хорошо помню, которая говорит: «Вот он, под самым носом, Джек-Потрошитель вернулся на место своих преступлений. Пригляди-ка тут за ним пока я звякну Инспектору.»






61





Может их тоже едва ли можно винить потому что пока я гулял сквозь туманы Челси в поисках чипсов с рыбой один бобби шел в полуквартале впереди, лишь смутно я мог различить его спину и высокую каскетку, и содрогающийся стих пришел мне на ум: «Кто задушит бобби в тумане?» (уж и не знаю почему, лишь потому что стоял туман и его спина была повернутая ко мне и ботинки мои были молчаливыми пустынными башмаками на мягкой подошве как ботинки у разбойников) -- А на границе, то есть на таможне Английского Канала (Ньюхейвен) они все оделяли меня странными взглядами как будто знали меня и поскольку у меня в кармане было всего пятнадцать шиллингов (2 доллара) они чуть было не запретили мне въезжать в Англию вообще, уступив лишь когда я предъявил им доказательства того что я американский писатель. Даже тогда, однако, бобики стояли наблюдая за мной с той слабой злобной полуулыбкой, мудро потирая челюстями, даже кивая, будто хотели сказать «Мы уже видали таких прежде» хотя если б я был с Джоном Бэнксом меня бы давно засадили в кутузку.
Из Челси я повлек свой горестные мешок по всему центру Лондона в туманной ночи, закончив изможденным на Флит-Стрит где ей-Богу видел старого 55-летнего Жюльена из Таймс покручивавшего ус совсем как Жюльен (которой шотландского происхождения), спешившего на мелькающих ногах газетчика в ближайший паб, Король Луд, пениться на пива из бочек Британии -- Под уличным фонарем прямо там где прогуливались Джонсон и Босуэлл, вот идет он, в твидовом костюме, «все знает» и прочее, позабавленный новостями Эдинбурга, Фолклендов и Лайра.
Мне удалось занять пять фунтов у своего английского агента у него дома и я поспешил через Сохо (Субботней Полночью) ища себе комнату. Пока я стоял перед магазинов пластинок разглядывая конверт альбома с большой добродушной физиономией американского хипстера Джерри Маллигэна кучка стиляг выплеснувшаяся с тысячами других из ночных клубов Сохо подканала ко мне, как заджинсованные марокканские хипстеры но все прекрасно одетые однако в жилетках и отглаженных брючках и в сияющих ботинках, говоря «Скажи-ка, ты знаешь Джерри Маллигэна?» Как они засекли меня в этом рванье и с рюкзакам я никогда не узнаю. Сохо это Гринвич-Виллидж Лондона полный печальных греческих и итальянских ресторанчиков с клетчатыми скатертями при свечах, и джазовых притончиков, ночных клубов, стриптизных точек и тому подобного, с десятками блондинок и брюнеток крейсирующих ради денег: «Пассушай, дорогуша» но ни одна на меня даже не взглянула поскольку я был так ужасно одет. (Я приехал в Европу в лохмотьях рассчитывая ночевать в стогах с хлебом и вином, а тут нигде никаких стогов.) «Стиляги» это английский эквивалент наших хипстеров и абсолютно ничего общего не имеют с «Рассерженными Молодыми Людьми» которые вовсе никакие не уличные типы покручивающие на углах ключами на цепочках а интеллектуальные джентльмены среднего класса с университетским образованием большинство их изнежено, а когда не изнежено, то политично вместо того чтобы быть артистичными. Стиляги же пижоны перекрестков (вроде нашей собственной породы особо влатанных или по меньшей мере «резких» хипстеров в пиджаках без лацканов или в мягких голливудско-ласвегасских спортивных рубашках). Стиляги пока еще не начали писать или по крайней мере публиковаться а когда начнут то заставят Рассерженных Молодых Людей выглядеть академическими позерами. Обычная бородатая богема тоже шляется по Сохо но они были тут задолго до Доусона или Де-Квинси.
Пиккадилли-Сёркус, где я нашел себе дешевый номер в отеле, это Таймс-Сквер Лондона вот только там есть очаровательные уличные артисты которые танцуют и играют и поют за пенни что им швыряют, кое-кто из них печальные скрипачи заставляющие вспомнить пафос диккенсовского Лондона.
Что изумило меня почти так же сильно как и все остальное так это жирные спокойные полосатые коты Лондона причем некоторые мирно спали прямо в дверях мясных лавок а люди осторожно перешагивали через них, прямо на солнцепеке в опилках но лишь на вытянутый нос от ревущего движения трамваев автобусов и машин. Англия должна быть страной котов, они мирно обитают по всем задним заборам Сент-Джонз-Вуда. Пожилое дамы любовно пичкают их совсем как Ма кормит моих кошек. В Танжере или Мехико кота едва ли увидишь, разве только поздно ночью, потому что беднота часто ловит и ест их. Я чувствовал что Лондон благословен своим добрым отношением к котам. Если Париж это женщина изнасилованная фашистским вторжением, то Лондон мужчина в которого никогда не проникали а он лишь покуривал трубку, попивал свой портер или половину-на-половину, да благословлял своего кота по мурлыкающей голове.
В Париже холодными ночами жилые дома вдоль Сены выглядят уныло как жилые дома Нью-Йорка на Риверсайд-Драйве январскими ночами когда все негостеприимные порывы Гудзона бьют людей мокрыми клочьями из-за углов их вестибюлей, но на берегах Темзы ночью кажется есть какая-то надежда в мерцании реки, Ист-Энда на той стороне, что-то дьявольски по-английски полное надежды. Во время войны я тоже видел внутреннюю часть Англии, те невероятно зеленые местности призрачных лугов, велосипедистов ожидавших у железнодорожных переездов чтоб добраться домой к крытому соломой домику и очагу -- я любил ее. Но у меня не было времени и желанья болтаться тут, я хотел ехать домой.
Идя однажды ночью по Бейкер-Стрит я на самом деле начал искать адрес Шерлока Холмса совершенно забыв что он был всего лишь фикцией ума Конан-Дойла.
Я получил свои деньги в конторе агентства на Стрэнде и купил билет до Нью-Йорка на голландские судно п/х Ньё-Амстердам отправлявшееся из Саутгемптона в тот же вечер.



1. Звезду Морей (лат.)
2. Подвиг (фр.)
3. интернационале (фр.)
4. «Твой новый американский друг? Мальчиков хочется?»
         «...хочется дев-ЧО-нок»
         «Почему это?»
         «Он еще тот жеребец с девчонками!» (исп.)
5. Блядь прелестная (фр.)
6. Роман Уильяма Сомерсета Моэма, 1915.
7. Кэб Кэллоуэй (1907-1994) -- американский джазовый музыкант и руководитель оркестра, прославившийся своим слоговым пением (скэт).
8. слезы вещей (искаж.лат.)
9. Тихо! (фр.)
10. Это меня огорчило (фр.)
11. Ну как? Жизнь-то? (фр.)
12. Да так. Живу себе. (фр.)