Speaking In Tongues
Лавка Языков

Екатерина Дробовцева

Сделано «In Ради»



Он приехал на красной машине. Она вишенкой-черешенкой краснела сквозь зеленые ветки деревьев, а я стояла на балконе и очень лениво курила. Сзади, из открытой двери в комнату, в мою спину тыкались звуки: Уэйтса нельзя слушать так громко, он должен быть слегка недослышан. Кто-то опрокинул стул и весело выругался. Просто диву иногда даешься -- насколько элегантно некоторые люди ругаются матом. Одна моя знакомая филологиня умудрялась перемежать свои рассуждения о студенческих пьесах Бергмана такими непечатными конструкциями отборных матюков, что без нее, без этой ядреной базарной ругани, изложение идеи ее диссертации превратилось бы в монолог о нещадящей стоимости чулок на силиконовой основе. А мои матюки похожи на груши. На грязные, многими руками проверенные на спелость, груши. Я не умею изящно ругаться.
Он приехал на красной машине. На ее спину (знать бы мне названия частей автомобилей ), на ее самую выгнутую верхнюю часть, и упал бычок моей, как обычно докуренный по самое «не хочу», сигареты. Он не мог этого ни услышать, ни почувствовать. Но тут же вышел. Появился из машины, словно черт из коробочки. И сразу же начал смотреть на меня, сделав козырек из ладошки. Я вроде бы не очень много выпила, но неожиданно для себя показала ему язык. Причем, не то чтобы кокетливо (эдак, просунув кончик сквозь плотно сомкнутые губы ), а по-настоящему -- весь язык. Просто вывалила его изо рта. Как будто перед доктором, чтобы тот мог рассмотреть мои гланды, похожие на шары из папье-маше, оклеенные кусочками битого зеркала. Но он не удивился, не рассмеялся, он даже не улыбнулся. Он просто махнул рукой. Мол, иди сюда! Спускайся! И я спустилась. Я перекинула через балконные перила сначала одну ногу, потом другую, и прыгнула вниз. Я почему-то очень долго летела. Падала быстро. Но летела бесконечно долго. Помню даже, что было смешно от неожиданно вспомнившейся фразы: «Оптимист -- это человек, упавший с крыши небоскреба и подумавший, долетев до сорокового этажа: "Упс! Половина пути уже позади, а ничего страшного не произошло!.."» И было неожиданно понятно, почему люди говорят: «А мне фиолетово.» Мне тоже было очень фиолетово. Только потом все стало красным. Все мое тело -- красным. Небо, там наверху -- красным. Чьи-то навалившиеся на меня глаза -- красными, как на фотографии, рожденной от дешевого «Кодака». Но ведь это же понятно -- он приехал на красной машине.
А потом меня очень долго несли. И на руках, и на какой-то штуке, похожей на раскладушку (как мы шутили раньше с этими раскладушками ), и на железной колеснице с ярко зажжеными огнями в спицах колес, и я неслась среди всего этого, такая живая, живее, чем тогда, когда я была гораздо живее. Или целее? Но ведь целее -- не значит живее. Было клацанье чего-то металлического. Было клацанье, а я делала из него музыку. Я превращала этот злой железный звук в мелодию пузатой волынки. Я вдруг стала очень смелой. Я расталкивала руками фигуры людей. Я обнаглела настолько, что вспомнила себя много-много лет назад. Мне пять. У меня ангина и температура тридцать девять. Я лежу в кровати напротив гладкого шкафа, в котором отражается запрещенный для меня, болеющей, экран телевизора. Я вожу глазами по его периметру, два, три, десять, двадцать раз, и он превращается в шахматную доску, которая потихоньку перемещается в мою голову. Я закрываю глаза и оказываюсь в центре этой шахматной доски. Посередине между королем и королевой. А они начинают друг на друга кричать. Кричать и почти что бросаться друг на друга с кулаками. А я стою между ними. Мне пять лет. И у меня высоченная температура Я громко плачу, потому что знаю, что короля и королеву никогда и ни за что уже не помирить. Я зажимаю уши руками и громко зову кого-нибудь, кто мог бы забрать меня оттуда. А вместо этого мне суют в рот что-то очень горькое, очень неприятное, отчего я тут же очень сладко и приятно засыпаю. Я почти все время сплю. И в меня все время пихают это горькое. Но внутри моей головы уже не ссорятся король и королева. Вместо них в моей белой-белой комнате с белыми-белыми женщинами, пахнущими хлоркой и отчего-то зеленым горошком, есть нечто иное, что заменяет все. Телефон.
Белое и горькое не мешают мне забавляться от осознания совершенно дурацкой связи количества цифр в телефоне с количеством городов, которые я поменяла -- сначала шесть, потом семь, потом невозможные для запоминания цепочки. И, что понятно, печальное осознание того, что, чем дальше, тем некому больше звонить. Прежние связи, казалось бы, незыблемые и вечные, превращались в усталость сонного голоса (все время забывала про разницу во времени, такая бодрая, с кучей пива в холодильнике ). Мои звонки раздавались именно в тот момент, когда проявлялись и печатались фотографии, и Его красному лицу с опущенными в -дцатую по счету ванночку пальцами, хотелось не меня, а чего-то черно-белого А я была разноцветная. До неприличия желтая и зеленая. И дико злящаяся от услышанного в трубке: «Набранный вами номер не существует.» Мне хотелось кричать: «Как это не существует?? Это я могу не существовать. Или существовать, но так несущественно, что правильность набора цифр становится слегка вторичной. Но номер-то есть! Просто не совпали.» Но сейчас я никому не звоню. Потому что боюсь говорить в тот момент, когда он захочет говорить со мной. А он хочет этого почти всегда. Сегодня он бросит свою красную машину в неразрешенном месте, заплатив триста марок штрафа за двадцатипятицентовую возможность сказать мне. Мне говорили, нет, мне писали много-много лет назад, задолго до того, как мои пра- пра- пра- пра- бабушки лишились девственности, что жить стоит только ради двух вещей -- ради любви и ради красоты. Мне повезло. У меня есть и то, и другое. Я еду и вижу (все равно вижу, пусть и туман) изгибы сопок, и Великую Мать -- море, и телеграфные столбы птиц -- деревья, и бесконечное проникновение друг в друга (этот вечный оргазм!) песчинок на берегу, и твой любимый, любимый, любимый, любимый затылок за рулем. А то, что на спине нашего красного автомобиля -- моя коляска, а не велосипед -- это ерунда. Полная ерунда.