Speaking In Tongues
Лавка Языков

АННА ГЛАЗОВА

ПРИТЧИ БЕЗ УНИСОНА


Wishbone


БЛОКНОТ



Чёрные Пеликаны чистят друг другу горло, почти целиком засовывая голову в клюв соседу. Я наблюдаю за ними в бинокль. Когда не остаётся памяти для размышления, а счётная машинка настолько устарела, что какую клавишу ни жми, табло неизменно высвечивает всё тот же результат, тот же скромный набор цифр, что ещё в детстве навяз в голове, может быть, ещё раньше, чем таблица умножения впиталась подкоркой -- словом, когда катастрофа становится обыденным делом, а, возможно, и навязчивой человеческой привычкой, тогда не остаётся ничего иного, кроме как изо дня в день с завидной монотонностью наблюдать за так называемыми событиями, происходящими в реальном масштабе времени. Пеликаны давятся чужими клювами, горланят солдатские песни и угрожающе хлопают крыльями, однако, сколько я их ни наблюдаю, неопровержимых доказательств их воинственности не найти. Так что мой блокнот, предназначенный для записи не подлежащих сомнению пеликаньих свойств, уже который год пустует. Единственное, что мне осталось в жизни, -- мой верный бинокль. Хотелось бы думать, что на него можно положиться. За отсутствие веры следует лишать руки; а если вдруг изменит и глаз, и зрение -- глаз долой, бинокль в колодец. И поплетёшься, без глаз и с сумой, по птичьим поселениям, ковыряясь в помёте и битой скорлупе, надеясь на авось, да ведь что толку -- размышления мыслью не вернуть, а судьба счётной машинки, заложенная в её нехитром мозговом устройстве подобно инстинкту -- чистой воды поломка. Вот и сижу я на берегу, наполовину чёрная птица, на четверть -- бесполезная машинка без клавиш, и на что ни жми, моё тело реагирует безотказно. Это происходит в те холодные, дорогие сердцу вечера, когда под воздействием медленного течения загустевающих жидкостей тела я забываю о том, что я дерево с дуплом в точке схода.




БОЛЬНИЦА



Каждый новый день -- отражение обратной грани. Вращая в руке магический кристалл, перекатываешь во рту глазной шарик. И пусть колени завалены стопками карт таро, а из карманов как по волшебству сыплются самописные письма счастья, пусть на умозрительных ниточках свешиваются перед глазами инопланетные лобные доли, а в глазах мельтешит от мистических предсказаний, настоящее всё равно на миг вырвет твой взгляд из обилия ненужных вещей и швырнёт тебя вместе со взглядом в дышащее свежестью открытое окно. За окном стоит здание, может быть -- инфекционный карцер, там никто не живёт, не работает, не входит и не выходит, только на стёртом фасаде, с которого давно сползли изображения окон и дверей, и герань безнадёжно выцвела, поверх палимпсеста невнятных реклам чего-то неопределённого лезут вверх, к небосводу, длинные буквы давно знакомой фразы. Фраза в доступных выражениях описывает недоступность реальности. Заблудший скалолаз срывается вниз вместе с карнизом. Вслед за ним отваливается кусок небосвода, в который скалолаз вколотил было штырь. «Будем ли реалистами, назовём ли слова, -- осуществим вещи» -- вот что написано на фасаде. Хотя, может быть, я немного ошибаюсь, потому что на память полагаться нельзя, иногда в ней хранятся готовые протезы, не имеющие отношения к действительности. На холоде вылетевшая было долой мысль начинает подумывать о возвращении; окно манит. Она возвращается. И к тому времени, когда острие иглы пронзает, наконец, резиновую головку куклы, смысл надписи возвращается в насиженное гнездо мозга, а на берегу черной реки раскалывается скорлупа яйца, из него вылупляется обезглавленный пеликан и бежит вдоль воды, с натугой хлопая крыльями, но без сил взлететь. Из перерезанной артерии в его шее бьёт фонтанчик крови; мысленного взора не оторвать от этого зрелища.




ДОКТОР УНИСОН



С полдесятка людей забились под стол в комнате ожидания и листают украденный проспект разнообразных протезов. Врач желает видеть их всех немедленно -- и не по одному, а всей группой. Когда катастрофа, подобно эпидемии, охватывает многих, то несчастные теряют всякую индивидуальность. Катастрофа -- ирония судьбы. Раньше всякий, потерявший надежду в свои силы, мог, по крайней мере, застраховать собственную неповторимость от давления многомассового человечества, совершив побег в идиосинкразию недуга, иногда физического, иногда психического толка. Но когда отчаявшихся становится так много, что их персональное одиночество приобретает повсеместный характер, в определенных кругах неизбежно начинают поговаривать о катаклизме, и, в болезненном языковом пристрастии, общество ищет красивого названия для охватившего его симптома одиночества. Посовещавшись, недуг назвали болезнью Унисона по имени доктора, впервые обратившего внимание на особенность генного формирования у особ, поврежденных навязчивым одиночеством. Унисон, доктор ненаучных наук, академик фантасмагорической академии, травматолог в области биополя и рентгенолог травмированной ауры, в рекордно короткие сроки провел серьезное исследование, имевшее целью установить причину повального личностного падежа. То, что он сделал, во много раз превосходило технические возможности традиционной медицины и стало возможным только благодаря известного рода сверхъестественным способностям. Доктор У. взял пробы генных структур у многих тысяч -- нет, десятков, а то и сотен тысяч -- пациентов и искусственным образом законсервировал образцы в особой формы стеклянных пробирках. Затем они были подвергнуты мистическому воздействию рентгеновских лучей, а сам доктор У., приложив немалые медитативные усилия, произвел сравнительный анализ полученного потустороннего изображения генной конструкции со строением собственных клеток. Доктор У. пришёл к ошеломляющим выводам. Он обнаружил, что подавляющее большинство исследованных генов демонстрировало комбинацию, отличную от той, которой обладал организм самого доктора. Доктор У. был убежденный холостяк, личность весьма здоровая, и никогда не болел. Каждую из его клеток прямо распирало здоровьем. А пробы сотен тысяч пациентов, отличавшиеся от здорового образца доктора У., наглядно указывали, таким образом, на явное отклонение от нормы, причем -- пандемического характера. Речь, несомненно, шла о мутационной патологии -- как иначе, кроме как эволюционным развитием, удалось бы объяснить аномалию подобного масштаба? Обо всём этом и размышлял в данный момент врач, вертя в нервных пальцах настольный портретик доктора У., непререкаемого спасителя человечества, и ожидая появления в дверях группы больных в сопровождении персонала. И вот они переступили порог. Врач с усилием поднял на них глаза. Как потухшие угли, радужки пациентов подёрнулись пепельным налётом. Собрав добросовестность в железный кулак, врач осмотрел их, одного за другим, не находя ни аномалий в строении, ни хотя бы малейшего различия в физической конституции пациентов. Они не оказывали сопротивления, но и не помогали ему при осмотре, так что ему приходилось самому раздевать и одевать их, как новорожденных, умирающих или кукол. Когда с этим тяжёлым упражнением воли было покончено, врач спросил, должен ли он составить итог осмотра каждому из них в отдельности, или же одного на всех будет достаточно. «Один на всех, мы все как один,» -- тусклым хором отозвались пациенты. «Хорошо,» -- сказал доктор, а когда они покинули кабинет, достал из кармана Чёрный Пеликан и тотчас же умер.




ПРИТЧА О ТОМ, КАК НАСТАВНИКИ СЪЕЛИ ПЕЛИКАНА



Их было двое, наставник и наставница. Они дали обет смиренного изучения и неуклонно следовали ему, отлучаясь из читальной комнаты, только чтобы подкрепить силы и привести себя в порядок. Спали они здесь же, на каменном полу, завернувшись в скромные одеяла. Сон их был короток, а объём труда велик. Кропотливо прочитывали они свиток за свитком, один кованый железом том за другим, редко, но отлично понимая друг друга, обменивались комментариями, а течение времени уже полоскало их бледные лица в своих неторопливых водах, торя морщину за морщиной в крутых благочестивых берегах. За окном перекатывало гальку море, иногда бушевал шторм, и печально изогнутая молния разделяла надвое небо. Наставники замечали события за окном и вменяли им адекватное значение, но никогда их внимание не отвлекалось от большого целого, сливавшего в единый смысл и неистовый ветер, рвущий траву и оперение птиц за окном, и стопы книг на столе, и знакомое более, чем собственное, лицо наставника напротив. Улыбка редко вызывала ответную улыбку, и тем не менее, даже пожатия руки иногда скрашивали дневной рацион кротких штудий. Ни одна прочитанная строка не упадала в забвение, и знание текло в разверстые сосуды их сознаний, чтобы однажды наполнить их до краёв. Почти в одно и то же мгновение, разделённое малой крупинкой времени, которую едва ли расщепил бы ноготок новорождённого ангела, оба наставника перевернули страницу, отделявшую их нынешние координаты от долгой дороги, проделанной в сторону от незнания к совершенству. Наставники переглянулись. Стекло в окне дрогнуло, но удержалось в раме. Наставники облачились в медицинские халаты и покинули юдоль писаного слова, чтобы искать ему эквивалента на пустынной горной тропе. Набрав девственной горной почвы, нацедив горшочек воды, исходив окрестные кручи и оседлав не одну вершину, на закате дня вернулись они в свои насиженные четыре стены. Мановением руки отпустили персонал по домам, омыли руки и сели за стол. Из воды и почвы они создали себе Пеликана. Поначалу Пеликан не пел и не двигался. Ему поднесли стакан. Он благодарил их кивком. Ничто не указывало на присутствие души в его чёрном теле. Ломоть хлеба добавил энергетики. Наставники беспокойно ёрзали голым телом в своих халатах, а ведь им это не было свойственно. Наконец, Пеликан изготовился что-то сказать. К его рту поднесли чашу, и слово вытекло в неё, словно кровь. «Значит, была у него душа?» -- спросил наставник и получил в ответ не то кивок, не то характерную унисонову судорогу. Наставники съели пеликана и уснули. Когда они проснулись, удивлённая прислуга выносила из комнаты последнюю книгу, разрисованную неприличными знаками. Срываясь на визг, наставников вопросили: «Не нужны больше книги?» Наставники, обнявшись и ухмыляясь, ответили отрицательно. «Что, уже всё узнали?» «Забыли!» -- ответили наставники и грохнулись оземь в забвении. А Пеликан так и остался себе стоять, с хрустальною цифрой (sic.).




ЦЕЛЬ



Пеликан дико озирается по сторонам и с утробным урчанием вонзает клюв в тело ребёнка. Я медленно поднимаюсь на ноги; то место на самой верхушке холма, на которой я сижу, вылиняло, обнажив плодородную почву; вода течёт под лежачий камень; а под сидячий зад трава не растёт. Кажется, у этой пещеры прямо в земле протекло мимо меня года три моей слабой жизни. Ружьё моё заржавело и валяется в траве бесполезно, как пенис гермафродита. Одним словом, я поднимаюсь на ноги и нацеливаю бинокль на занятого пропитанием пеликана. Он переминается с ноги на ногу. Я потираю руки, насколько позволяет бинокль. В воздухе между нами болтается серьёзная атмосфера. Над землёй низким пологом стелется любовь, которая, кажется, охватывает всё человечество. «Будешь ли как птица?» -- спрашивает Пеликан, доверительно склоняя голову к моему плечу. В его обильно опушённых ресницами глазах стоят хрустальные слёзы. Я протягиваю руки, бинокль падает, и наваждение опадает вместе с ним, как неспособный к эрекции пенис гермафродита. Я совсем уж было собралась ответить ему на прямо поставленный вопрос, однако, выходит, это был оптический обман. Пеликан мирно, как ягнёнок, пасётся на травке. Наконец, настало долгожданное мгновение, когда я с чистой душой могу покинуть это насиженное место, спуститься с горы, перейти вброд тихий омут и снова оказаться в знакомых местах, где на каждом шагу слышна приглушённая речь и покачиваются в лужах отражения родных теней. Я вижу, как вьётся по стене плющ. Я узнаю выщербленные ступени и с сердцем, залившимся вдруг горячей кровью, вступаю в оливковый сад. Серебристая подкладка листвы скрашивает одноцветные лучи дня. Я вхожу в дверь, за которой слышится смех и шорох рифм. Дюжина людей, присутствующих в этом месте -- предатели, кроме одного, который о предательстве не подозревает. Дребезжание рифм -- не эстетический акт, а передача врагу сокровенных тайн. А тот, кто впустил предателей в свой дом, может оказаться начётчиком. В саду что-то по-шмелиному низко гудит. Пятясь задом наперёд, я нащупываю пяткой порог, чтобы в случае опасности швырнуть в комнату гранаты, в изобилии вызревшие в этом окцидентальном саду. Тяжелеет рука, но бинокль обманывает реже, чем глаза. В этой задымлённой сутолоке я ищу через линзу знакомое лицо говоруна. Я нахожу его. Эти глаза вперяются прямо в душу. Бинокль падает, разбиваясь, как сердце влюблённого гермафродита, и я вижу, что он чист, как стекло. Внимай, паства, остерегись, сын, использовать бинокль не по назначению, вывернув его дьявольскою стороной; иначе то, что ты хочешь приблизить, покажется долгой, пустынной дорогой -- а опадёт твой бинокль перед глазами, и увидишь, как близка твоя цель. И ничто уже не спасёт тебя от леденящего душу шока, такая она большая и прекрасная. Большая. Прекрасная.




ГЕРМАФРОДИТ



И все эти несчастные, продолжительное время скорбевшие в печальном одиночестве, в запертой на огромный ключ келье об утерянном унисоне, были так одиноки, что звёзды сыпались с неба дождём, а реки пересыхали в унынии. Ведь утерянный унисон -- не просто телесная травма, как парша или проказа, утерянный унисон -- злокачественная падучая, восходящая к самым истокам. Ведь сидя на холодном подоконнике и ощущая, как опадают мысли и руки, не находя отклика ни в ближнем, ни в окружающем, поневоле утрачиваешь не только страх смерти, но и всякую её цель. Потому что охваченное эпидемией человечество не представляет даже питательной ценности. Умри существо на последней стадии болезни Унисона -- и ни один сорняк не вырастет на его могиле, ни один стебелёк не пробьёт его глазницу, чтобы высосать замутившийся глаз, и от чёрного трупа отвернётся даже опарыш с лицом, перекошенным гримасой испуга и отвращения. Добровольно прячась по своим застеклённым казематам, больные утерянным унисоном чахли, как растения, забытые в закупоренной теплице. И вот однажды случилось. И вот однажды случилось так, что мужчина и женщина одновременно вышли за хлебом. Они встретились перед входом в булочную и, словно в унисон, бок о бок переступили порог. У булочника оставался последний хлеб на лотке. Глядя на этих двоих, он ненароком переломил хлеб пополам, и из сердцевины ржаной невнятицы вдруг заструилась на пол серебристая соль. Мужчина и женщина, бок о бок, словно в какой-то давно забытой гармонии, высунули языки и слизали соль с истёртых плит. Их руки незаметно слились в прикосновении, а губы вытянулись и затвердели в одно неразрывное целое. Удивлённый булочник наблюдал за тем, как на его глазах двое утерявших ген Унисона слепились в одну неразборчивую массу, воспроизводя процесс, обратный делению клетки -- словно многоклеточный сложный организм вдруг решил упроститься до одной, но великой клетки. Зачарованный булочник стоял и стоял, и так и стоял бы, как соляной столп, и по нынешний день, если б разломленный каравай не выпал из его рук и не вывел его из оцепенения, ударив одновременно по всем десяти пальцам на ногах, как по клавишам. Булочник очнулся и увидел перед собою лежащего на полу новорождённого гермафродита. На этом месте в апокрифе -- неоднозначная и неповторимая развилка, отмеченная на полях раздвоенным знаком, походящим на вилочку камертона. Сказание сообщает о том, что гермафродит представлял собою фигуру Чёрного Пеликана. Сказание сообщает о том, что гермафродит представлял собою фигуру счётной машинки.




КАМЕРТОН



И когда стало ясно, что потеря унисонова гена -- ещё не смерть, несчастные самым естественным образом стали вылетать из окна и сбиваться в кучки. Сгрудившись, они чувствовали общее тепло и запах, который плыл им в ноздри, нежно повествуя о том, что жизнь сладка, а не подпорчена. Как-то сам собой в центре толпы возник символ и тонко, словно сырое дерево, задрожал. Несчастные бились в унисоновой судороге, а камертон содрогался в ответ, покачивая раздвоенной кроной. По весне им казалось, что камертон улыбается, а по осени они ждали плодов у его ствола. Камертон мерцал. Камертон посмеивался. Камертон бывал счастлив.
И вот однажды на это безумное сборище и натолкнулся доктор У., праздно прогуливаясь мимо с каучуковой палочкой. Издали завидев камертон, доктор У. попомнил свои рентгены. Камертон воплощал тот самый ген, который так ясно находил завершённое выражение в уникальной структуре, в строении организма доктора У. А эти несовершенные люди в своём диком стремлении друг к другу интуитивным путём воздвигли призрачный символ мирового порядка! По воле пустого случая! Доктор У. подавился птичьей костью, которую случайно проглотил во время завтрака. Он бы непременно помер, если бы не привитое в детстве бессмертие. Доктор У., как свойственно людям от медицины, был циник и не верил в путь совершенствования человеческой души. Он просто отхаркнул лишнюю желчь и отправился дальше. И кто бы мог подумать -- дерево засохло на корню, а несчастные поплелись на утреннюю оправку.




СИМВОЛ



Доктор У. сидел у окна, листая журнал. По улице прошёл слепой юноша, постукивая палочкой, а в левой его руке подрагивал камертон в такт шагам. Доктор У. сидел у окна и наблюдал за событиями на улице, а журнал служил ему нехитрым прикрытием. Слепой юноша поднял голову к небу, но доктора У. не увидал. Небо с отвращением плюнуло ему в лицо. С отвращением, плюнуло небо в лицо доктору У., а тот прикрылся глянцевой обложкой журнала. Слепой юноша открыл книгу и отбросил палку. И такое случается в мире, лишённом унисона. И такое недомогание, случается, лишает сна.
Доктор Камертон прошёл по улице, выстукивая плиты мостовой на предмет пустот. Над его головой проплыло вялое облако, роняя капли, и они расплывались теперь по мостовой, как пятна воды на журнальной бумаге. Доктор Камертон отбросил все сомнения.
Однажды Доктор У. и доктор К. вышли выпить вместе. Бок о бок переступили они через порог и сели у дверей. Им подали вино и целый хлеб, а на отдельной тарелочке поднесли вилочковую кость от взрослого пеликана. Доктор У. долго что-то высчитывал на счётной машинке, пока доктор К. аккуратно закатывал рукава, готовясь употребить мышечную силу. Глядя друг другу прямо в глаза, У. и К. с двух сторон ухватились за вилочковую кость, и та заскрипела между их побелевшими пальцами. Зазвенело стекло в баре. Захлопала крыльями хозяйская птица. Доктор У. почернел, доктор К. побледнел. Тарелочка лопнула. Несколько неравных осколков упало на пол. Девушка вскрикнула; юноша с грохотом отставил стул. Наконец, дужка нежно разломилась надвое, оставив в руке каждого по равному обломку, формой напоминавшему бумеранг. Голоса болельщиков разделились: часть из них приписывает победу унисону, другая часть -- камертону. Сторонний же наблюдатель вправе считать, что это одно и то же. И если они до сих пор живы, то так оно и есть.




УНИСОН



В клинике доктора У. -- очень чистые, твёрдые, перестеленные набело койки. Доктор У., как пишут газеты -- гениальный, и даже удачливый шарлатан, способный помочь многим страждущим. Каждый день клиника доктора У. открывает свои парадные двери изрядному количеству ищущих покоя гермафродитов, а покидают они клинику, скромно спускаясь по узким ступеням, через чёрный ход. Метод доктора У., как и всё остальное, что он делает, гениален и далеко не прост. Да и как, казалось бы, может гений совершить в жизни что-нибудь негениальное? Он же гений! Так что гермафродиты покорно укладывают свои бесформенные телеса на узкие койки, а ласковый персонал почти любовно пристёгивает их конечности ремнями к стальным распоркам. Каждому пациенту доктор У. уделяет особое внимание. В этом -- залог его успеха и источник его дохода. Доктор У. входит в палату в развевающемся, как рыцарский плащ, медицинском халате и вкладывает два пальца себе в рот с решительным видом и почти императорским величием. Сердца гермафродитов замирают. Медленно, словно пробивая толщу воды, воздевает доктор У. два растопыренных пальца другой руки к небесам, что для разных людей символизирует разные вещи -- признаться честно, доктор У. считает этот знак символом Пеликана, прости его господи. Когда пальцы уже совсем вертикально торчат в потолок, доктор У. издаёт пронзительный свист такой ударной силы, что однажды во всей клинике пришлось менять стёкла -- как в окнах, так и в оборудовании. Теперь окна имеют специальный арматурный слой из прозрачных волокон, а простые цилиндрические пробирки сменили на пластиковые стаканчики. Вот и сейчас недвусмысленно прикованные к постелям больные с содроганием возводят свои исполненные страдания глаза к потолку, под которым торжественно колыхаются два унисоновых пальца, словно султан царского коня. Доктор У. закатывает глаза и издаёт свой гениальный свист. Он настолько всеобъемлющ, что, вообще говоря, не является звуком в обычном смысле. Скорее это какая-то дрожь, наполняющая резонансом сердца несчастных, не могущих найти выхода из темницы собственного существования. Навстречу этому свисту одинокие гермафродиты открывают все отверстия собственных тел и душ: уши, рот, глаза, анус, аорту, их почечные, печёночные камни превращаются в крошку и непроизвольно выводятся из организмов, кажется, что каждой расширившейся кожной порой вбирают они унисоновы колебания, и каждая клетка вибрирует ответным резонансом. К тому времени, когда стихает последний отзвук, лица несчастных уже разгладились, и они впали в глубокий, продолжительный анабиоз. Этот состояние сокращённо называется Унисон; сам доктор У. расшифровывает его как универсальный, а восхищённый персонал, преклоняющийся перед его гением, -- как уникальный сон. А пробудившись от анабиоза, больные медленно поднимаются с постелей и покидают клинику по одному, тише теней, прозрачней тихой заводи.




РЕЗОНАНС



Доктор К. вышел на улицу и обронил голос на мостовую. Доктор торопился оказать помощь больному и потому потерю заметил не сразу, тем более, что последнее время по утрам его отягощала мокрота. Доктор К. вынул из кармана платок и откашлялся. Голос, лежащий без сознания, словно поддаваясь влиянию чужой воли, пискнул в унисон. Доктор К. был уже далеко, когда его голос снова пришёл в себя. Доктор К. зашёл в кабинет, накинул халат и вымыл руки. Сел за стол и сделал телефонный звонок. Тем временем голос поднялся с земли, отряхнул платье и утёр незваную слезу с разгорячённой щеки; и немудрено -- ведь он едва не сломался на поросшем терниями пути. Доктор К. выпил стакан горячего молока и утёр усы. Голос подпрыгнул на одной ножке и смело перешагнул значки чужой игры, кое-как начерканные на асфальте. Доктор К. сложил за спиной руки и плюнул в окно. Голос плюнул в открытое небо, безуспешно, а затем -- в открытый водоём. В водоёме плавали птицы. Несложно догадаться, какие. Они кричали. Доктор К. молчал. Несложно догадаться, почему. Пациенты в этот день доктора побаивались, думали, что он суров. Голос доктора К. болтал ногами в пруду, хихикал в мизерный кулачок и помалкивал тоже, но из хитрости и по другим причинам, о которых потом. Пеликаны тоже кривлялись весь день, эти бездарные актёришки из захолустья: выпячивали грудь, выступали, словно дивы, бычились, словно окурки, лебезили, как лебеди. Падал оливковый лист. В воздухе перекатывались волны и оползали облака. Наконец, после полудня, вдоволь намаявшись, голос доктора К. отступил прямо в воду, не сверившись с картой островов, и взял в руку краденый бумеранг. Доктор У. открыл окно, вдохнул свежий воздух, взял пилку и отполировал край бумеранга, образованный грубым сломом. Доктор К. набрал полную грудь прибрежного воздуха. Голос доктора К. собрался с мыслями, наморщил лоб и округлил рот. Воздух сочился сквозь праздно распахнутые лёгкие. Доктор К. воровато оглянулся по сторонам и нехорошо улыбнулся. Он высунулся в окно до пояса и, нависая над улицей, прицелился, прищуривая глаз. Голос сладко потянулся, и бумеранг в его руке указал в сторону солнца. Бумеранг в руке доктора К. указывал в сторону солнца и трепетал. Одним слаженным движением выскользнули оба бумеранга из едва придерживавших их пальцев и, обоюдоостро рассекая воздух, устремились к неминуемой точке схода. Мелодично звякнув, на асфальт упала вилочковая замковая кость.
Доктор У. шёл по улице, теребя в кармане свисток. На этот раз он казался беззаботным; наверное, у него были на то причины, но о них -- позже. А сейчас прямо под ноги доктору У. вдруг, как из чистого неба, грохнулась вилочка камертона и задребезжала в падении. Доктор У., приятно удивлённый, распялил створку рта и произвёл ноту в унисон. Между камертоном и Унисоном возник резонанс. Он воткнулся в землю стоячей волной, и на этом месте выросло дерево с серебристыми листами, шелестящими по ночам, словно шёлк императорского платья. В дерево впоследствии часто попадали молнии, но ни одна не смогла до конца расщепить ствол надвое.




ДОКТОР РЕЗОНАНС



Доктор Р. был хорош собою, высок. Этим его характеристика полностью исчерпывалась. Резонанс по чистой случайности, по неловкости или из этимологического недоразумения носил титул доктора, который как-то раз сам собой накрепко прилепился к нему, а потом человечество в своём вызывающем равнодушии так и оставило его при Резонансе, именуя его доктором из лености, праздности, косности и от нечего делать. Прискорбно, но неопровержимо. Итак, как и было упомянуто ранее, доктор Р. вышел на улицу и отправился в клинику, в которой он не то чтобы работал, но ведь куда-то же надо было ему ходить? из соображений чистой гуманности и человеческого тепла? Итак, он вышел и пошёл. Доктор Р. шёл, относясь к этому виду деятельности со всей врождённой серьёзностью и приобретённой аккуратностью. В каждый шаг доктор Р. вкладывал частичку своей души, и мостовая под его ногами отзывалась благодарным резонансом. Доктор Р. вошёл в клинику и присвистнул -- такая везде была чистота. Гортензия вздрогнула в кадке, а герань шевельнулась на окне. Доктор Р. сел за свой стол и положил ладони плашмя на столешницу. Неровное тепло побежало по поверхности предметов, исходя из рук и окутывая окружающее маревом, колыханиями ползущей волны. Доктор Р. смотрел в окно. Пауки в самозабвении раскачивались перед стеклом. Птички замирали, шелестели страницы, и время словно превратилось в желе. На минуту оцепенение выпустило доктора Р. из своих жадных рук, он поднялся, взял книгу и стал читать её, начиная с конца. Это было апокрифическое сказание, генезис ангелов. В нём описывались танцы этих небесных существ на обоих остриях иглы, заводилась речь о том, как читают ангелы ангельские книги при свете обоюдопылающих свеч в сто свечей каждая, о том, как ангелы спят и не дремлют, но доктор Р. искал ответа лишь на один вопрос -- как выглядит ангел? -- потому что его несчастную память раздирали сомнения. Наконец, он добрался до главы, в которой описывалась биохимическая конституция ангела. Доктор Р. спешно достал из ящика стола счётную машинку, кое-как прикинул кое-что на бумаге, черкнул пару математических, пару химических формул и сделал необходимый расчёт, тщательно нажимая на клавиши счётной машины. Она надолго задумалась, и доктор Р. замер с подбородком в руке, склонившись над немым табло. Табло моргнуло. Доктор Р. сглотнул, его вилочковая железа упала в пятки. Бесконечной строкой побежал результат по мерцающему табло, и доктор Р. ошарашенно наблюдал за танцем ладных цифр. Наконец, всё замерло. Сквозь недвижный воздух доктор Р. уставился в стену напротив, и на ней, словно на нетронутой, чистой странице книги нарисовался умозрительный образ ангела, которого так часто и тщетно искал гипнотический взор доктора Р. Ангел оказался бесформенным толстяком, чей пол было совершенно невозможно определить. Толстяк смотрел прямо перед собой, добродушно и умиротворённо. Доктор Р. протёр глаза, а когда отнял от лица руки, три голых ангела выступили из стены ему навстречу. Они были такие толстые, что их гениталии, если они у них и были, полностью закрывались складками живота, а жирные груди могли оказаться как мужскими, так и женскими. В этот момент доктор Р. постиг очередную ложь о ветхозаветной троице. Ангелы завели вокруг него хоровод. Когда доктору Р. наскучило их мельтешение, он достал из кармана свисток и вложил его в рот. Переливающееся трелью курлыканье заполнило тесное помещение стоячей волной по всем его трём измерениям. Ангелы взмахнули крыльями и с тоскливыми криками вылетели косяком в окно. Их заметили праздно слоняющиеся прохожие, и эпизод вызвал общественный резонанс. Не выдержав колебаний собственных нервных струн в ответ на лосужие домыслы, доктор Резонанс стал подумывать о самоубийстве. Именно в этот печальный момент Чёрный Пеликан сложил крылья по ту сторону его окна. Из исколотого иглой уголка глаза доктора Р. упала хрустальная цапфа (sic.).




МАНОК



На пороге нежилого здания сидят три гермафродита и бросают кости бессмысленно, потому что им настолько всё равно, что даже азарт этой игры не трогает толстых складок их душ. Персонал раскладывает нескончаемый пасьянс, а врачи выгуливают замутившееся, как старая пробирка, больничное дыхание. Доктор К. и доктор У. зачастую гуляют под руку, но доктор Р. постоянно встревает в их диалектическую гармонию и шумит, мешает. Иногда, когда белизна и вонь клиники становятся больным совсем уже невмоготу, они уходят домой, и дожди заливают покинутую лужайку, опустевший сосуд сна. Тогда доктора стряхивают с себя хорошие медицинские манеры и пляшут, как лунатики, на мокрой траве: о, в этом -- потенция сновидения в разгар полнолуния. Доктор К. подаёт знак, и тройничный, как нерв или лист клевера, хоровод подымает распаренное лицо к прохладным лучам. Доктор У. дрожит всем телом, словно пытаясь перевоплотиться в Камертона, а доктор Р. носит на руках призрачные души безнадёжных больных и складывает их в огромный ворох на берегу пруда. Все трое синхронно покачиваются, словно в спонтанной магии какого-то водного вида спорта, и незримая мелодия витает в трёх дыханиях между ними и полночным небом. Потом доктора садятся в круг у костра и опускают пальцы в чаши, словно за трапезой, но на самом деле -- кто скажет наверняка? Унисон достаёт из чаши податливый предмет и подносит его к губам. С замиранием ложатся ему под ноги травы, кустарники и деревья, и животные послушно раздирают мрак собственной шкурой и неподвижным взглядом. На звук манка отзываются ангелы. С трудом несущие свои огромные колыхающиеся телеса, они тяжело ступают на землю, весомой сущностью продавливая в ней болота и туманные низины. Унисон нежнее дует в манок, и плоть ангелов переполняется влажным и скорбным ощущением жизни. Доктор К. вытирает слёзы, потоком заливающие лицо доктора У., чтобы не мешать трели достичь кульминации. Доктор Р. берёт из рук ангелов хрустальную кость и в экстазе полночной эпифании разламывает небесную вещицу надвое. Словно сражённые выстрелами из невидимого ружья, ангелы падают оземь добычей неосторожных охотников. В кустах воет выпь и каркает пеликан. Деревья снова поднимаются в полный рост, а животные отступают в отхожие места и новоявленные топи. Пеликан вытягивает шею до самых верхних небесных сфер и в порыве похоти шарит там жадным клювом, охотясь за хрустальною цаплей. Каждому охотнику -- своя добыча; до самого утра капает с небес хрустальная девственная кровь, и поколения ангелов умирают, не увидав метаморфоз рассвета; но манок не долговечнее толстых гермафродитов, и когда утренняя заря начинает выпаривать понемногу прозрачное желе ангельских останков, разлагая его в туман, манок может издавать лишь призывы к похоти кольчатых червей да счётных машинок, которые не способны на разврат по схожим причинам: первые за счёт простого деления, а вторые за счёт утех не только деления, но и более возвышенных действий. Если задуматься всерьёз, в случае червя деление и умножение суть одно и то же -- поделив существо пополам, умножаем всю их породу.




СЧЁТНАЯ МАШИНКА



Я раскладываю пасьянс, вместо карт используя кости умерших близких и до боли знакомые и до нежности истёртые фаланги из пальцев любовников и любовниц. Вскоре на столе начинается неуловимое кружение и верчение, я уже не поспеваю за хиромантией, сеанс близится к катарсису, и руки сами приплясывают вслед за нервным вуду бывших пальцев, сегодня на несколько мгновений вдруг окрылённых и хищных, как полураскрытые клювы или бутоны хищниц, и я не поспеваю за столоверчением, беспокойное небо давит меня к земле, как будто на живот мне уселся небесный толстяк; я хотела бы поцеловать его грудь -- будь она мужская или женская, я знаю, что ни капли хрустального молока из неё не выдоить, и моё знание не только смешивает меня с прахом всей прочей земли, но и окрыляет. Я отираю со лба пот. Дикий шабаш бестелесных пальцев продолжается уже без моего участия. Теперь я -- не более, чем сторонний наблюдатель, не наставник, не охотник, не учитель, не веду счёта кружениям и не жду ответов на вопрос. Отрешённо и скрестив руки на груди, я наблюдаю, как беспалая рука чертит для меня в воздухе огненную надпись. «Вернёшься ли, слово, в вещь, станешь ли петь или пить, птица?» Однажды оставив душу наверняка, наваждение кошмаров и забытых прикосновений истекает хрустальными каплями сквозь безвольные пальцы на землю, и мне уже не страшно смотреть на знакомый до слёз, прозрачный птичий скелет; я опускаю руки; слишком рано, чтобы оплакивать; слишком поздно, чтобы сводить счета.




ДЕРЕВО



Дерево поднимает на рассвете крону ближе к солнечному свету и разворачивает листки. Обнажается фигура сидящего на толстой старой ветке казалось бы доктора; хотя беспрекословно означить его человеком сложно, он, тем не менее, закутан в белый халат и оснащён парой медицинских приборов. Кроме того, на груди у него резиновый рожок. Он спит; однако, потревоженный движением листвы, он начинает дышать чаще и беспокойней и просыпается совсем, когда крыло пролетающей птицы задевает его голову. Он открывает глаз, и тут даже самый недоверчивый читатель отринет всякие сомнения: со всей очевидностью, это он, врач Какофон, о котором ходят зловещие слухи, не всегда далёкие от истины. Какофон, существо, руководящееся по большей части рефлексами, а разум низведшее до атавистической функции, и сегодня не брезгует низкими позывами своего тела. Следуя неизъяснимой животной потребности, он подносит к губам эластичный рожок и выдыхает в него объём, превосходящий возможности самых больших кузнечных мехов на свете. Рожок издаёт блеянье и пение, выгибает воздух самым непристойным образом, и даже ангелы-гермафродиты, устыдившись, шарят по всей вселенной в поисках белья, чтобы прикрыть наготу. Пеликан вдруг обнаруживает на себе железное перо и с отвращением вырезает его из себя ланцетом прямо по живому, недоумевая, как этакая нечисть могла вырасти на его незапятнанном теле. Трое чистых докторов отвратительно чихают и кашляют друг на друга, не в силах промолвить и слова от удивления и заливающей носоглотку мокроты. Хрустальная цапля обнаруживает у себя между ног кровоточащее человеческое отверстие и падает в обморок, навсегда разбитая. Счётная машинка забывает дифференциальное счисление. Книги наставников тонут в ручье. От испуга выцветает самая неброская краска самых скромных лозунгов на фасадах различных зданий, и даже мой бинокль случайно попадает в колодец, откуда мне удаётся его добыть лишь при помощи высокооплачиваемого скалолаза, не страдающего притом водобоязнью. А самое отвратительное во всей этой истории то, что внешне врач Какофон до безобразия схож с доктором К., прославленным альтруистом заболевшего человечества. Удивительно, что дерево, на котором сидит Какофон, стоит и по сей день и отнюдь не умерло. Нет ничего уживчивей метастаз отвращения; а добро мутирует злокачественно.




КУКЛА



Кукла слушает лучше, чем любой одушевлённый предмет в силах представить себе; имея душу, можно подумать, что кукла питается воздухом и заполняет досуг сновидениями. Она ест пустые формы и рождает неосуществимые желания. Думая о чём угодно в её присутствии, можно испытать большую близость. Кукла не ропщет, но и не поддаётся влиянию. Если бы кукла была монадой, то её можно было бы назвать вещью в себе, а так она просто очаровательный идиот. Было бы неверно полагать, что кукла всё время молчит; она не лишена речи, и, будучи хорошо настроена, может быть притягательным говоруном. Куклу приходится иногда заковывать в наручники, чтобы не распускала руки; к счастью, плакать она не умеет, по крайней мере, настоящих слёз на её лице пока никто не замечал. В каком-то безбожном смысле кукла -- святыня, которую нечаянно упростили в использовании до идола, которому можно молиться, но получить милостыню от которого нельзя. Многие падают ниц к самым стопам куклы в желании испросить прощения, благоденствия или очистительной нищеты; но эпидемия Унисона срезывает цветы предметов той же острой косой, коей подкашивает смертных, и потому кукла пуста внутри и холодна к подобным сантиментам. В голове у неё гнездятся птицы; размеры её существа поощряют такие вольности. В поле зрения моего бинокля иногда попадают её развевающиеся волосы, на которых взмывают и обрушиваются вниз простые чайки, ищущие острых ощущений среди пустот неизменного небосвода. Сладкие мелодии путаются у куклы в голове, и чёрный ветер сушит дождь на её лице. Когда налетает на берег белый шёлк летнего кружения, я осторожно вывожу куклу на середину водной площадки, и мы заунывно вальсируем на раз-два-три вокруг незримой оси, пронизывающей сердца острой жалостью жизни. Я давно рыдаю на её неприкрытой, лишённой стыда груди; никто не отдаётся с таким безразличием и серьёзностью, как кукла; и в звуке моих рыданий угадывается мелодия всё того же старого вальса. Полое внутреннее существо куклы вибрирует в ответ и, несмотря на отсутствие желания в её хладной утробе, непрошеный резонанс вползает между нами тонкою простынёю. С недавнего времени в гигиенических целях общепринято делить постель скорее с куклами, нежели с тёплыми людьми, потенциальными сосудами недостающего Унисона. Моя милая кукла, к несчастью, всё равно занимает слишком много места -- как в постели, так и в жизни, так и на свежем воздухе, где она буквально загораживает собою водяные просторы и не даёт вздохнуть. К тому же, как выяснилось, это странное существо непостижимым образом умудрилось-таки подцепить болезнь Унисона, и даже если мне доведётся попасть на личный приём к доктору У., успех далеко не гарантирован, учитывая щекотливость ситуации, щепетильность доктора и расплывчатую метафизику куклы. Я живу на самом носу одинокого мыса искусственной плоти, разглядывая в бинокль необъятные просторы её груди и ощущая рукой шероховатость её покровов; в самом центре экумены одиночества мы двое, я и кукла, гордо выпячиваемся эгоцентрической грудью в океан. Две жизни на одного идиота -- не так уж и мало. Кукла наверняка знала, что делала, когда обрюхатила меня болезнью Унисона. Кукла сама развязывает себе руки и умывает меня от нечистот. Кажется, она решила творить. Одиночество, разделенное на двоих, умножает скорбь и возводит беспокойство в самую высокую степень.




ПРИТЧА О ТОМ, КАК ПЕЛИКАН СЪЕЛ ПТИЦУ



Однажды пеликан пришёл в продовольственный магазин с сумой через плечо. Пеликаны по природе своей отшельники и питаются подаянием, не гнушаясь самыми непритязательными видами пищи. Продовольственный магазин был усовершенствованный, в нём можно было купить много разной еды, не только хлеб. Пеликан с трудом скрывал свою неловкость; после долгих странствий немного странно вот так сразу попадать на глаза пусть скромных, но всё же покупателей. Возможно, эта неловкость и была причиной, почему сума его по-прежнему пустовала. И тут в открытое окно, громко хлопая крыльями и обдав как продавцов, так и покупателей потоками разгорячённого воздуха, влетела птица. Не буду уточнять, какая, ведь это само собой разумеется, а для наблюдателей было и вовсе очевидно. Влетев в закрытое помещение по чистой случайности, птица сейчас же пала жертвой острой клаустрофобии: в комплекте инстинктов, которыми её снабдила природа, привычки к замкнутому пространству не было и в помине. Острый психоз заставил птицу сейчас же скинуть оперение -- подобный способ самозащиты показался ей наиболее вменяемым в этот момент, -- а покупатели вместе с продавцами довершили дело. Они бросили птицу в воронку автомата, отдалённо напоминающую табло счётной машинки, и там, среди разных неприятностей, птица нашла свою смерть и попала в ощип. Уже сами не зная как покупатели и продавцы обнаружили птицу на вертеле и над огнём; в очень короткий срок её плоть потемнела и покрылась румяной корочкой. И вот очень неожиданное событие скрасило этот будничный день. Продавцы вдруг устыдились своей корысти и решили жареной птицы не продавать; покупатели покрылись румянцем, стыдясь своей жажды потратить деньги на продукты, невзирая на благовидность последних. Так что несложно догадаться, что птица, не мудрствуя лукаво, по птичьему велению очутилась в суме отшельника. Совершенная, зажаренная, лежала она на свободном дне, а пеликан с волнением и удивлённо взирал на неё. Сердца всех присутствующих чуть было не слились в едином порыве и почти провалились в бездонную бездну, но вовремя отпрянули и тотчас же друг друга устыдились. Покупатели и продавцы опустили глаза, а пеликан круто обернулся и зашагал прочь по пыльной дороге. Дальнейший же рассказ о событиях был бы несуществен, поскольку самоочевиден. И многие в этот день подавились хрустальною крошкой.




ПТИЦА К.



Может быть, в далёкие времена в неких заокеанских краях и существовал обычай питаться мясом птицы Карман. Допустим, каждому третьему доставался при этом кусок гипертрофированной, трёхкамерной печени Кармана, вызывавшей у едоков, надо полагать, продолжительные судороги и навязчивые сновидения. Среди жителей приморья, больших охотников по птицу Карман, учащались, как становится очевидным, случаи настойчивых, но невменяемых дежа-вю. Иногда они рыдали, а в противном случае видели на стенах противоречивые надписи, если принять в расчёт, что у них уже существовала письменность. Бредя ощупью впотьмах, они ожидали увидеть далёкий свет и новый горизонт, но вместо этого лишь то и дело давили в ладони пустых светляков, и ни одна птица не пробиралась вглубь и половины их пещер. Если верить рассказам очевидцев, эти подземные существа иными чертами так напоминали нынешних несчастных, что многие современники с творческими наклонностями и до сей поры отправляются изучать их нравы и писать портреты, обрекая себя на тяжкие испытания, выдержать которые способны немногие. Может быть, в чащах, таившихся между тамошними скалами, и в лугах, усеянных прошлогодним быльём, и найдётся случаем ответ на простой вопрос, которого так непросто доискаться среди равнин и рек. Может статься, что исследователи зря топтали нехоженые тропы, стягивали сапоги и, невинно неся их в руках, проходили в брод топи. И тем не менее, есть веские причины положительно утверждать, что доктор Резон, сделавший немало чудных открытий при изучении строения птицы Карман, стал первопроходцем непостижимой доселе окрестности. В воздухе над ним вились мушки дрозофилы, словно отдавая дань традиции, а сам он всякий раз находил, после долгих странствий, однажды намеченный колодец. Тогда доктор Резон опускался на колени, утомлённый дорогой, и безудержно выл на отражение пещерной луны в тускло мерцающей воде колодца. Колодец содрогался, но не обрушивался, только дерево всё молчаливее склонялось ветвями над скорбной головою доктора Резона. Какой-то странный предмет явно из другого хронологического среза с шумом падал в колодец, почти задевая череп доктора Резона и ударяясь в пути то о ту, то об эту стенку. Рушатся поколения, но некоторые мысы по-прежнему выступают в океан, а пещеры по-прежнему несут свои своды. Казалось бы, ничего не стоит сесть и подвести итог, разложив пережитое на составляющие, выраженные простым частным или многосложной суммой. Однако, сидя у самого края, нередко приходится откладывать простое действие на потом; настоящее затягивает. Между доктором Резоном и птицей Карман однажды состоялся неодносложный разговор, описать который не составило бы труда, если бы и здесь не вмешалось провидение. Ведомый сокрытой от поверхностного взгляда ангельской волей, Пеликан чихнул и нарушил отстранённое повествование, потерявшее всякий временный смысл. Доктор Р. вынул из кармана Чёрный К. и тотчас же отправился на тот свет.
И вот однажды, когда утомлённые дорогою путники уже неотвратимо приближались к развязке, рассказ перестал существовать. Просто остановились раз на ночлег у небольшого дома на самом берегу -- как можно было ожидать такого странного финала? Так что никто не удивится, когда узнает, что это ещё не конец. Птица Карман не водится в этих тихих лесах, но однако же и здесь найдётся, чем поживиться. Голубые ручьи огибают мшистые холмы, и сон становится глубже, если положить голову на случайный пригорок. Игроки сидят, раскидывая на коленях полые кости. Солнце восходит сквозь облака, и один из занятых игрой бледнеет в лучах рассвета: ему приснилось, ему доподлинно известно, что восход -- плохая примета. Вода журчит. Пеликан оправляет крылья, и неожиданный звон прерывает разбойничий свист. Распахнув огромные крылья, над деревом парит крылатая тень, а солнце и не думает выходить из-за туч. Где-то грохаются о землю молнии, превращаясь в одушевлённые существа, скрывающиеся бегством или уходящие в путь пешими пилигримами, в зависимости от темперамента. Ягоды разрывают кору деревьев, и весь подлесок кишит дикими плодами. Девушки со смехом швыряют в колодец недоносков и печень жертвоприношения. Не показалось ли на секунду, что речь зашла о ночном шабаше трёх чистых докторов? Но нет, это совсем иная история. И зайдёт она лишь настолько далеко, чтобы могло почудиться -- никакого отношения к событиям исчисляемого масштаба она не имеет. А ангелы так и остались стоять на подоконнике, ни дать, ни взять -- золотой сервиз (sic.).




ПТИЦА ПОВОДЫРЬ



Резонёрство и скучный пафос -- не эти ли добродетели в силах спасти человечество от всё надвигающегося, хотя уж и двигаться дальше некуда, одиночества? Мнения, как обычно, разделятся на неравные половины, сложить в целое которые не представляется возможным, а если и представляется -- то лишь в дурных кошмарах, которые нужно лечить, причём по возможности с применением генной инженерии. Доктора нервно курят, совещаясь в тесных коридорах переполненных клиник о стратегии и тактике. В водопроводных колодцах надрывно стонет казалось бы человечья плоть. От одуряющего запаха инъекций бежит отсюда и зверь, и птица, лишь чёрный ветер влетает в распахнутое окно и оперёнными стрелами уносит вдаль ядовитое дыхание влажного воздуха. Ангелы, не шелохнувшись, просиживают часами в очереди на укол. Персонал без колебаний втыкает иглы в воображаемые вены; ни один из ангелов до сей поры не жаловался на ухудшение; ни один не рапортовал об излечении; одним словом, ни один не возвратился назад. Скорбный дом, как некая святая пустошь, не оскудеет; всякий влекомый чёрным телом подаст на обустройство тихой заводи; кому ж дело до того, что легче кануть в омут, чем озолотить руку дающего? Однако, канва легкомысленного разговора снова перечит долевой рассказа, который всё ещё не закончен. У самых ворот городской больницы птица-поводырь жалостливо запевает балладу о слепом хирурге. У птичьих ног -- ребёнок, со счётной машинкой наготове ведущий гроссбух милостыне. В балладе поётся о загадочном птичьем заболевании, чуть было не сгубившем целое побережье. Мор уносил одного за другим взрослых пеликанов, отнимая у них голос и лишая их таким образом способности проповедовать, не говоря уж о том, чтобы петь. Несчастные поколения птенцов взрастали, не слыша родительской речи и потому -- без доступа к премудрости, скопленной веками. Несчастные, когда-то богоподобные, птицы стали глупеть на глазах. Наконец, они скатились кубарем по ступеням эволюции, уже в третьем поколении грохнувшись о площадку человекоподобного бессловесного идиотизма, обрекшего их на письменность и каллиграфическую пропись. Подобная катастрофа заставляла сердца слушателей сжиматься в комочек, и немало смертельных ударов было зафиксировано в этот нежаркий полдень в ближайшей городской больнице. А пеликаны продолжали деградировать. Птица надрывала горло, повествуя о страхе молчания, охватившем всё поморье, почти сплошь уже покрытое брошенными пеликаньими гнёздами да скорлупой бесплодных яиц. Скорбь пеликанов оскопила их сердца, как оскопила клювы, дотла иссушив невесть в каком грехе провинившиеся языки. Птица дошла до состояния полнейшей поэтической экзальтации и, надрывая живот, исступлённо орала на всю округу о том, как последние из оставшихся в своём уме пеликанов собрали скудные пожитки, бросили в воду мёртвых родных и умирающих близких и в полном безмолвии пустились в водный путь. Слушатели затаили дыхание; птица дыхание перевела и продолжила уже более по-человечески; удары уже не хватали железными руками слабеющих сердец, и страсти поулеглись, плачущие, брошенные на произвол самих себя дети поуспокоились, а кому не помогло и это -- из больницы выкатили огромный жбан обезболивающего с капельницей на все размеры; персонал распорядился в этот раз обслуживать желающих бесплатно. Таким образом, к вечеру того же дня эпос, чуть было не умертвивший большую часть населения, неожиданно спас мир.




ГАРМОНИЯ



В этот раз доктор У., К. и Р. решили поговорить всерьёз и не откладывая дела в долгий ящик. Они вышли на улицу и присели под развесистой кроной дерева с раздвоенным стволом, которое местная детвора, чьё воображение было измучено музыкальными уроками, окрестила Камертоном. Разложив на коленях предметы пикника, доктора начали, избегая обиняков, вскрывать суть. Между ними натягивались струнки напряжения, и металлическая дрожь пронзала воздух. С разгорячённых мозгов осыпалась лишняя шелуха, и в едином порыве смешивались благородные мысли, сочетаясь в не менее благородный сплав, отточенный в невообразимой точности скальпель. Им, собственно, и вскрывалась суть. Её покровы разъезжались под остриём, обнажая следующую ткань, которая так же податливо раскрывала следующие пласты, под которыми угадывались всё более глубокие, но настолько же бесплодные, насколько нестойкие слои. Воздух, казалось, был беременен истиной, но только как же нащупать самою утробу воздуха? Какие-то посторонние визги стали зачем-то примешиваться к общему ощущению беспокойства. Остатки пикника давно сгнили на коленях у достопочтенного общества, а сами представители его медленно, но верно стали покрываться недвусмысленными отметами тлена; у доктора У. даже проступил на предплечье инвентарный номер, отсылающий к расположенному невдалеке моргу; доктор К. оказался экспонатом из столичного патологоанатомического театра; доктор же Р. продолжал орудовать скальпелем с настойчивостью, от которой явственно попахивало мертвечиной. Доктор У. вдруг поднялся на ноги, будто ведомый чужим голосом, и застыл в архетипической позе напряжённого слуха: ладонь, свёрнутая рупором, приставлена к ушной раковине, рот приоткрыт, глаза расширены. Так он и уснул, а когда проснулся, было уже слишком поздно; однажды впав в анабиоз Унисона, нечего и надеяться избавиться от этого сорта реальности. До самого горизонта разносился приглушённый свист, сегодня почему-то напоминающий выдох после внезапного храпа. Вслед за доктором У. и доктор К. поднялся с земли и, раскрыв жадные объятия, так и остался стоять перед деревом, как если бы пытался превратить себя в не человеческое, а зеркальное отражение дерева в форме гипертрофированной вилочки Камертона. Так и хватил доктора К. смертельный столбняк, сковавший его в этом неловком положении. Тут уж и маньяку доктору Р. не оставалось ничего другого, кроме как встать и отдаться на волю судьбы, пусть исполненной метафор, но ведь судьбу не выбирают, известно всякой молодой особе! Доктор Р. оцепенел, врос в землю, как вкопанный, одеревенел, как выкопанный через сутки труп, опешил, вознёсся и свалился с луны, одним словом, мечта всей жизни доктора Р. вдруг, случайно, внезапно, совершенно неожиданно стала реальностью (пусть и условной, но реальностью -- реальность ведь всё равно что судьба, известно всякому, дожившему до почтенного возраста!), а говоря ещё короче, доктор Р. узрил ангела. Ангел, скромно потупившись, явился ему из-за дерева. Описание ангела будет выпущено, за ненадобностью. После этого вся троица, словно персонажи небезызвестной сказки, разом грохнулась оземь, и как и следовало ожидать, изменила привычный облик. Неожиданным было лишь то, что вопреки законам сказаний, превращение произошло не для каждого из них в отдельности, а смешало их, так сказать, судьбы в единое целое. В следующее же мгновение доктор У., К. и Р. очнулись частями одного, но совершенного предмета -- они составили три дужки, в единстве своём образующие вилочковую кость Чёрного Пеликана. А после этого на мир опустилась вечность, рассказывать о которой дело не моё, думайте что хотите, а я лучше себе на счётной машинке шестизначную зарплату выдумывать пойду, да в блокнотике мечты рисовать, чем о вечности басни плести (sic.).
Wishbone