Speaking In Tongues
Лавка Языков

Морис Метерлинк

Максимы и рассуждения

Перевела Ксения Рагозина





Из голубой тетради (1)





Только воображаемые замки и пригодны для жизни...


Наша причастность жизни спит в нас глубоким сном и пробудить ее способны лишь несомненно сильные эмоции, как например пожар в мастерской чепчиков или удар молнии по голубятне, но какому множеству пожаров так и не случилось вспыхнуть!


«След в памяти народа и в истории», вот трюизм на то что англичане называют «hearsays» (2), и, однако, сколь восхитительная оригинальность в основе фразы, выдумка забытого гениального поэта, которого выдает сегодня то, что нашел он понятия весьма отдаленного сходства для обыкновенного женского занятия, что остается после того, как и история, и народ уже подзабыли и поэта, и то, что он говорил.
Вот почему поэты мне кажутся стражами на башнях, на кровли которых мимолетные слова опускаются отдохнуть, словно голуби, готовые в тот же миг лететь дальше.


Что выделяет из всех остальных поэта -- по моему мнению -- это его так называемая муза, вернее же, то, какую женщину способен поэт создать или воплотить в своих произведениях, даже если о ней в них не говорится ни слова. Она и без того будет некой феей, которой подчиняются и пейзаж, и декор, и мысли того же поэта.


Всякий художник -- духовный химик, предоставляющий впечатлениям собственную душу для реакций -- и они в точности повторяются в реальном мире, или скорее -- это именно они и есть истинно реальный мир.


И если я попрошу припомнить самый счастливый день вашей жизни, какие виденья, без сомнения эротические по большей части, какое множество великолепных видов поднимется в вашем взгляде, который вмиг разглядит невидимое в зале, в котором мы начали свой разговор.


Прекрасны впечатления, пробуждающиеся, пока древо души еще не очнулось от сна.


Есть множество безусловных знаков, по которым узнают, что нечто, должно быть, прекрасно, но, в конечном итоге, каждый читает только свои.


Художнику заведомо полагается быть своенравным, пристрастным и манипулировать словами, ибо в этом есть изнанка его лица.


раздражает в повестях: выписанный до мельчайших подробностей сюжет, и вдруг -- совершенно вырванное из сюжета чье-то жилище, описанное изнутри, и в котором обо всем, что происходило, говорят прямо противоположное. Персонажи сплошь антипатичны -- единственный симпатичный -- и тот по ходу сюжета, совершенно бессознательно, становится самым неприятным из всех. (Принцип утверждается, ему следуют, и достигают, сами того не понимая, вовсе противоположного результата).


Я перед миром словно маленький мальчик, которого привели фотографироваться.


Акватизм свойственен германским народам, особенно англичанам -- но не фламандцам, например, у которых Синяя Борода прежде чем его утопила четырнадцатая жена, сам утопил тринадцать предыдущих, -- и не французам, которые кажутся настолько сухими, словно никогда не видели воды, тогда как она повсюду: и внутри, и снаружи, -- ее поверхность блеснет лишь в исключительном случае, или ради женщины.


Изменить набивший оскомину рассказ: взять историю человека -- да и вывернуть ее наизнанку, оттолкнувшись от зрелости, совершить восхождение к самому детству.


Ужасно, но бродяги и нищие давно не спрашивают о ночлеге в замках, только у крестьян они ищут пристанища.


Завод в глухом лесу, со всей механикой, сцепленьем зубчатых колес; маховики, приводные ремни, блоки среди дерев!


Любое искусство -- это опыт возвращения в детство, чтобы еще раз взглянуть на вещи словно впервые.


В итоге, детство -- это то, чем более всего пренебрегали во Франции, с первых эпических десяти веков -- потому искусство ее всегда было маленьким крепким старичком, наигранным и галантным, ухоженным и умненьким.


Фламандский городок, июль, но одна из крыш покрыта снегом!


Ирония и рассудочность -- вот злополучная жатва нелюбопытства.


Некоторые мысли свое выражение и постижение оставили нам.


Драму следует довести до того, чтобы стало неважно, что именно внушает ужас.


Всякая драма одной ногой опирается на правду, другой, напротив, увязает во лжи -- искусность драматурга определяется тем, насколько он в состоянии вытянуть увязшую ногу.
И не прерывать слова, которые слегка приоткрывают убежище души...




Мимоходом [I] (3)



Кажется, почти вся наша жизнь проходит словно бы в кривом зеркале. Мы почти всегда сами дурачим себя и ещё более желаем быть обманутыми другими.
Мы ошибаемся непрестанно, кроме моментов безусловной влюбленности, вот почему и придаём им столько значения. Они -- единственные схожие для всех ориентиры; однако, не имей мы привычки ошибаться, вся жизнь состояла бы из схожих моментов. Живи я без заблуждений, почему бы мне не познать будущего? Будущее -- это суть моей личности. Любопытно найти подтверждение тому в писаниях умерших, сквозь заблуждения на свой счет они почти все невольно прозревали, как развернется их будущее, что невозможно не заметить во множестве фраз, которые писались задолго до смерти. У мудрого меньше сомнений в собственной неповторимости. Мы же, в большинстве своём, не можем выделить собственную личность в себе, замечая её только при сравнении с другими. Нет, я не говорю сейчас о превосходстве одной личности над другой, я говорю об особом будущем для каждого. Прошлое -- это наша мертвая индивидуальность, тогда как будущее -- полно чувств и жизни. Индивидуальность, содержащаяся в самой жизни, вместе с будущим, сколь бы далеко ни простирало оно своё развитие, содержится в настоящем, как в маленьком желуде уже шумит дубовая роща. Кажется, что люди сами, не подозревая о том, скрывают от себя знание, и различают его неясно, так, словно бы различали возможности, скрытые в желуде или праздном покое. Вот почему, как я думаю, потеряв, и, быть может, безвозвратно, спонтанное знание о собственной сущности, следует, прежде всего, почувствовать свое место среди людей, и открыть в себе тем самым мистические, пророческие элементы своего существа. Может статься, чувство места является предвестником нашего бесконечного будущего. А настоящее -- преходяще, и всегда служит предупреждением, непреложным для остальных людей; можно сказать, что и сами мы -- не что иное, как предупреждение. Нам следует приучаться беспрестанно распознавать предупреждения; и если кто-то читает откровения в нас, можно научиться читать их в себе. Если кто-то опасается нас в тот момент, когда сами мы полны положительной интенции, значит намерения наши болезненны, и мало в нас естественной жалости, самоотречения, любви. Примечательно, что с течением времени мы научаемся менять своё место в людской общности таким образом, что уже готовы мало-помалу изменять свои вечные судьбы; ведь что есть юность, как, правда, неоднозначное, но предзнаменование зрелости; зрелость и, особенно, старость сами становятся неосознанными, утешительными предзнаменованиями. Следуя этой точке зрения, самая сущность человека должна быть создана прежде всех предчувствий посюсторонней жизни. Мы с первого раза, не отдавая себе отчета, узнаем ту болезнь, которая впредь нас не оставит, в случае же, когда грозит болезнь наиболее тяжелая, -- необычайная, пророческая интуиция не ошибается никогда. Так же безошибочна интуиция относительно людей находящихся при смерти, умирающий заставляет нас испытать ее правоту. И, в то же время, как же огромно число умирающих, в смерть которых мы не верим.


Дети, женщины и умирающие -- хранители спящих Истин, больных Истин и мёртвых Истин.


Бесчисленное множество наших собственных мыслей атакуют душу предательски сзади.


Возможно, нет ничего ужасающего в мёртвых науках, мёртвых языках, мёртвых культах; но если мертво искусство?..


Нет молчания глубже, чем среди камней, и чище, чем тишина новорожденных и больных.


Предчувствия приходят словно невидимый дождь на посевы Времён.


Множество наших Судеб непрестанно стучится к нам в двери, но мы столь нерешительно распахиваем их и так нешироко, что проникнуть способны лишь самые ничтожные.


Разве не истинно то, что слова растратили во тьме немалую долю своей силы?


Дом, в который вошла смерть, приобретает отныне запах Вечности; это крещение дома, до того жившего в городе безбожником.


Не стоит упоминания, что каждое встречное существо нуждается в помощи живых; и столь же вероятно, что нам зачастую не помешала бы поддержка мертвых.


Наши чувства по большей части восприимчивы к Пространству, но ни одно из чувств не способно воспринимать время. Так что же мы понимаем под ним?


Будущее в нас, и сами мы -- будущее. Мы -- сосуды будущего, без которых оно пролилось бы на землю и впиталось без остатка. То, что среди нас зовётся Случаем, не более чем предместье нашей личности. Случая нет. Случай -- это незавершённая медитация. Обладай наша мечта должной силой, случай отодвинулся бы на любой срок, случай -- это грань, которую не сумели преодолеть наши обессиленные желания. Я осмелился бы спросить людей на смертном одре, разве не все их желания, что несли на себе мистическую печать причастности их личности, сбывались, и разве всякий раз, когда это происходило, у них не было совершенно ясного ощущения, хотя бы один миг, что так и должно быть? Нереализованные желания были вовсе не их желаниями, поскольку людям свойственно загромождать собственную жизнь мечтами и надеждами, которые не вполне им принадлежат. Но изначально мечты распознаются инстинктивно, и те из них, что были беспрепятственно, органично узнаны, есть не что иное, как наше существо, которое распространяется уже гораздо дальше нас самих. Наша личность есть ни что иное, как наша Мечта, а случай -- это тень мечты на дороге; но почти всякий человек придает значение исключительно этой тени и воображает, что именно она и ведёт его. К тому же она зачастую вводит в заблуждение, и человек не живёт больше согласно своей судьбе. Наши естественные мечты и есть наши судьбы, и судьба -- сердце нашего существа. Что хорошо видно при обмене мнениями, особенно в те моменты, когда какая-нибудь из граней беседы объединяет разных людей; то, что под этим скрывается, в конечном счете, это то, в чем ищут согласия судьбы людей, принимая вид определенных точек зрения в разговоре; и если у нас порой и появляется желание разговаривать с другими людьми, случается это для того, чтобы в других угадать собственное будущее, ибо в каждом разговоре немедленно возникает подземный поток непогрешимых пророчеств, в котором всякий из говорящих утоляет собственную жажду познать тайну. И кому не пристал вид мечтателя? Кажется, что все, что мы слышим, всего лишь разговоры, не выходящие за пределы комнаты, в которой они ведутся, но стоит лишь принять истинную точку зрения, как сквозь все щели в дверях пробьется солнце.
Сказанное нами вырывается, словно слепые пчелы, что бесконечно собирают мед с цветов, которых они никогда не увидят.




Мимоходом [II] (4)



Женщина много ближе Богу, чем мужчина. Из всех существ, нам известных, только женщина похожа более всего на Бога. Возможно, она создана была совсем недавно, она, в отличие от мужчины, - новое существо. И в старости она всё тот же ребенок. Она обладает большим разумом и меньшей рассудочностью, чем мужчина. Она ничего не видит вне связей. И, сама того не ведая, видит эти связи даже яснее, чем сам предмет. Все, что ей зримо, открывается для неё как бы из трёх миров сразу. Все чувства её мистичны. Она провидит нашу судьбу по первому своему желанию. И не исключено, что судьба и женщина - две сестры, вышедшие однажды рука в руке под покровом тайны из одного дома. Вероятно, глубинное, бесконечное горе оттолкнуло их друг от друга. Женщина испытывает мистические страхи, которые находят себе объяснение всегда слишком поздно. Она больше чем мы обращает внимание на себя, но делает это бессознательно, в чём никогда не признается даже себе. Когда настанет день её последнего слова? -- ожидая его, она настигает нас словно время; к словам, которые она повторяет, примешивается тайный смысл: послушайте женщину в полном мраке. В сути она не ошибётся никогда. И, однако, более чем мужчина она склонна обманывать Бога, что почти необъяснимо. Как выглядит женщина перед Богом? А Бог перед женщиной? Ничем не сдерживаемое толкование божественных законов разнится согласно полу. Одни смотрят как бы сквозь тайные письмена, другие -- читают их. Возможно так же, что и сам смысл слов или фраз имеет более чем один пол. Взгляд женщины на Вселенную совершенно иной, чем у нас. Мужчина не придаёт значения самым необыкновенным моментам своей жизни, потому что не отдаёт себе в них отчета. Есть не выраженные явно условности между женщиной и смертью, например. Она не умирает как мы, она умирает, как это делают звери или маленькие дети. Нам не дано подобного понимания. Глядя на неё, подумаешь, что она знает всё, что вот-вот произойдёт; знает, куда она уходит. Она печальней и спокойней мужчины. Может быть, так она и идёт на Суд и получает Прощение. Только тяжело больной может быть уверен, что понимает женщину. И более всего похожи на женщину умирающие; мужчина на смертном одре женщине близок, как никогда.


Разум сумрачнее рассудочности.


Случайное событие, не подчинённое рабски нашей судьбе, похоже на постороннего, которого мы обняли по ошибке, полагая, что обнимаем друга. Оно шло на встречу с другим. В момент рождения события нашей жизни имеют с нами еще довольно слабую связь, и далеки, словно полет почтового голубя. Но все они возвернутся на голубятню в день смерти. Почему случается, что некоторые из них так и не находят дорогу домой? Может быть враг убил их по пути, а может они прилетели слишком поздно? Не эти ли опоздавшие ищут потом жилища наших детей? Может быть, существуют события уже сами по себе неверные и вероломные. Однако, горе человеку, разминувшемуся с назначенным ему!


Символ -- это Аллегория, внутренняя, органичная. Во тьме он берёт свой исток. Аллегория -- это Символ, но внешний; её исток -- в свете, но это течение своей бесплодностью наводит уныние. Аллегория -- это огромное мёртвое дерево, оно отравляет пейзаж. Аллегория познается рассудком, тогда как Символ -- разумом.


Четыре времени года -- четыре регулярно повторяющиеся размышления Земли. И, может быть, единственные, что мы до сей поры научились различать.


Известно, что болезни не нашли отражения в поэзии, но есть некая странная, мистическая связь между болезнью и музыкой, болезнью и математикой.


толпа, состоящая исключительно из мужчин, всегда кажется полной неприязни. Бросьте ей великую правду, и её оттолкнут как чуждую. Бросьте великую правду толпе женщин; её окружат вниманием, словно ребёнка. Сомневаюсь, чтобы женщины могли ошибиться, в бесконечно широком смысле слова. Бросьте толпе мужчин ложь, если достаточно низменную -- они раскроют её. Бросьте ложь толпе женщин, даже будь она самой возвышенной, -- они узнают ее, в полной тишине.


Дети -- вестники Вселенной. Они -- последнее слово порядка. Всякий человек, по крайней мере на полчаса, почувствует собственную значимость рядом с ребенком. К тому же с любым существом, которое живёт в близости детей, происходят вещи совершенно необыкновенные.


Замечательно, что математические науки единственные среди прочих -- астрономии, химии и тому подобных -- не имеют в прошлом наук, так сказать, мёртвых, которые с ними бы соприкасались. Разве это не удивительно? Только музыка по отношению к математике ещё как-то подходит на место, которое астрология занимает рядом с астрономией, алхимия -- рядом с химией, а искусство предсказаний по внутренностям -- с анатомией. Но не означает ли это, что математике предстоит умереть в будущем?


Возможно, что болезни, сон и смерть есть глубинные, мистические, непонятые празднества тела.


Вероятно, всякой душе равно с прочими дано развиваться на протяжении жизни. Единственное различие между мудрым и остальными людьми в том, что мудрый наблюдает развитие своей души, и оно не проходит мимо его сознания. Возможно, что последний идиот из приюта, если умер он в преклонном возрасте, в момент смерти испытывает огромное удивление, внезапно узнав, что он обладает душой более восторженной и возвышенной, чем величайший из поэтов, не доживший до старости. Душа -- она растение, вера которого в темноте, запустении, холоде, нищете и безвестности равна той, что с величайшей заботой взращивали за стеклами теплиц ученые и мыслители.


Нет ли науки, что была бы для Времени тем, чем для Пространства оказалась геометрия?


Лицо человека -- ни что иное, как прошлое и будущее, совпавшие в одном существе; вся сущность лица -- в прошлом и будущем.


Самое странное в человеке -- его оккультная мудрость. Во всем, что он говорит, есть ещё что-то, кроме того, о чём он говорит, во всём, что он читает, есть что-то помимо того, что он прочел, во всём, что он делает, есть нечто иное; но тогда и в его молитве должно быть нечто кроме молитвы. Всем его действиям, словам, мыслям, всем молитвам найдется таинственная светоносная сестра, никому не ведомая, но размышления о которой неотвязны и наполняют жизнь, словно воспоминания о внезапной и подозрительной смерти, которые поселяются в чьём-нибудь доме: о случившемся не говорят, но думают только о нём. Оно влияет на жизнь не явно, но всякое действие, и даже намерение, связано с произошедшим. Если об этом и поминают, то лишь как о чем-то незначительном и словно бы не имеющем отношения к разговору. Двое заговоривших друг с другом не скажут об этом ни слова, так беседуют о неком благородном человеке, отец которого закончил жизнь на эшафоте. Все мои действия не имеют отношения к моим подлинным действиям; всю жизнь я ношу на лице маску человека, который занят изобретением игрушки для ребенка, а между тем его призвание совсем в ином. Все люди чувствуют свои лица, даже во время сновидений, потому что лицо -- оно даже глубже сновидения. Оно -- архитипично. Жизнь довлеет над человеком, заставляя жить под спудом условностей; кажется, что каждый прячет их в себе, что поэты подчас пользуются ими, а ученые, всякий раз объявляющие, что вот-вот объяснят их нам, только намекают на них. Вчитываешься в плоды их трудов, и обнаруживаешь на том же самом месте, под рассуждениями, все те же условности. И ничего кроме; потому мы неосознанно благодарны тем, кто не заводит об этом речи, как одобряем тех, кто не говорит о веревке в доме повешенного. Однако, вот что странно, кажется, иногда, что под условностями у мужчин и у женщин -- не всегда одно и то же.



1. В «Голубую тетрадь» Морис Метерлинк объединил мысли и максимы, относящиеся к 1888 и 1889 годам. Они опубликованы и снабжены подробными комментариями: Le Cahier bleu. Texte еtabli, annotе et prеsentе par J. Wieland-Burston. Les Annales de la Fondation Maurice Maeterlinck. T.22, 1976.
2. «слухи» (англ.)
3. Было опубликовано Морисом Метерлинком в парижском журнале символистов «Ля Плюм» («La Plume» -- «Перо») за 1890 год, стр. 217-218.
4. Опубликовано в «Молодой Бельгии»: январь 1891. Стр. 36-41.