Speaking In Tongues
Лавка Языков

Нонна Чернякова

Маленькая клееная книжечка каракулей



Сегодня черные строки моих дневников наконец-то пробились через вселенскую линзу и трансформировались в густую метель. Когда хлопья падают так тесно, что трудно повернуть лицо, память назло продирается к моим триумфам и строит из них снежные городки, по которым я пытаюсь скакать на своем хромом белом коне. Вялая поначалу радость постепенно разрастается, и я кожей чувствую чудеса простых событий вокруг: вот визжащие дети валятся с горки; продавцы мороженого с красными лицами подпрыгивают возле своих стеклянных ящиков, будто посаженные на цепь злым хозяином; где-то буксует грузовик и истеричным соловьем поет сигнализация; два студента смеются и притворно лупят друг друга.
Однажды в детстве я самозабвенно отдавалась этой радости, долго танцевала в буране, кружилась и ввинчивалась в сугробы, не боясь, что снег набьется за шиворот. Был поздний вечер, я валялась в световых квадратах во дворе нашего трехэтажного дома, постепенно пробираясь к покосившейся беседке - замку Снежной Королевы. Вокруг темнели деревянные сараи -- в них тихо сидели испуганные куры. С парапета беседки я прыгала в снег и пела победную песню, подражая гудкам выходивших из депо поездов, а стихия одобрительно мне подвывала. Сопливая, в доспехах из налипшего снега, я не торопилась домой -- меня там никто не ждал.
Сегодня я шла домой улыбаясь, и лишь у подножия холма, по которому я всегда взбираюсь в конце дня, я вдруг осознала, что кто-то бормочет за моей спиной. Это решительным шагом шла девочка в красно-коричневом пальто «на вырост» и зеленой вязаной шапочке. Она не обращала никакого внимания на снег -- она зло разговаривала сама с собой, и когда я обернулась на звук, она будто хлопушкой пальнула в меня неприветливым словом «Здрассте». Я продолжала идти, пытаясь утихомирить дружину беспокойств и раздражений, по тревоге выскочившую наружу. Не дождавшись ответа, пигалица громко крикнула: «Я же вам говорю "Здрассте"!»
«Чё орешь?» -- остановилась и спокойно сказала я. Девочка ничего не ответила. Засунув руки в карманы, она пошла в другую сторону.
Я всегда стараюсь пнуть несчастных детей побольнее и думаю, что это им поможет.
Несколько лет назад в лондонском метро, на ползущем вниз эскалаторе, маленькая оборванка ужиком крутанулась вокруг меня, пока я рассматривая рекламный щит с безумным лицом английского доктора. Приторно улыбаясь, она предложила мне стать ее спонсором. Как ты это не называй, но в Англии запрещено попрошайничать, и она прекрасно это знала. На платформе станции я заметила группу ее грязных хихикающих друзей. «Я не хочу быть твоим спонсором», -- спокойно глядя ей в глаза, сказала я. «Почему?» -- она слегка растерялась. «Потому что ты мне не нравишься». Тогда она сморщила нос, и, как настоящая голливудская стерва, смерив меня взглядом с ног до головы, прошипела замысловатое ругательство, которое, как запах дихлофоса, преследовало меня еще несколько дней.
О, мое детское одиночество, ты все еще бродишь за мной! Ты выросло в -- назойливое тестообразное существо с красными глазами, пахнущее сигаретным дымом. Твой плач -- это скрежет тормозов ночного такси. Несчастные девочки появляются передо мной, и я гоню их, зная что они носят в груди твоих зародышей.
До какого-то момента ребенок -- это одинокий воин, рыцарь без страха и упрека, без всякой жалости к себе, поющий свои дикие индейские песни. Но однажды бьет старый барабан, и, как чудовище из астронавта на незнакомой планете, из маленького человека обязательно проклевывается монстр, пожираюший безмятежность. Сначала долго и тупо болит в груди его зародыш, а слова «тоска» еще не знаешь, и узнаешь не скоро, и тогда один выход -- бежать!
Ужасное существо забилось во мне, когда я смотрела из-под длинной челки на пассажиров в автобусе, теребила в руке подобранный на остановке билетик и носком домашнего тапка сгребала в кучку лузганные семечки. Я, шестилетняя, тогда сбежала из дома в ночной рубашке и поехала к человеку, который, как я считала, мог мне помочь. А в автобусе ни один пассажир не сказал: «Ты чего так вырядилась?» -- наверное, никто не видел меня. И когда монстр выпрастывал свои щупальца из моей груди, я почему-то не смогла крикнуть что-нибудь злое. Я только прижалась лбом к оконному стеклу автобуса и закрыла глаза.
До этого побега я была любознательным голодным кукушонком, и когда мой папа подбрасывал меня в дома к незнакомым людям, я не плакала и ничего не говорила -- я с интересом изучала новые обстоятельства и находила себе увлекательные занятия.
У престарелой женщины в горнорудном поселке Кавалерово я гуляла по двору и, увидев старый комод, решила организовать в нем детский сад для кошек. Я решила, что в каждом ящичке у меня будет жить котенок, я буду их всех регулярно кормить и выводить на прогулку. Мой благотворительный проект очень скоро провалился, потому что отловленные и распиханные по ящикам коты страшно орали, и кто-то их оттуда выпускал. Может быть, каким-то образом они сами оттуда вылезали, а я недоумевала, почему эти глупые животные не понимают великолепных перспектив своей будущей жизни.
В деревне Занадворовка жили папины друзья тетя Рая с дядей Витей. Они заботились обо мне почти месяц. Большую часть этого времени я прожила у них в заросшем высокими кустами огороде, который издалека напоминал пластырь, налепленный на коленку, потому что он был разбит у вершины холма и с него все скатывалось вниз. Мы вечерами ели вареную кукурузу, глядя сверху на грязную реку, в которой мы иногда ловили чистую рыбу. Мне нравилось выковыривать из початка зерна, похожие на желтые зубы, и выкладывать из них узор на столе. Я молча выслушивала, как тетя Рая костерила меня за то, что я приходила каждый день измазанная глиной, и разыгрывала из себя королеву малышей в детском саду, где она была директором.
Еще в каком-то семействе, где я пробыла совсем недолго, дочки страшно ненавидели меня, и я отвечала им тем же. Я спала на раскладном кресле поперек комнаты, и они постоянно натыкались на него. Они даже насыпали кнопок мне в постель, за что и получили обе от родителей, потому что я тут же злорадно наябедничала.
В родном Уссурийске папа иногда забывал забрать меня из детского сада. Он изучал почву и поэтому часто ездил в экспедиции копать большие ямы, а если и не ездил в экспедиции, то все равно куда-то исчезал «по делам». Что такое «по делам», па? Ну, по делам, и все тут. Мама вообще маячила, как далекая звезда в Москве в аспирантуре, что было равносильно черной дыре в космосе. От нее было ощущение недосягаемого тепла.
В детском саду нас заставляли пить тошнотворный рыбий жир, и я с достоинством выпивала его, пока однажды меня не вырвало. А вечером воспитательница выводила меня на дорогу и мы долго ждали моего отца, разглядывая пустынную утомленную улицу, на которой, казалось, каждый обитатель если не спал, то очень хотел лечь и уснуть. Двухэтажные деревянные дома, все как один черные, выдыхали из подъездов кислый запах немытых тел. У забора по поленнице лениво прыгали куры, на проволоке в розовой теплой пыли сушились чьи-то огромные ночные рубашки, а в окне на раме висел выцветший тряпичный клоун, у которого давно исчез рот. Он одними глазами пытался мне сообщить что-то важное, но я его не понимала.
Я смотрела в длинный тоннель из гробовидных домов, серени и вязов, представляя, как папа появляется и виновато улыбаясь, шагает ко мне.
«Опять твоего папашу волки съели,» -- качала головой воспитательница. Глаза у нее еще немного и считалась бы выпученными, поэтому я думала, что она дальше видит. Когда наступали сумерки, мы шли к ней домой и я спала у нее на старой русской печи с двумя ее детьми и все удивлялась, зачем ей эти кучи тряпок по углам. Она, очевидно, резала их на узкие ленты и вязала круглые коврики - цветом напоминавшие водовороты разболтанных в воде акварелей. Эти узловатые круги, как бляхи лишайника, чернели повсюду, даже у меня под головой вместо подушки.
В тот памятный вечер папа пристроил меня к пожилой соседке, которую мы плохо знали. Я только видела иногда, как ее тихий взрослый сын выкатывал на улицу велосипед с бараньими рогами и согнувшись над ним, куда-то уезжал, наверное, тоже «по делам». Я иногда без всякой надежды просила папу рассказать мне на ночь сказку и он, продолжая думать о своих проблемах, выдавал мне что-нибудь типа: «Пришел муравей устраиваться на работу, а ему говорят: "У нас нет, знаете ли, вакансий",» -- и засыпал, похрапывая и улыбаясь во сне, и очки его съезжали наверх, выражая удивление. Соседка, несмотря на свой возраст, не могла придумать даже такой незатейливый сюжет, она, очевидно, вообще не знала что люди говорят детям. Наверное, сын ее родился уже взрослым, сразу сел на свой велосипед и уехал.
Папа притащил к ней домой раскладушку и радостно умчался, побросав на нее мои носки, майку и юбку с кофтой, предназначенные на завтра. Я надела ночную рубашку и даже залезла под одеяло. Но женщина молчала, вывязывая крючком какой-то мешочек и я, не выдержав неловкости, сказала, что на минутку зайду домой. У меня не было ключа, но попасть домой было очень просто -- замок открывался двухкопеечной монетой.
Домой я тоже не хотела -- там были папины книги.
В родительской комнате папа соорудил стеллажи вдоль всех стен, даже той, на которой было окно. Книги, папки, ящики с карточками по мелиорации и почвоведению самодовольно сидели на полках, а мне казалось, что они гирляндами свисают с потолка, как летучие мыши в избушке Бабы Яги. Они до сих пор садятся мне на темя, посыпают пылью, машут тенями своих крыльев перед носом, сбивая меня с дороги. В самых болезненных моих снах я переезжаю в квартиру с папиными стеллажами и начинаю остервенело выбрасывать все с полок, но вдруг вместо синих томов про гумус и дренаж я вижу перламутровые раковины, красочные альбомы по искусству и причудливые керамические вазы с китайскими иероглифами. И во сне я рассматриваю эти завораживающие предметы, а коварным книгам, принявшим их форму, того и надо -- они остаются до следующего сна.
Я и не пошла тогда домой. Выскочив за порог, я прямо в ночной рубашке и домашних тапочках, отправилась на остановку автобуса. Уже темнело, но я без страха шла мимо своих постоянных ориентиров -- они были мне родные, как предметы мебели. Я шла по проспекту Блюхера мимо остроугольной плиты -- памятника погибшим на войне железнодорожникам, -- я любила его рисовать, но каждый раз у меня не помещались на рисунок нижние фамилии, и я начинала все заново.
Я шла мимо светящихся окон бани, где бесформенные женщины мылись в цинковых тазиках на каменных скамьях, покрытых серой слизью. Папа водил меня туда, но когда не было рядом знакомой женщины, он упрашивал незнакомых взять меня и помыть. Я любила ходить в парную и ползать там по полкам в клубах пара, как в облаках. Возле бани всегда сидел пьяный старик, у которого родственники жили по всей стране. По крайней мере, он всем так говорил. Однажды, когда папа вел меня в баню, старик сказал ему, что дети -- это говорящие собаки. Папа поправил очки на носу и ничего не ответил. Я спросила у папы, правда ли это. Но он сказал, что старик допился до ручки, что тоже было интересно.
Я миновала закрытый на ночь рынок, вокруг которого бегала стая бродячих псов и через дыры в заборе шныряли мальчишки. На этом рынке всегда продавали семечки, улыбающиеся свиные головы (они даже жмурились от радости, что их отрезали), и леденцы на палочке за пять копеек. По выходным я гуляла там, ничего не делая, просто присутствуя, как чья-то неприкаянная душа, по неизвестной причине зацепившаяся за это место.
Я шла через огромный по тем моим масштабам виадук, коромыслом соединявший нашу слободку с привокзальной площадью, и смотрела сквозь его сетчатое ограждение на грузовые составы и пассажирские поезда, и мне ни разу не пришло в голову, что можно на них куда-то уехать. Станция была царством эхо и играющих с ним голосов. Невидимые гиганты переговаривались, посмеивались, а эхо растаскивало их звуки по небу, по желтым и красным слоям предзакатной полусферы.
Мне нужно было к Женьке в пригород -- я, как перелетная птица в родных местах, всегда оказывалась у него, не помня ни остановки, ни улицы, ни номера дома. Нужно было долго идти вдоль полей с пушистыми колосками, внутри которых жили крохотные белесые блошки. Я рвала большие букеты колосков и обмахивала ими лицо -- мне приятно было их нежное прикосновение. Потом я останавливалась, и вот он -- женькин дом.
Женька тоже часто оставался один -- его мама тетя Света уходила по делам, а чаще всего к дяде Пете Криницкому, другу моего папы. Женька был старше меня на два года, и у него была страсть к медицине. Однажды он нашел на помойке учебник по челюстно-лицевой хирургии и с тех пор он был какой-то включенный. Как будто зазвенел будильник, и Женька проснулся -- он теперь каждую минуту своей жизни знал, что нужно делать. По этому учебнику он научился читать, из-за него он начал ходить в аптеки и брать меня на экскурсии объясняя для чего нужны антибиотики, катетеры и кружки Эсмарха. Он соорудил дома лабораторию и заставил маму сшить ему белый халат и шапочку с красным крестом. Как-то он страшно ее напугал, появившись возлее ее постели в шесть утра в белой маске и резиновых перчатках. Чтобы перчатки не свалились, он держал руки поднятыми вверх. Он просто хотел спросить маму, похож ли он на настоящего врача. Почему-то вдруг вылез из-под одеяла всклокоченный дядя Петя и долго смеялся, пока не начал икать.
Тетя Света пыталась отвлечь Женечку, отдавая его в разные кружки. В рисовальном кружке он первым делом вывел неумелой рукой синюю вегетативно-сосудистую систему человека. Скрививший рот преподаватель сказал «оригинально», и она повела его в танцевальный кружок. Там учительница после урока подозвала ее к себе и сказала, что видимо, Женечке все это не очень интересно, потому что вместо того, чтобы разучивать движения, он стоял с открытым ртом и пальцем чертил в воздухе химические формулы. В конце концов тетя Света оставила своего сына в покое, только ежилась, когда перед своим днем рождения Женька приносил ей список подарков: там были капельницы, бинты, лекарства и реактивы.
Женька страшно радовался, если я приходила к нему с какой-нибудь ссадиной -- он тут же изучал ее, немного расстраивался, что не было ничего серьезного, и накладывал повязку.
Один раз он даже позволил мне посмотреть его учебник. Я открыла его с любопытством, но попавшаяся на глаза картинка -- голова с частично снятой кожей и оскаленные зубы --- будто ударила меня кулаком в глаз, и я заревела от ужаса. Женька удивился, отсчитал несколько капель валерьянки и дал мне выпить, при этом сделав выводы и лишив меня доверия навсегда. С тех пор он перестал демонстрировать мне растворы в баночках и пробирках, подаренных дядей Петей, и перестал водить меня в аптеку.
Нет, он был совершенно нормальным пацаном. До того, как он нашел учебник, мы иногда лазили с ним по старинному паровозу, в топке которого белогвардейцы сожгли пламенного революционера, и рассуждали о том, что революционер, наверное, был деревянным, как Буратино. Мы несколько раз ходили с ним в кино в клуб железнодорожников имени Чумака на «Пеппи Длинныйчулок» и даже пытались по очереди поднимать круглый разборный стол в гостиной, чтобы быть такими же сильными, как она. Мы отправлялись в походы далеко за кладбище по грязной деревянной улице -- в лесу я все хотела показать ему «халабуду». Это был уютный маленький домик из веток папоротника -- стены, стол и стульчики. Может, я действительно видела его и не смогла потом узнать, так разрослись ветки, а может быть, я вообразила себе эту уютную норку, где я могла бы спрятаться. Так или иначе, поиски «халабуды» стали нашим еженедельным ритуалом. В результате наших походов мы всегда оказывались в изумрудно-влажной долине, где прыгали по кочкам, и я собирала огромные оранжевые саранки и фиолетовые ирисы, а на склонах ее сопок цвели самодовольные пионы, насаждающие свой диктаторский запах.
Tогда мне нравился другой мальчик. Его фамилия -- Иоффе -- была как раз тем поездом, на котором, как мне казалось, можно было уехать далеко. Он был знакомым одной девочки в нашем дворе. Каждый раз, когда он проходил мимо меня, я краснела и начинала носком ботинка колупать бордюр тротуара. Но когда он заговорил со мной, я его сразу же разлюбила, до сих пор не пойму почему.
В этот вечер, когда я оказалась у порога женькиного дома, было уже темно. Сидевший на цепи беспородный Ральф в принципе не был вредной собакой, но он знал, что я его боюсь, а потому забавлялся тем, что всегда злобно меня облаивал. Вот и сейчас он отыгрывался на мне за все собачьи обиды, а может, просто пытался разбудить Женьку. Тот долго не появлялся -- уже спал. Я стояла за калиткой и начинала мерзнуть.
«Ты чего?» -- спросил он когда вышел. Я молчала. Он смотрел на меня сначала сонно, потом внимательно. Двигались ли вообще его губы? Сказал он эту фразу или я сама ее придумала? Если придумала, то когда? Сейчас, когда я все поняла или она засела во мне уже в автобусе? «Тебе никто не поможет. Только сама,» -- сказал он, рукой пригласил меня войти и, равнодушно зевнув, отправился спать.
Я села на кухне на табуретку и начала жевать кусок хлеба. Мне было очень холодно. Я нашла старенькую кофту тети Светы, в которой она обычно полола огород, и надела ее.
На крашеном деревянном полу лежали простые тканые дорожки, на беленых стенах висели картинки из журнала «Огонек», портрет Муслима Магомаева, тихо постукивал будильник на подоконнике, на столе стояла ваза с завядшими ирисами. Я сидела в пустоте, ни о чем не думая, болтая ногами, и глядя по сторонам. Выполз таракан и остановился. Мы долго смотрели друг на друга и думали, как поступить. Я дала ему возможность уйти к детям.
Потом я увидела простой карандаш и обрывок бумаги в клетку -- вероятно, женькина мама хотела написать записку и передумала, а может быть, и написала, только очень короткую, а листок был слишком большим.
Я взяла этот листок и написала на нем букву «А», потом другие, которые знала, некоторые задом наперед. Потом просто стала писать каракули, долгие строки зигзагов -- по зигзагу в каждой клеточке. Исписав весь листок, я пошла в комнату искать бумагу. Когда я включила свет, Женька заворочался в кровати, но не проснулся. Я нашла несколько его школьных тетрадок и вырвала из них последние страницы, потом взяла клей у него в ранце и побежала на кухню.
Вымазав весь стол и всю ночнушку в клею, я слепила из этих листков маленькую книжечку, и по клеевым потекам на страницах продолжила свою писанину. Я написала зигзагами, что что-то не так, что я боюсь эту собаку во дворе, что хочу к маме, что мне очень нравился маленький чайник, который она прислала из Москвы, но я потеряла крышечку от него где-то в садике. Потом я написала, что хорошо было бы, если бы по нашей слободке гуляли прекрасные принцессы в золотых платьях и над ними бы парили серебряные птицы, и я тоже была бы прекрасная принцесса в алмазной короне. И еще вчера из маленькой кладовки в кухне под окном, откуда я таскаю сухофрукты, вылетела Баба Яга и начала разбрасывать по комнате всякое барахло. А потом мы с ней играли в школу и я поставила ей «два» за плохое поведение и велела привести родителей.
За изложением былого и дум меня застала тетя Света. Она пришла окрыленная, ее высокая прическа была слегка растрепана. «Ты тут делаешь? А где папа?» -- она убрала челку с моих глаз и стала соскребать налипший на рукав праздничной кофточки клей.
Я спрятала свою драгоценную книжечку за спиной.
«Иди умойся и ложись спать. Ты что, так и пришла в ночной рубашке?»
Я молча кивнула. Она покачала головой и стала доедать из мисочки страстно любимые ею тушеные баклажаны.
В эту ночь я спала на раскладном кресле, в женькиной майке, со своей книжечкой на груди. Потом я постоянно носила ее с собой и записывала каракулями свои впечатления. Иногда я сидела рядом с Женькой, когда он ставил свои опыты, и писала, радуясь тому, что я занята таким же важным делом, как и он. Когда же я случайно положила книжечку на стеллаж в родительской комнате и потом не смогла ее найти, то рыдала целый день, пока папа не купил мне толстую общую тетрадь. Я так и пишу до сих пор в одиночестве на кухне.
Когда приехала из Москвы моя мама и обволокла меня своим вниманием, я перестала ездить к Женьке, и мы потеряли друг друга.
Я только знаю, что дядя Петя так и не женился на тете Свете. Она умерла, рожая ему девочку. Через год он уехал с Женькой и маленькой дочкой в Киев.