Speaking In Tongues
Лавка Языков

Андрей Пичахчи

КРАТКАЯ ТВОРЧЕСКАЯ АВТОБИОГРАФИЯ

 
 
 
 
Я был художником.
И поэтому любил смотреть на заходящее солнце. Еще больше я любил восходящее солнце, но утром я спал, а когда просыпался и выглядывал из окна, солнце стояло высоко, как только может в нашем небе. Я его не видел, а только догадывался, потому что окна моей квартиры выходили на север, и оно (Солнце) в них никогда, ни при каких обстоятельствах не заглядывало.
Днем я шел просить в переход подземки, а там мелькающий «дневной» свет, от которого рябит в глазах и уж солнца-то в нем никак не увидишь...
А вечером оно (Солнце) успевало закатиться — и я брел домой в сумерках, поэтому не различал брокеров и менял, лоточников и рэкетиров.
И еще я засиживался допоздна, когда на улицах стояла одна глубокая тьма.
Так я любил Солнце, но почти никогда его не видел — только когда днем шел в переход, оно иногда промелькивало в просветах домов, как в лабиринте, а я бы смотрел и смотрел на него, и еще лежал бы на травке, да только где ее здесь сыщешь!
Вот так я и проживал, как подвально-чердачная лабиринтная крыса, как бы стремящаяся к Солнцу.
У меня было время, которое Кто-то подарил мне в день рождения в форме меня. Я не знал, что с ним делать. Хотя оно и потратилось на мою жизнь, о которой и рассказать-то нечего. Если правдиво, будет скучно до-смерти, а если выдумать, будет неправда.
Я думал, думал и для этого особо случая специально решил рассказать всю скучную правду, что приключилась со мной, как с художником.
 
 

* * *

 
 
Я был художником. И поэтому было у меня много женщин. И аэропланов. Хотя женщин больше. Это все в прошлом. Теперь много женщин у брокеров и они ездят на тачках. На тачках они курят и сосут Чупа-Чупсы. Только иногда они слезают с тачек, чтобы купить «сникерс». Все женщины стали гораздо-гораздо лучше, чем когда были со мной. Не знаю, что делают с ними брокеры — наверное растирают их и смазывают. Импортным кремом.
Так я остался один и пошел просить в переход подземки.
Однажды я попросил у брокера, который прямо передо мной слез с тачки, но он мне ничего не дал.
 
 

* * *

 
 
Я был художником.
И поэтому хотел когда-нибудь попасть в Кельн. И вот однажды я сел в поезд и приехал в Кельн. А рядом с Кельном — Дюссельдорф. Я сел в поезд и приехал в Дюссельдорф. К тому времени в Дюссельдорфе наступила ночь. И я сел в поезд и поехал обратно в Кельн, чтобы в поезде спать.
Так я ехал, чтобы спать, до самого Кельна, а когда вышел на вокзале, в Кельне была уже тоже ночь.
Тогда я снова сел в поезд, чтобы ехать и спать до Дюссельдорфа, но Дюссельдорф и Кельн так близко друг от друга, что я не успевал заснуть, а поезд уже прибывал.
Так я ездил всю ночь из Кельна в Дюссельдорф и из Дюссельдорфа в Кельн и совсем не выспался, потому что боялся увидеть контролера.
А утром я приехал в Дюссельдорф и попросил там марку, но мне никто не дал.
 
 

* * *

 
 
Я был художником. И поэтому ходил и ходил по галереям, как заведенный.
А, надо сказать, просить по галереям — гиблое это дело, распоследнее! Куда хуже, чем в переходе подземки.
Жил я тот раз в Потсдаме. Утречком поднимусь — не рано, поем из холодильника друга шололаду с конфетами Рафаэлло и шококекс с завтраком охотника-рыболова, и зайцем в Берлин.
Если меня ловили, я должен был показать любой билет и громко повторить: «РУСИШЭ ТУРИСТО! ИХ ШПРЭХЭН ЗЭ ДОЙЧ НИХТ! НИХТ ФЭРШТЭЕН! НИХТ МАНИ!» Такое заклятье. И помогало.
Ну, надо сказать, как я произносил его, меня тут и оставляли в покое. А за окном снег и огромные дома Берлина — все альпинисты, что покорили их стены там огромными буквами расписались.
А поезд мчит по рельсам без стыков — такой у них над всем городом ЭС-БАН, а люди, что снаружи, что в вагоне — точно рыбы, и дышишь будто водой. А выходишь, и сам будто горбатая рыба, что бредет посуху, а уж кто вокруг, так этого ты и знать не знаешь и поведать не можешь.
Да, так просил я, значит, по галереям, как одержимый.
А в галереях, как зайдешь туда, один разговор: пляши!
И не нравится это, а в душе, в укромненьком таком местечке укольчик — а вдруг дадут что...
И начинаешь, скрепя сердце — раз, два, вприсядку, вприпрыжку. Эх! А они все: «Я, Я. ГУТ, ГУТ.», а потом: «АУХ ФИДЕРЗЕЕН». А если наш попадется, бывший, так тот все шелабан норовит.
Так пляшешь им, а они все про себя: Я да Я. Гут, гут, мол и аух фидерзеен. Вали, значит.
Я был художник. Гордый. Иногда выйду утром — не рано, проеду зайцем, и хожу по Берлину — ни в одну галерею не захожу — пусть знают!
А если зайдешь, хочешь, не хочешь, а спляшешь, — так уж там заведено.
Стал я уходить не дождавшись прощаний. Спляшу, и когда они свое — я, я, я ноги в руки и за порог. Хожу, гуляю по Берлину, как горбатая рыба, все главное видят, что я — горбатая рыба, гуляю по Берлину, но им на это насрать, вроде и не такое видали.
В один день привез я свои картины в галерею и отплясал по кругу.
И галерейщик дал мне 20 (двадцать) марок. (Это на 20 писем.) Но объяснил, как мог, что это на кофе.
Я кофе пить не стал, а пошел и купил себе ботинки. Мне повезло, их трижды уценяли и уценили до того, что мне хватило на них денег.
Красивые были ботинки.
Правда поносил я их в СНГ недели две (2). Они потекли и расползлись. Дрянь оказались. Наши-то в былые времена получше были!
 
 

* * *

 
 
Я был художником. Стоял и просил под берлинской стеной близ Чекпойнт-Чарли, с ихней стороны, потому что стена тогда уже была пробита. И народ, то есть, германский, ходил насквозь туда и сюда сколько хотел.
Приезжали специально японцы, негры и еще я не знаю, каких стран белые, чтобы посмотреть, как эту стену пробили, что можно ходить теперь сквозь — туда и сюда, купить кусок стены, кокарду и военный мундир СА с шапкой для кокарды.
Ну, я просил, значит, под берлинской стеной, но никто не подавал думали, наверное: «Вот стоит художник,» — и довольно им становилось, что и кусок стены и художника сохранились как взаправдашние и стоят теперь достопримечательностями Берлина.
Тут подходит ко мне японец и что-то тихо говорит. А потом — на разных языках. И когда он на всех языках то, что хотел тихо допроизносил, я понял, что он говорит, что мол хотел бы предложить художнику-сану немножко, по-контракту постоять возле японской стены в японском Токио и, мол, если с кем нужно по этому поводу специально подоговариваться, то он, японец, мол, готов иметь в виду художника-сана с другой стороны.
Я попросил у него, и он дал мне 100 (сто) иен. И начал мне объяснять про японскую стену в японском Токио, но у меня не получалось вслушаться, потому что я никак не мог посчитать сколько марок можно купить на 100 (сто) иен.
Но японец легонько стукнул меня в грудь вежливым ударом, помогающим вслушаться, и я услышал, что он купил уже кусок берлинской стены, да такой большой, что он стал фасадом его ресторана. Но вот художника из-под берлинской стены у него еще нет, а он, японец, хотел бы, чтоб художник-сан непременно, по контракту бы был, чтобы постоять возле японской берлинской ресторановой стены.
Так я обговорил контракт с японцем и вернулся домой от берлинской стены, но в Японию так и не попал.
Чтобы попасть в Японию я должен был заключить контракт еще с парламентариями и президентом.
Это такие не брокеры и не мусора, а как бы начальники тех и других. Их возят на огромных тачках из Али-брона и их никто никогда не видел. И еще они большие артисты, потому что все время снимаются, но не в художественных фильмах, а в документальных. Один раз, по видухе, я видел документальный фильм с артистами. Это была порнуха.
Да, так вот, вместо денег, как брокеры или законов, как мусора, они применяют собственную подпись.
Она то мне и была нужна. Да только где ее взять!
И вот пошел я просить в кабинетах. А там свои законы. К двери в кабинет ведет длиннющий коридор и еще в коридоре надо стать на одной ноге и подпрыгивая продвигаться в очереди, которая так же подпрыгивает по коридору.
Но когда я допрыгал через день до кабинета и пропрыгал в него, оказалось, что я напрасно старался — надо было пойти и прыгать в 3 (три) другие кабинета, а потом уже в этот.
А в трех (3) других, когда я через 4 дня туда допрыгал мне указали прыгать в еще 5 (пять) кабинетов. А когда я сунулся (впрыгнулся) в эти 5, мне указали, чтобы я шел прыгать в первый и еще в два (2). И тогда я понял, что это Лабиринт, такая игра. Кто выиграет, получит собственную подпись парламентария или президента. Но я то заходил или запрыгивал все время в тупики. В последнем, помню, было написано: «Ваш выезд в Японию признан нежелательным». Я и правда тогда уже его не желал и меня удивило, как это они про меня узнали!
Ну, в общем, просить в кабинетах — гиблое это дело, хуже, чем в подземке. И бесполезное.
В подземке мне по секрету сказали, что собственную подпись п. и п. применяют когда им нужны деньги или законы, поэтому и получают ее брокеры или мусора, поэтому у нас порядок и рынок, зря я значит напрягался до того, что ноги у меня и до сих пор не отошли.
Так я не увидел Японию, а парламентарии и президент через своих служителей сердито заинтересовались, как я вообще-то попал под Берлинскую стену и кто мне это разрешил.
Под конец, когда я запрыгал в один такой кабинет, я попросил у парламентария, но он раскричался на меня и ни купона не дал.
 
 

* * *

 
 
Я был художником.
Еще раньше, чем пошел просить в переход подземки.
Я был свободным и гордым. Хотя времена были такие…
За брокерами гонялись мусора, и они садились на тачку лишь украдкой.
А я, значит, строил и строил аэропланы, как одержимый и к концу построения и началу следующей перестройки стал незаметным, хотя и владетельным аэровладельцем. Хотя ни на одном из аэропланов нельзя было никуда улететь. И даже взлететь вообще.
Водка стоила, друзья мои, 4.12 (четыре двенадцать) и была совсем не та горечь, что теперь, после химической перегонки угля.
КБ мной слегка интересовался, хотя и не знал, что я написал уже много картин в еще более давние времена.
Друзья независимо приходили ко мне подвыпить, а девушки, независимо ни от чего, повлюбляться. Я был красивый художник и аэровладелец, и мы собирались в кабине одного из моих аэропланов, запускали мотор и я показывал свои картины, а потом мы выпивали сладкой водки и закусывали шоколадными конфетами, а пропеллер крутился и облака летели, и были они, скажу я вам, не те, что ныне, а прямо так и звали в полет, а деревья вокруг летного поля раскачивались и зелень у них была сочная, не то что ныне.
Пиво стоило 35 копеек.
Колбаса — 1 руб. 70 коп.
Сыр — 2 руб. 90 коп.
Масло — 3 руб. 40 коп.
Спальный гарнитур — 560 руб.
Штаны — 38 руб.
Рубашка — 17 руб.
Носки — 1 руб. 90 коп.
Бритва — 27 руб.
Цветной телевизор — 370 руб.
Портвейн (хороший) — 2.70
Холст грунтованный — 5 руб.
Белила масляные художественные — 38 коп. — туба №10
Бiле мiцне — 1.90 коп.
Автомобиль (не новый) можно было купить за 500-1000 руб.
Самолет — 3500 (Як-18ПМ, списанный но на лету. Правда!)
Теперь эти времена кажутся ушедшими пребезвозвратно.
Один аэроплан украли еще во времена построения прямо с летного поля.
Другой — во время ускорения.
Третий проржавел и рассыпался при перестройке.
Четвертый распилили на куски специальной бензопилой «дружба».
Пятый гниет еще до сих пор.
При ускорении рыночных отношений его оттащили с летного поля, а на самом поле отрыли фундамент для хранения отходов. Деревья вокруг порубили и прогрунтовали дорогу, чтобы эти отходы легко было подвозить для сваливания.
Теперь я порой рассказываю свою историю, если кто слушает. В переходе подземки мне подают кто сколько может; КБ меня знает, видимо я так и входил в его генеральный план.
 
 

* * *

 
 
Я был художником. А, надо сказать, сложное это дело.
Зимой в переходе мерзнут ноги в дырявых ботиночках. И толкаются все. Хотя люди, вообще, художников любят, народ у нас добрый. Брокеры, те, говорят, злые, но их в переходе не увидишь.
Вот стою я как-то, прошу. Вдруг подходит ко мне девчонка удивительной красоты. До того, что все лоточники и менялы, что тоже работают в переходе, начинают на нее, а таким образом и на нас обоих оборачиваться и долго и нагло глядеть из-под выбритых черепушек.
Я, конечно, когда она только передо мной остановилась, а я успел побороть невольное смущение, сразу у нее попросил. Она лезет в сумочку искать деньги, а когда находит и дает мне 24 тысячи (двадцать четыре) купонов (это одна марка, т.е. можно написать 1 (одно) письмо), сразу и спрашивает меня прямо:
— Вы художник?
Я смотрю на нее, какая она красивая, в это время складывая в уме деньги, что она мне дала с теми, что я уже напросил. И отвечаю:
— Да.
А она мне говорит дальше:
— Напишите, пожалуйста мой портрет.
— Да, — говорю я. (Я ведь художник.)
— Идемте же, — говорит она, и мы уходим вместе из перехода.
Так я начал писать ее портрет, но он не сразу то стал получаться и дело затянулось. Так мы стали жить вместе. Она была проституткой, как и все, кто подходит по красоте или фигуре, и рабочий день у нее был не нормирован, как и у меня.
Время было. И мы ходили гулять, а я показал ей свое летное поле, хотя теперь это грязная свалка, но ей понравилось. Здесь мы впервые поцеловались. Она коснулась меня так робко, как маленькая девочка. Она оказалась такой нежной, не только удивительно красивой.
Брокеров она не приводила, пока я жил у нее, за это я ей был благодарен. Я то конечно присмиревший — постойте с мое в подземке, да попляшите по галереям! — но мог и пристукнуть какого брокера. Или, впрочем, они меня что ближе. Работа ее мне не сильно нравилась. Да чего уж! — другой то, мы знаем, здесь не бывает.
Так мы жили с ней, я рассказывал ей всякие такие штуки, которые никому пользы не принесут, — о других мирах. А она слушала. И казалась она мне ангелом, неизвестно как и зачем спустившимся сюда с высоких небес. А я ей врал о том, чего сам не знал.
Так мы прожили с ней полтора месяца.
А потом она исчезла.
Пришел брокер с пятком рэкетиров и живо выставили меня за порог. Я конечно, спрашивал, где она, что с ней, брокер наконец, чтоб не бить меня — видать, был при образовании — ответил, уймись мол, продали ее за валюту, герлу твою холоднокровную. Малайзиец ее насовсем выбрал. И не ищи ее если зла не хочешь. Все равно не найдешь.
И выкинули мне мой портрет. А я его так и не дописал.
Так я, художник, встретился с ангелом.
Конечно, я погрустил, потом вернулся и попросил у брокера и рэкетиров, но они не дали. Тогда я вернулся в переход. А вечером пришел домой и повесил портрет так, чтоб я один только мог на него смотреть, а никто другой бы и не увидел.
 
 

* * *

 
 
Я был художником. И когда я, как обычно, стоял в переходе подземки и просил, мимо меня прошел чувак в то ли синей, то ли зеленой фуражке. А потом еще сразу 2 (два) таких.
А потом еще сразу 5 или 8. Все они шли и страшно орали. Они знали только монгольский язык.
Я думал это лесники, но позже, когда зеленые фуражки заполнили все переходы и крики на монгольском языке оглушили испуганных прохожих, я узнал, что это пограничники. Много — много лет, задолго до моего рождения и всю мою жизнь они стерегли границу Страны. То есть, воздушноземноводный слой пространства от того, чтоб сквозь него никто отсюда бы не перебежал.
Как много людей, оказалось, участвовали в этом отстережении! Примерно каждый пятый из молодых мужчин оказался в зеленой фуражке!
Но на самом деле пограничников гораздо больше, потому что этот день выходят попраздновать и все стукачи. Это пограничники тайных, внутренних границ. Они ходят не в зеленых кепках, но с маленькими черными молоточками в петлицах. И говорят на азбуке глухонемых.
Они стерегут нас от нас самих. С ними это уже две трети (2/3) всего населения, включая членораздельно говорящих детей и стариков.
День пограничника вообще-то всенародный праздник, и мой тоже, потому что оставшаяся 1/3 (одна треть) (и я тоже) все равно зорко стережет хотя бы одного чувака — самого себя от перехода через условленную или неусловленную границу.
Итак, все граждане СНГ незаметные, но замечательные пограничники! И брокеров тоже можно назвать так. Границы приносят им много, много пользы, поэтому их становится сейчас все больше и больше.
Помню, однажды я потерял бдительность. Случилось это когда водка еще стоила 4.12, друзья мои!, а у меня было летное поле, где я проводил время с друзьями и подружками, а Инка, моя самая симпатичная шестнадцатилетняя подружка сбегала со школы, чтобы повлюбляться в меня в кабине аэроплана под музыку пропеллера и под летящими облаками...
И вот, видно влюбляясь, мы стронули аэроплан с места и он покатился, движимый мощным пропеллером, и выкатился совсем из ангара, оказался на траве, а потом и на взлетной дорожке.
И вот тут то я потерял бдительность и потянул рычаг. А были мы оба в летной форме и мотор взревел, как сразу тысяча водопроводных кранов, а переднее колесо или шасси задралось от земли и мы взлетели в воздух. Помню, Инка завизжала. Наверное, от страха.
Да.
Тут граница. Дальше что было, писать я не могу по неразглашению государственных секретов.
Стою я в переходе, теперь от летного поля моего не осталось и следа а Инка осталась на реке Миссисипи, где та вытекает из Великих озер, а именно — озера Мичиган; я этих мест никогда не видел, да и не увижу наверное никогда.
Я ведь художник. Стою и прошу в переходе.
Когда мимо прошел в одиночку зеленофуражечный пограничник, я попросил у него по-монгольски, а он ничего не дал, только ответил по-монгольски.
 
 

* * *

 
 
Я был художником. И купил в Берлине бенгуль.
Ничего хорошего из этого не вышло. Одна странность, как и сам бенгуль. Я покатил его через Польшу — и неправильно сделал!
Польша — это такая пустыня с полицейскими бедуинами. Когда ты встречаешься с ними, они тебя грабят.
И так, когда встреченные бедуины видели меня, и что я качу бенгуль они грабили меня и ограбили до трусов. То есть я остался в трусах и ботинках, а температура там, в пустыне была — 27 С (минус двадцать семь), мне оставалось только умереть. Я заплакал по себе самом и спрятался в бенгуль. Я потратил и растерял все деньги, что за годы накопил художником в подземке. А копил я их для писем моей подружке, а теперь вот, значит, должен утерять и свою растраченную жизнь.
Так я сетовал, пока не заметил, что бенгуль греет меня и тихонько катится по пустыне.
День погас и когда наступила ночь, бенгуль вкатился в гигантский замок и полетел по его коридорам под высокими сводами — а может, мне это снилось, потому что я пока катил бенгуль не спал уже две ночи.
Впереди летели, ловко поворачивая в переходах, существа со светящимися крыльями и огненными красными глазками. Это было удобно, потому что они указывали нам путь. Никогда я не видел и не представлял себе такого огромного нескончаемого замка, а был это замок Ночи —бедуины его не видели, но все-равно караулили в освещенных местах. Так они ловили нас еще трижды, ловко орудуя палкой с огнем. Они вытаскивали меня из бенгуля и осматривали внимательно — что можно еще с меня сграбить, потом допрашивали, потом обшаривали бенгуль. Сам-то бенгуль они брать опасались. Последние забрали мои ботинки.
Но это уже было перед рассветом, когда замок Ночи побелел, как мрамор, и возле самой границы, где пустыня поросла чахлой травой, мне встретился последний приграничный бедуин.
Приграничному бедуину не осталось ничего и он с досады оторвал кусок от бенгуля.
Так я вернулся домой, а что за пустыня здесь, и что здесь за бедуины вы, друзья мои, знаете сами.
Бенгуль оказался здесь совершенно не нужен и я хлебнул с ним горя и забот, но привязался к нему.Нужно было кормить его и охранять, а то каждый норовил оторвать от него кусок, чтоб продать потом на базаре какому-нибудь брокеру — бенгули здесь в диковинку.
Не знаю, что думал сам бенгуль, и думал ли он, или как он относился ко мне, но я все-таки не выдержал и обменял его на аэроплан.
У меня больше не было денег на письма и я задумал лететь к моей подружке на аэроплане.
На штаны, ботинки и куртку, правда старые, я напросил в подземке.
А бенгуль свой я видел еще раз. Его заперли под землей для сохранности, от него успели уже оторвать пару больших кусков и он выглядел неважно, как больной или раненный.
У меня сердце сжалось и захотелось заплакать, как там,в польской пустыне, когда он меня спас, но что я мог для него сделать? Рассердившись, я подошел к какому-то бедуину и попросил у него, а бедуин опешил и, сказав что-то на монгольском языке, чуть не огрел меня своей палкой, но побоялся.
 
 

* * *

 
 
Я был художником. И как водится, стоял в переходе подземки и просил милостыню. Никто ничего не давал. Может денег не было, а может было жлобно. Брокеры на своих тачках громыхали сверху — те вообще не подают, а берут, что плохо лежит. А плохо лежит здесь все. Поэтому брокеры все разобрали, а мы остались в разобранном виде и уже ничего не можем собрать — где, что и зачем, да и не важно уже.
Ну так вот, будучи художником стоял я в подземке и просил.
Вдруг подходит ко мне один. И дает бриллиант. Да такой большой, что я подумал, он, шутки ради, сунул мне кусок граненого стакана.
Он сразу подумал, что я так подумал и говорит:
— Этот алмаз из Африки.
При слове Африка у меня дух захватило — ведь я же все-таки художник и стою в переходе харьковской подземки.
А гранили его, говорит, в Индии. Ты можешь мне верить. И не проверяй.
А бриллиант не продавай никогда. Потому как ты теперь самый богатый художник СНГ. А может и всего мира. И ушел.
Я спрятал алмаз в шапку и пошел домой. Я очень испугался, а алмаз сунул подальше, да так чтоб и никто не нашел. А надо сказать, жил я так: спал сколько хотел, был я художник, потом грыз черствую булку, как мышь и запивал водой, крашеной чаем. И без сахара я не мог. Потом я шел просить в переход подземки. Писал я хорошие картины, но времени на них не хватало. Да и то, писать картины художнику не по средствам — брокер бы мог, но если б хотел.
И вот, спрятал я алмаз, а сам потерял покой — как проснусь, начинаю его искать. Все переверну, пока не найду, а найду — сажусь и начинаю на него смотреть. Смотрю и смотрю, и считаю сколько в нем каратов.
А каратов в нем уйма — сто, а то и больше! И самой он чистой что ни на есть воды — лучи от него по всему потолку и стенам так и бегут.
Посмотрю я эдак с полчаса и начинаю его прятать.
А прятать у меня хорошо — я столько хлама к себе натаскал — спрячешь в нем что, — сам черт ногу сломит, а не найдет!
Так прожил я год и хранил бриллиант. Каждый день его находил и каждый день его прятал. И стал я как граф Монте Кристо и перестал ходить просить в переход подземки — гордый сделался.
Друзья приходят, как всегда, а я жду, чтоб скорее ушли, чтоб не мешали мне быть с бриллиантом. Женщин начал избегать — дурное это дело.
И так наступило время, когда я перестал есть и пить, кроме воды, ведь в подземку я теперь не ходил. А смотрел и смотрел на бриллиант и стало мне казаться, что в бриллианте открывается потайная дверца и я различил даже коридорчики, уходящие в глубину, в его, бриллиантовую подземку.
Я начал прятать бриллиант под подушку, и когда спал, мне снилось, что я вхожу в него и иду все дальше по переходам бело-лунного цвета. А потом и спать я перестал.
Потому что научился входить в бриллиант наяву.
Мне не рассказать вам, друзья мои, какой это был мир! Даже тогда, когда девчонки — школьницы влюблялись в меня, а у меня было летное поле, где летели облака, а сладкая водка стоила 4.12 (четыре двенадцать!), даже тогда не видел я таких чудес и такой невиданной красоты. Солнце в бриллиантовой стране было белым и далеким, а залы и коридоры наполняла текущая прозрачная вода.
Коридоры сплетались и разветвлялись, а прерывались в алмазно бирюзовые небеса, и я с изумлением узнавал невиданные места вокруг.
Так однажды, пройдя под сводами огромного низкого зала я вышел к морю — на длинный берег, и море было прозрачным — до раковин и ракушек, и тянуло в глубину — я вошел в него и поплыл, да еще хлебнул и выпил густой нектаровой воды. А было это море вечностью.
Тем временем мои друзья, что еще оставались, сломали дверь моего жилья, а я не выходил уже пять месяцев, и увидели, что я умер. (Я то был в бриллианте!) Вот так и получилось, что я разминулся со всеми и с друзьями и с брокерами, и в подземку больше не вернулся, хотя мне стало жаль всех, кто остался.
А я плыл по бриллиантовому морю, которое было вечностью, пока не обнаружил, что могу взлететь. Алмазное небо оказалось такой бездной, в которую я мог падать, но никогда не упасть — и это был полет. И так, когда я наловчился, я полетел или попадал над волнами к белому солнцу как в далекий тоннель или последний Солнечный коридор.