Speaking In Tongues
Лавка Языков

Александр Плоткин

Хочешь жить — живи



Первый сосед взял жену из Домодедово. Незадолго до этого он получил комнату в двухкомнатной коммуналке и московскую прописку, так что брак давал супруге преимущества, о которых он не уставал напоминать.
-- Не, а мине не надо, -- начинал он, загораживая жене узкий проход в девятиметровой комнате, заставленной шкафом с резьбой, круглым столом и железной кроватью с никилированными прутьями и пуховой периной, -- хочешь жить -- живи!
-- Да что ты, Миш, все кричишь, кричишь, шел бы, право, лучше спать, завтра снова вставать, -- с деланым смирением и даже как будто с зевком отвечала супруга, пятясь к кровати и отводя в сторону сверлящие круглые глаза.
Оба служили в военизированной охране и рано вышли на пенсию. От службы у него остались валенки, рукавицы с указательным пальцем для стрельбы и пропахшая горьким табаком черная шинель с зелеными петлицами. У нее была синяя женская гимнастерка с подворотничками и офицерский ремень с двумя рядами круглых дырок.
-- У, тюремнщица! -- наступал он -- Мух!
Междометие говорило, как сильно нужно ее ударить.
-- Ну, Миш, давай завтракать, -- начинала она на утро семейным голосом и шипела в строну -- Черт болотнай, сука водяная! Чтоб те бог прибрал, враг!
Мне было тринадцать лет и я всегда жил в коммуналках. Соседи казались мне обязательной частью квартиры. Если бы их не было, я б спросил: "А где же тут соседи?"
Выйдя ночью в трусах в туалет, я застал ее на кухне. Навалившись байковым халатом на покрытый липкой клеенкой кухонный стол, она хлюпала супом и стонала от наслаждения после каждой ложки: "Господи! Хорошо-то как! Одной поисть!"
Сосед неожиданно выскакивал в коридор и совал моей матери в руки толстую книгу в картонном переплете :
-- Вот, видишь, читаю. Исторический роман.
Это был, кажется, "Степан Разин" или "Кондратий Булавин".
-- Ну-ка, Мана, -- обращался он к жене, -- дай-ка я сяду, почитаю.
-- А садись, Миш, садись, почитай, -- отвечала супруга, знавшая его приемы наизусть.
Он одевал очки, открывал дверь в комнату, чтобы все могли его видеть, и садился под ходиками с кукушкой.
К Новому году он доставал с антресолей гармонь, гитару и балалайку, носил их по квартире, кричал: "Во, гляди, гляди! Антиква мармелад!" и смеялся. Осмысленной музыки я в его исплнении никогда не слышал.
Над столом у него висела написанная маслом лошадь с санями под оранжевым закатом. Он подводил меня к ней и показывал: "Во, это я сам."
Когда у меня начались свидания, он доносил моей матери: "А он тут без вас приводил".
Так он перескакивал от пакостей и щипков из-под тишка к социально-одобренным ролям и образцам. Когда я пошел в институт, он напутствовал меня в коридоре: "Учись, учись, и еще раз тебе скажу, учись!"
Наконец супруге надоели попреки и побои, она подала в суд и посадила его по статье "Мелкое хулиганство". Через год он вернулся, как с курорта: загорелым, поджарым и мускулистым. Глаза, потерявшие муть, стали голубыми, как будто отсутствие свободы было его родной стихией.
-- Ну, Миш, как будешь вести? -- для проформы спросила супруга.
-- Так точно, Матрена Федоровна! -- отвечал муж голосом бравого моряка, вернувшегося из дальнего похода.
Теперь она, в свою очередь, прописала его, рассчитывая, что семейные позиции таким образом уравняются.
Но через месяц он снова помутнел, обрюзг и начал куражиться по ночам.
-- Гавнюзя, -- шипел он так, что было слышно через стенку. -- Я думал, ты -- русская народная женщина, а ты -- блядь домодедовская!
-- Хорошие люди помирают, -- бормотала она у плиты, брызгая раскаленным маслом, -- а эти живут, ничего им не делается.
Общительной и разговорчивой она становилась только на похоронах. Увидев в окно похоронную машину, она любила выйти во двор и жадно выспрашивала подробности о смерти незнакомого человека, поддакивая, кивая и приговаривая "царствие небесное, местечко райское".
Вскоре она развелась с ним и быстро получила отдельную комнату. К этому времени я уже жил один и целыми днями пропадал на работе. Без партнеров и публики он резко, не по-хорошему сдал, стал часами стоять неподвижным столбиком у подъезда. В завершение нашей совместной жизни он взорвал перину.
По дороге с работы у троллейбусной остановки я увидел, что в воздухе летает белый пух. Прохожие удивленно крутили головами. Пушинки летали и кружились, как снег. Возле домов пух лежал легкими сугробами. У нашего подъезда стояли три красные машины. Пожарники тянули брезентовый рукав. Пух летел из окна моей квартиры.
Лежа на кровати, сосед закурил и заснул. Сигарета упала и прожгла перину. Под кроватью стояли обросшие пылью бутылки с лаками, олифой, красками и скипидаром, которые сосед не вынимал все эти двадцать лет. Одна из бутылок взорвалась. От взрыва сосед проснулся, выбросил в окно горевшую перину и засыпал весь район пухом. Тушить пожарным было нечего. Сосед, cчастливый, бегал по двору в носках и смеялся.
Через день я застал в квартире трех похожих друг на друга незнакомых женщин одинакового маленького роста с одинаково напряженными лицами. Они сказали, что совершили с дядей Мишей родственный обмен. Одна из них была моя новая соседка. Она искала в Москве одинокого старика, готового за уход на старости обменять Москву на Подмосковье. Две другие женщины были ее мать и сестра.
-- Познакомимся, -- сказала новая соседка -- Надежда, -- и протянула мне короткую руку с ладонью -- лопаткой.
Ей было приблизительно как и мне лет тридцать пять. Это была маленькая женщина с широкими плечами, широко расставленными глазами и прямыми светлыми волосами, аккуратно расходившимися из макушки. Она носила высокие сапоги и топала ими, как солдат на параде. Такая походка и манеры подошли бы сотруднице милиции. Скорость, с которой она проделала обмен, также указывала на связь с органами правопорядка. Надежда подтвердила мои предположения, когда сказала:
-- Я -- научный сотрудник. Работаю на Петровке.
Я решил, что она работает в каком-нибудь милицейском НИИ или лаборатории.
Использовала она свою комнату главным образом для любовных встреч. Стол, кровать и шкаф дяди Миши остались на своих местах.
Я ходил тогда на службу от силы два раза в неделю и узнал о ее жизни больше, чем мне того хотелось.
Ее друг был высокий брюнет с длинным матовым лицом. Они всегда приезжали с портфелями и в рабочее время. Глядя на это , я думал, что даже в милиции уже никто не работает нормально. При встречах со мной он молчал, кривился и отводил в сторону странные темные глаза. Это был застенчивый человек со сложными комплексами. Надежда крепко держала его в своих руках -- лопатках. Сначала она, топая сапогами, несла в комнату тяжелую еду: шесть котлет, сковороду картошки, миску соленых грибов, крутые яйца, банку варенья и батон хлеба. Потом они залезали в постель и раздавался ее стучащий торжествующий смех. После этого она каждый раз читала вслух какой-то текст о Есенине. Ее громкий голос доминировал. Он слабо, неуверенно, как будто пытаясь защититься, делал критические замчания.
-- Только в наши дни, -- читала она, -- настало время по-настоящему оценить творчество Сергея Есенина.
Это был какой-то длинный и скучный текст, состоящий из казенных штампов, похожий на передовицу в газете.
-- Это все нужно доказывать, -- затравленно, недовольно повторял он.
Что-то не вполне устраивало его, он чувствовал, что проигрывает, делает не то, что хочет, но она приводила его по два-три раза в неделю.
Я не мог понять откуда у сотрудника милиции такой напряженный интерес к Есенину. Это было какое-то странное увлечение, в котором она заставляла участвовать своего друга.
Надежда с ее марширующей походкой и умением все прибрать к своим коротким рукам была живым воплощением энергии потока мигрантов из маленьких городов в большие, а из больших -- в Москву.
Потом у нее появился новый друг, но их отношения снова удивительно воспроизводили предыдущий сценарий. Они по-прежнему приезжали в рабочее время, он тоже морщился и отворачивался при встрече, она также несла в комнату котлеты , также хохотала и читала о творчестве Есенина. Он недовольным голосом делал замечания.
Как-то я вынул из почтового ящика и отдал ей толстое письмо в узком конверте. Она распечатала его и показала мне приглашение на конференцию по Есенину.
-- А какое вы имеете к этому отношение? -- спросил я.
-- Как какое? Я -- литературовед, научный сотрудник литературного музея на Петровке. Делаю диссертацию о творчестве Есенина.
Тогда я понял свою ошибку .
Однажды вечером я застал в квартире младшую сестру Надежды Веру. У нее была такая же голова в форме луковки и светлые волосики, аккуратно расходившиеся от макушки. Сунув в зубы сигаретку, она расхаживала по дому , а потом стала петь под гитару. Она пела одну за другой бесконечное количество песенок из мультфильмов:


"Для маленькой компании,
Для маленькой такой компании
Огромный такой секрет".


Я понял, что все это предназначено мне. Меня тоже хотели прибрать к рукам . Никакого желания отозваться я не испытывал.
А через несколько дней я снова увидел Веру. Стоя на стуле в коридоре, она, раздирая обои, срывала со стены висящую на шурупах вешалку.
-- А мы уже уезжаем отсюда.
Третий сосед появился через несколько дней. Он пригласил меня к себе распить бутылку сухого вина для знакомства. Это был высокий, очень худой человек лет за сорок, в очках, с густыми волосами по имени Валя. В комнате все изменилось. Теперь здесь стояли сервант, тахта и кресло из чешского гарнитура, знакомого мне по квартирам друзей. На книжной полке были видны зеленый Анатоль Франс, оранжевый Чапек и альбом Врубеля. Валя работал где-то инженером.
Через два дня войдя в квартиру, я увидел, что дверь в комнату соседа распахнута настежь. На тахте в судорожной позе лежал, не шевелясь, человек с совершенно лысой головой. Я вошел, чтобы понять, что случилось и увидел на столе парик, надетый на специальную подставку. В комнате стоял тяжелый смрад.
Потом ко мне пришел человек, показавший удостоверение сотрудника уголовного розыска. Обогнав меня в коридоре, он вошел в мою комнату, внимательно осмотрел ее, без приглашения сел за мой стол и спросил:
-- Вы уже познакомились с вашим соседом?
-- Да.
-- Вам ничего не показалось странным?
Я сказал, что нет.
-- У него бывают женщины?
Я ответил, что это меня не касается.
-- Да, -- сказал он, -- но дело в том, что он -- гомосексуалист. Сообщайте мне, когда к нему будут приходить партнеры.
Я ответил, что ничего об этом не знаю, не считаю преследование таких людей справедливым и помогать ему не буду.
-- Это все ясно, -- сказал он. -- А закон требует, чтобы мужчина был мужчиной, -- добавил он со вздохом. -- Но дело не в этом. У него в колонии были партнеры, которым он очень нравился. Рано или поздно они должны здесь появится. Они-то мне и нужны. Вот моя визитная карточка. Позвоните нам, если что-нибудь заметите.
Я сказал, что она мне не нужна. Прав, однако, оказался он, а не я.
Валин друг, называвший его женой, был краснорожий детина с головой размером с котел, обросшей густыми рыжими волосами. Валя разговоаривал с ним, как сварливая жена с легкомысленным мужем: "Тебе бы только портвейна бутылку купить и нажраться, а больше ни о чем думать не хочешь". Иногда Валя запирался от него и, хихикая, слушал, как тот сопит под дверью, старается сломать замок и просит его впустить. Особая жизнь и необходимость скрывать ее толкала их на демонстративное поведение и скандалы, без которых они не могли обходиться.
Валя был пылкой женщиной, к нему все время ходили, сменяя друг друга, гости. После их визитов Валя напивался и накуривался анаши до бесчувствия. Потом он сутки приходил в себя, лежа в постели, брал к себе телефон и жаловался друзьям: "Через два года мне уже пятьдесят. Кому я тогда буду нужен?"
По ночам в квартире стали появлялись люди, приносившие какие-то непонятные узлы.
Как-то придя домой, я снова увидел, что дверь в его комнату распахнута. Валя с мужем сидели за столом. У обоих по лицу текла кровь. На столе стояла водка. Кроме них за столом сидели трое мужчин маленького роста в джинсовых костюмах. Один из них налил всем пятерым водки, выпил и ударил Валю по лицу. Кровь потекла сильнее. Второй ударил мужа.
Мое появление ничего не изменило. Они вместе сидели за столом, пили водку, молчали и гости били жену и мужа тяжелыми ударами. Через час они ушли.
-- Хорошо еще , что не сели на нож, -- сказал Валя.
На утро я позвонил в милицию. После первого звонка я уже звонил каждый раз, когда к Вале кто-то приходил. Он стал реже бывать дома, а потом совсем исчез. Его комната стояла закрытой. Я наслаждался покоем.
Через полгода меня попросили приехать в морг для опознания. Валя покончил с собой. Тело нашли на улице. Я прочитал в предсмертной записке ,написанной зеленой шариковой ручкой : "У меня много друзей. Прощайте , дорогие !Я никому не сделал зла. Дай вам бог прожить два века!"
В холодный и пасмурный осенний день мы стояли на Манежной площади и кричали "Ельцин! Ельцин!" и, кажется, "Руки прочь от Литвы!" Здесь было около миллиона человек. Вокруг стояли люди того же возраста, что и я и старше. Младше сорока лет на площади не было почти никого. Все были небогато одеты и дрожали от холода. После митинга мы пошли демонстрацией вверх по улице Горького, хрипло скандируя лозунги. Официанты и горничные смотрели на нас из всех окон и дверей "Националя" с ленивым удивлением, как на сумасшедших. Молодые стояли в очередях в кафе и лизали мороженое. Я думал о той жизни, которая прошла и была прожита вполовину, и о той, которая еще осталась. "Да что я тут делаю!" -- крикнул я и свернул в переулок.
"Продается квартира общей площадью 43,2 метра, жилая 27. Комнаты изолированные: 18 и 9 метров, кухня -- 6".