Speaking In Tongues
Лавка Языков

Артем Тасалов

ВОЗВРАЩЕНЬЕ НА РОДИНУ

Новелла
в прозе и стихах,
из двенадцати частей и эпилога



Это третья и заключительная часть третьей книги стихов «Участь Поэта», которая может рассматриваться как самостоятельное произведение.




Филиппу и Кириллу --
моим сыновьям.


ЭПИЛОГ





«...и я должен сообщать о своих духовных состояниях, чтобы не умереть. Написание книги не является роскошью. Это -- средство выжить.
...Мы призваны в человеческую общность серьезным обращением: «Что ты есть, человек, что Я должен помнить о тебе?» Задолго до того, как наш рассудок сможет нам помочь, мы выдерживаем жгучую остроту этого вопроса лишь благодаря наивной вере в любовь к нам наших родителей.»
Ойген Розеншток-Хюсси (1888-1973), христианский мыслитель.
Из книги «Бог заставляет нас говорить», Москва, 1998




Однажды, еще за три года до того, как я начал писать эту книжку;
однажды, повторяю, когда я сочинял письмо своей далекой любимой,
сидя в тесной каморке истопника сельской школы, которым я был
тогда; однажды, когда Застой был в самом соку и все придурки были
на строгом учете в компетентных органах; однажды, когда красное
солнце падало в зимний ельник и сумерки коснулись моего усталого
сердца хладными перстами смертельно больной любви, и я забыл на
миг, всего только на миг, свое имя и названия всех вещей, -- тогда-то
с неба небес плавно спустился Ангел и встал в воздухе надо мной.
И я, вдруг, стал рисовать на свободном от буквиц снежном поле
письма, чтобы рисунком порадовать и утешить дальную мою любимую,
и улыбкой согреть ее очень грустное сердце. И вот я нарисовал себя
в телогрейке и сапогах кирзовых, с цигаркой в одной руке и с кочергою
в другой. На рисунке я широко улыбался, стоя рядом с цилиндрической
печкой, створка которой была широко раскрыта, и было видно как
жарко алеют угли. Все это так, но зачем, скажите, я увенчал печной
цилиндр куполом церкви с крестом? И откуда взялся этот летун на
рисунке, зависший над моей головой о двух крылах и с двумя руками?
И что за огромный ключ он держит в одной руке, как бы предлагая
мне взять его? А я стою с кочергой и цигаркой, такой кудрявый,
курносый и улыбаюсь широко как Буратино, глядя прямо перед собой.
Вот уж совсем стемнело; за фанерной стенкой прокашлялся старый
сосед-учитель; я встал из-за стола и «дал по фазе», взжигая заемный
свет, подошел к столу, пробежал глазами письмо, согласился с его
содержанием, улыбнулся рисунку, вложил его в конверт и заклеил,
лизнув треугольник. И на следующий день отправил письмо в туманную
даль России.
Потом со мной было всякое. Едва-едва я остался жив. Прошло два с
половиной года после отправки упомянутого письма, а я все еще был
болен, болен как никогда. Диагноз болезни? Тот самый, что у героя
одного из фильмов Киры Муратовой. Чуя, что стою на грани
безумья, я начал писать сию крохотулю-книжку, инстинктивно ища
себе исцеленья через писанье. Книжка писалась зимой-весной накануне
Тысячелетия Крещения Руси, которое так негаданно и чудесно спустилось
на нашу землю. В августе этого же года, в день памяти апостола
Матфия, я переступил порог Свято-Троицкого собора города N
в качестве вновь учрежденной должности Смотрителя Собора, которым
и прослужил ровно два года, постоянно имея при себе тот самый
тяжелый ключ с мощной бородкой, который держал когда-то над моей
головой невидимый очам, но ведомый сердцу Ангел.
Став Смотрителем, я забыл про книжку, которой суждено было
остаться формально незавершенной. По существу же она сбылась, ибо
чрез ее написание привлеклась ко мне милость свыше: отчаянье
отошло от меня надолго.






ГЛАВА ПЕРВАЯ

«ПАДЕНЬЕ»





1



На пороге Надежды стояло Отчаяние. Оно было слепым от рожденья.
Поэтому оно не знало, что стоит на пороге Надежды:
Рыба, выброшенная на сушу, задыхалась, но все еще трепыхалась.
Мальчик взял ее, полуживую, и бросил в море.
Рыба летела в воздухе и не знала, что ей предстоит упасть в воду,
то есть вернуться в родную стихию.
Она лихорадочно мыслила себя человеком, который бредил во сне,
что он идет с бреднем по пояс в детстве и ловит живую рыбу,
которая, превращаясь в мысль, легко проходит сквозь сети.
Вот мысли, то есть рыбы эти.




2



Мысли, бегущие босиком по весенним лужам;
трава, шекочущая пальцы ног;
яблоко в теплой ладони брата;
сиреневые сумерки земли, принявшие кровь заката;
нерешительный жест усталого человека, присевшего на скамью;
улыбка прохожего в прозрачную неизвестность;
последний всхлип упавшего листа;
и, наконец, первая круглая буква из под пера ребенка, и прочая бесконечность неназванных здесь вещей -- все это было и продолжало быть в одном из сознаний, которое, устав от собственной немоты, и помолясь неумело Богу, решило выйти из шеренги равных и показаться Тому, чей родительский взор от века хранит все сущее.
«Размах на рубль, а удар, небось, на копейку!» -- сьязвил безымянный друг, когда маленький Автор медленно пятился, собирая энергию и выверяя цель для штрафного. Я скривил губы, как взрослый дядя, и промолчал, заключая союз с грядущим, и только Солнце -- одно на всех -- продолжало быть безучастным, ибо подвиг его свершился и кровь его, ставшая светом, изливалась легко и мощно, давая быть бесконечным снам еще предстоящих душ.
«Оторви свой взгляд от заката и подставь свое ухо,» -- сказал возница, дав кнута голубому единорогу, -- «послушай мой сказ, пока мы еще в пути -- не за горами уже Врата Изгнанья -- торопись услышать старого Друга, которого ты назовешь святым, как только покинешь Родину и тень Чужбины покроет твое чело, -- торопись, друг, если гордыня еще не совсем убила твой светлый ум, и хотя ты ничего не запомнишь, но как некое Нечто, слово мое будет будить мертвый твой сон в долгом пути изгнанья.»


И речь Друга души моей зажурчала ручьем весенним, но я, ничего не слыша, -- глядел я завороженно в синий закат печали, забывая Лицо Любимой, и не мог уже оторваться от уже предстоящей воли, и слезая с телеги, я лишь рассеянно обнял Друга и даже не обернулся, когда створки ворот сошлись за моей спиной.




3



Я шел по лестнице: хрустальные ступени
Струились вниз, как горная река;
Холодный ветер пил мои колени,
В груди клубились облака.


Мой долгий путь в долине смертной сени
Благословила Отчая рука;
Идей сгустившиеся тени
Овеществлялись на века.


Переливаясь в солнечной пыли,
Вокруг меня кружили привиденья
И чаровали, как могли.


И я упал в обьятия творенья,
Любуясь дивным призраком Земли...
И я не знал всей глубины паденья!






ГЛАВА ВТОРАЯ

«ПРИГОВОРЕННЫЙ»





1



А пока его жизнь теряла остатки почти последнего смысла.
Он даже охал, иногда, от отвращенья вспоминая прожитый день, лежа на диване, сидя на унитазе, гладя пеленки, беседуя с тещей.
Он отбрасывал книгу, видя в ней фигу, и давно не перечитывал свои стихотворенья времен блаженной юности, ибо они свидетельствовали о нынешнем ничтожестве Автора.
Жир на брюхе неуклонно рос, но он, как и прежде, не высыпался, и сама мысль, даже о кратком телодвиженье, могла вызвать позывы на рвоту.
Воистину, он пал так низко, как еще никогда не падал, но что было хуже всего -- он, повидимому, начал понимать то, что он скорее падает, чем поднимается или, хотя бы, парит на месте.
Грузная ступня тридцатого года жизни пришлась как раз на то место, где он забыл на мгновенье вечности свои розовые очки -- подарок Друга на память о Рае, и теперь он был обречен видеть все таковым, каким оно было на самом деле, а было оно, увы и ах, тою самою внешней тьмою, о которой сказал Учитель когда-то давным-давно, и зубовный скрежет стал отныне так же обычен, как вой из паровозного депо, рядом с которым проживал он последний рубль, измятый бесконечностью пальцев неизвестных товарищей по изгнанью.
И вот жена стирает белье, а он сидит и пишет, исходя из равнодушья к возможному гонорару, ибо гонор его утих, но не утихла любовь к раздумью и слову -- и это был его последний талант -- тот, который он не истратил на скорбной ярмарке мира...
И вот он сидит и пишет, и все еще верит, что будет прощен за эти самые строки, да за отечные глазки, печальные, как у ведомой на убой коровы.
Чернота стояла за окном и просилась войти.
Сейчас! -- подумал он к ней -- жена постелет свежее белье, и я приму тебя в свои обьятья. Терпенье!...




2



-- «О чем вы сейчас подумали?» -- спросил его психиатр, спелый как гроздья гнева в последнюю ночь Помпей, -- и он увидел на миг под белым халатом врача синие лычки строителя коммунизма; увидел, и -- улыбнулся.
-- «Я подумал о том, что осенний лист, будь то осиновый или кленовый, услышав призыв к полету и будучи безусловно уверен в том, что его приглашают на встречу к Солнцу, легко срывается с ветки в обьятья синевы прохладной; и вот, прокувыркавшись блаженно в воздухе, он видит себя лежащим на земле, да к тому же еще и мертвым. А тут и сапог строителя раздавит ему лицо. Впрочем, ему уже не будет ни обидно, ни больно. Он даже не успеет узнать, что он есть один из многих, взалкавших небес, листов. Мертвая груда. Монолит нежности и любви... Осанна!»
-- «А ты, оказывается, поэт, дорогуша!» -- осклабился врач.
-- «О нет, ну что вы; я человек очень трезвый.»
-- «Санитар, уведите больного!»
-- «Я не больной, я -- мертвый.»
-- «Пройдемте.» -- Это уже санитар нежно берет за локоть...




3



В разрушенный хрусталь снегов поющих
Вошла душа моя с веревкою на шее.
Кристаллы синевы ночей хрустели как навек прощались
Под железной пятой весны.
Рыдай, сердце!
Так смертники детей своих не увидав перед разлукой
Шагают отрешенно в безнадежность последнего коридора,
Где их, зажмурясь от страха, предают смерти
Строители весны.
Так, что ли?
Кто скажет нам о том, что будет там?
Пружина бытия нить ДНК распустится в шнурок ботинка,
И разбредутся гены поколений, входя самозабвенно по колени
В творящийся хрусталь живых снегов поющих --
Осанна!






ГЛАВА ТРЕТЬЯ

«НЕЧАЯННАЯ РАДОСТЬ»





1



Смысл, стоящий за словом, как золото за бумажкой, вдруг испарился -- осталась одна бумажка -- радостный фантик, сам по себе, без конфеты. Тети и дяди не согласились -- они ценили начинку и содержанье, и фантик-форма достался детям.
Преображенный фантазией детских рук, оказался фантик Жар-Птицей.
Дети зарылись в ее изумрудные перья и вместе с нею взлетели на самое небо, где Сам Господь нежно приветил деток и долго беседовал с ними, раскрывая им тайны тайн.
На прощанье Он вручил каждую детку грозному Ангелу-Охранителю и строго-настрого наказал каждому Ангелу хранить деток от зла.
Ангелы с радостным трепетом взяли деток в обьятья огненных крыльев и бережно доставили их на землю, где угрюмые дяди и тети добывали в поте лица начинку и содержанье.




2



Розовые сумерки московские весенние апрельские сочатся в душу
первою любовью.
Пронзительно синий вечер апрельский эхом застыл бесконечной печали.
Око луны наливается мертвым холодным сияньем.
Разноцветные окна домов щедро дарят иллюзию где-то всамделешней жизни.
Это вечность сама предстоит потрясенному взору ребенка.
Он игрушки забыл на уютном потертом персидском ковре.
И щемит и щемит неизвестной тоской безысходной -- какой? -- безысходной
Сердце готовое все полюбить.
Синева стала тьмой
Погасли последние окна.
Он остался один на один с бесконечностью грозной любви.
Из угла темноты показалась на миг любопытная ведьма.
Он мгновенно заснул и уже никогда не проснулся.
Почему?
Я скажу по секрету --
Он Бога коснулся.




3



На исходе дня Ты посетил меня и нашел незапертыми двери мои;
Тихо вошел Ты и стал за моим плечом, и улыбался Ты о чем-то отрешенно;
И сладко мне было присутствие Твое, но ни слова не сказал я Тебе, чтобы не отпугнуть Тебя, чтобы не потревожить Тебя вопросом, потому что и так был я с избытком счастлив и не мечтал о большем, хоть бы и было оно возможным;
Хватит с меня радости этой тихой -- слышать Твое дыханье и знать, что Ты следишь, улыбаясь, за движеньем руки, когда она пишет;
Ты убрал мою боль, но не этим богат я и счастлив;
Ты подарил мне радость, которая больше боли, но не этим богат я и счастлив;
Ты осветил меня Светом Своим, но не этим богат я и счастлив;
Ты, Отрешенный, одарил меня словом Своим, но не этим богат я и счастлив;
Чем же -- спросят меня -- поэт, чем же богат ты и счастлив?
Когда уйдет Он -- слушайте, отвечаю -- когда унесет он радость, которая больше боли,
Когда унесет Он Свет Свой, я же во тьме останусь,
Когда унесет Он Слово, и я замолчу навеки,
Когда Он меня забудет, уже навсегда забудет , --
Тогда, узнавший Его и покинутый Им, я затоскую тоскою смертной,
И вот этой тоскою смертной -- слышите? -- буду богат я и счастлив.






ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

«ПРАЗДНИК»





1



Наконец, устав от одиночества, он решил отыскать Другого.
Он так и сказал -- Приди! -- но лукавое эхо сказало в ответ --
..иди!.. -- и он пошел прямо вперед, и когда, однажды, уперся в
собственную спину -- он горько заплакал, ибо пройдя круг жизни,
никого он не встретил, кроме себя самого.
Тот, Другой, был так огромен, или так мал, что казалось Его не
было вовсе: было много людей, много слов и много событий, но все
это был не Он, а некий волшебный морок. И вгрызаясь в грудинку, он
пытался давно уже думать так: это я ем Его; и выпивая стакан вина:
это я пью Его... и все же он догадывался о том, что стремится обмануть
себя, а Тот, Другой, оставался таким же недоступным, как и был, --
а были только вещи и тени вещей, только люди и тени людей, только
солнце и тень от солнца... -- Да и сам я -- не только ли чья-то
тень? -- так он подумал однажды, но не сумел как следует додумать
эту сложную, странную мысль. Он отчаянно знал -- Я есть! есть...
Но этого ему уже не хватало для счастья, радости и блаженства, на
которые он как-то само собой предьявлял незыблемые, как казалось
ему, права.
Как стрела, он был нацелен вовне -- всегда от себя -- в бездонное
око, казавшейся светом, тьмы -- там искал он Другого, искал, и --
не находил.
Между тем, надежда на Встречу ослабевала и он уже впускал временами
в свое детское сердце смертельный холод отчаянья, и, стиснув зубы,
цедил сквозь них космический хладный мрак, и редкие звезды, касаясь
его зубов, нежно и долго звенели, и этот звон был тот самый звон
погребальный, когда хоронили Праздник.




2



Вся моя жизнь была подготовкой к жизни.
Я жил как шел, а шел я на Праздник.
Ведь появление свое на свет я так и понял, как приглашение на Праздник. Если меня и разубеждали в детстве, то как-то неубедительно, и я не поверил: я слишком спешил на Праздник, который уже маячил мне впереди, и не хотел вникать в сплетни взрослых о том, что, мол, Праздник не состоится. Во всяком случае, прямо в лицо мне никто не посмел сказать, что не Праздник, а Траур ждет меня впереди -- ни папа, ни мама, никто. Я спешил и не поверил своим глазам, когда увидел мрачные лица людей, неисчислимой толпой стоявших у чорного-чорного Гроба...
Кого здесь хоронят? -- воскликнул я.
Здесь хоронили Праздник.
Гроб еще не закрыли и, подойдя нетвердыми шагами, я заглянул в лицо Тому, Кто там лежал...


* * *



...Сказочно синее небо сияло там, и в середине этого неба дышало живое солнце. Веселое, мокрое солнце смеялось, смехом заливалось, царило сильное, светило нежное. Была весна и почки пахли горько, текли ручьи: булькали, чмокали, клокотали и несли прихотливо щепку-лодочку с мачтой-спичкой-мечтой; вдоль берега Дите бежало и хлюпали ботинки, торжествуя, намокшие шнурки болтались вольно. А Дите бежало, а под ноги оно не смотрело, а смотрело Дите на щепку -- на свою золотую лодку и на гордую мачту-спичку. Громадные дома стояли тут же и тысячами окон улыбались... Оранжевый трамвай протелеленькал, скосив глаза, он дальше побежал, а вольное Дите самозабвенно ему во след смотрело восхищенно, забыв совсем про лодочку свою...


* * *



...Дворец из пластилина там стоял. Вокруг был лес, в котором злые ведьмы жили в большом количестве и разном качестве. Все они зубастые, у каждой за плечом мешок для маленьких детей, а за поясом у каждой из них -- напильник, что бы зубы свои точить. И вот эти-то злые ведьмы все до единой охотились на Дите и всячески пытались проникнуть в его дворец или подстеречь его у входа. Но напрасно они надеялись: именно по ночам Дите и бдило. Высоко подняв факел, Дите в одиночестве обходило бесчисленные коридоры и залы, и само закрывало все двери и ставни на высоких-высоких окнах на крепкие-прекрепкие засовы. А также механизм специальный включало, которым поднимался мост через глубокий ров, окружавший замок.
А потом Дите поднималось на башню и долго смотрело в ночную даль, и лицо его было сурово...


* * *



...Там Девочка в красном плаще шла под самыми окнами.
Раздвинув занавески, Дите смотрело на нее и сладко щемило сердце, потому что была осень и листья на кленах были такие же красные, как ее плащ. А гулкий асфальт отзывался ее шагам и в каждом окне стояло закатное солнце, такое же красное как листья на кленах и ее плащ. И розовые тени текли повсюду, становясь все длиньше и длиньше, собираясь в просветленно-печальных задумчиво-нежных асфальтных лужах и в них умирали, темнея почти кроваво. Дите стояло у самого окна и глаз не отводило от девочки в плаще уже темно-красном. Как сердце в закатных окнах...


* * *



...Смеющаяся Мама там была.
Молодая, красивая мама. У мамы на коленях сидело Дите и мамой любовалось, восторгалось мамой и маму целовало, за шею обнимало. А мама все смеялась -- что за мама! А старший брат завидовал на них и хмурился -- мол, нежности какие. А Дитю-то и горя мало: ему маму подай -- вот она -- Мама, вот она жизнь живая, всегдашняя Дитю защита и опора. И маму все Дите-то целовало, за шею обнимало-миловало, а мама все смеялась-заливалась такая молодая мама... Мама!


* * *



...Там брат мой был и там виолончель катила свои слезы вдоль смычка.
Была метель на улице, и я, Дите, под вой ее и плачь виолончели --
засыпаю.
Виолончель и Брат, зима, метель, Дите.
Я засыпал, смеркались мои очи, мой брат играл;
четыре те струны такую совершенную печаль умели знать,
но было так светло, так хорошо.
Ворота сна узорные раскрылись, распахнулись,
и Ночь была и было Мирозданье безмерное, родное у лица.
Качели сна в такую высь метнулись,
что я забыл свое родное имя,
я был Дите, я спал в ладони Бога,
и что -- земля?
Связующая нить была тонка, но не хотела рваться,
и эта нить была -- виолончели плачь.
В ладони Бога брата вспомнил я...


* * *



...Там был Отец, стоящий на перроне, и поезд, вздрогнув, набирает ход. Отец прошел вослед, остановился и вот рукой колышет в пустоте, и смотрит на вагон, на проводницу, из-за которой, встав на цыпочки, выглядывает сирое Дите, бишь младший сын, и светит ему жалобной улыбкой. Скорей бы уж, скорей... и стук колес
неумолимо заполняет бездну...


* * *



...Дите стояло на прилавке в ГУМе.
Людские толпы пестрые текли, улыбками к Дитю благоговея
за то, что не успела эта кроха ни помыслом, ни словом и ни делом
кого-нибудь обидеть и убить.
Год тыща девятьсот шестидесятый...
А потолок стеклянный уходил так высоко, что небом становился и толпы магазинные прибоем плескались у прилавка, на котором Дите стояло милое, цветя. По радио три раза обьявили, что вот Дите заблудшее стоит и как его зовут, и как оно одето (шубейка под медведя, красный шарф...), и Бабушка моя уже спешит людские волны чрез, и вот уже, обласканный людьми, я падаю с прилавка в ее руки, и небо опустилось до земли.
Итак, людей запомнило Дите -- веселых, улыбающихся, добрых,
облитых светом неба-потолка...


* * *



3



Во сне я был Гомер слепой при бороде
Я падал в смерть увенчанный величьем
И хороводом праздничной толпы
В своих руках бесчисленных несущей
Бесчисленные гроздья винограда
С полотен нидерландских живописцев.
Я падал в смерть и надо мной кружил
Рой виноградных гроздьев всех цветов
И песня погребальная звучала
Торжественно задумчиво и стройно
Как эпос мой нисшедший от богов.
Я умирал, но смерти не боялся
Я знал, что я бессмертен
Я воскрес
В иное время и в ином обличье
Никто меня уже не узнавал
Но я все помнил --
В этом есть блаженство! --
Не узнанным пройти среди людей,
Которым ты, возможно, ближе близких
Которые тебя не узнают и унижают всячески по ходу
Родного им, а мне -- чужого сна.
Унизиться и не узнать обиды -- вот Божий Дар!
И я его храню как бы зеницу ока своего
И более -- как жизнь саму.
По истине скажу открытой ныне:
Тот, кто любовью горе победил -- бессмертен яко Бог.
Внемлите! О, внемлите!
Тот, кто любовью сам себя обвил -- бессмертен яко Бог.
Я был слепой Гомер но я прозрел духовно,
Поэтом став -- никем уже не стал.
На свете есть Любовь и лишь Она священна!
Все остальное -- сон, и я ушел в Любовь.
Поэт Рапсод Певец Хафиз Друид
Оставив формы, ты в любовь уходишь
Грядущие поэты над тобой поют песнь погребальную
И гроздья винограда в твою могилу сыплются обильно.
Твоя могила есть давильня винограда
Священное вино -- Сама Любовь
Любовью став ты хлынешь из могилы
Потоком света -- в Свет
Поэт!
Блажен...






ГЛАВА ПЯТАЯ

«ЛЕБЕДИ»





«Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою.»
Апокалипсис гл.2, стих 4




Был Учитель и были ученики.
И таков был этот Учитель, что слово его было источником разума учеников. Он изрекал слово, а они разумели его так полно и глубоко, как будто сами изрекали его. Но они, любя Учителя искренне и чисто, не понимали действия Его слова, и созерцая миры, раскрытые словом Учителя, вполне довольствовались таким созерцанием, в котором, отметим здесь, они могли творчески участвовать -- то есть одной лишь мыслью развивать и лелеять раскрытые им миры. Ибо такова была мощь самозабвения Учителя в разуме учеников...
И вот, однажды, самый способный ученик -- тот самый, в котором с особой силой явилось самозабвенное творчество Учителя, -- сказал: «Я есть Тот, Кто творит все это, ибо сила и мощь моего творения, полнота и совершенство его, не не могут быть вторичны, но -- абсолютно единственны, первозданны, неповторимы! Наконец-то проснулся Я!» -- так он возгласил притихшим растерявшимся ученикам... Некоторые из них ожидали, что Учитель опровергнет безумца, но Учитель -- молчал. И чрез это молчание часть учеников усомнилась в нем и, отпав от него, прилепилась к тому, кто сам назвал себя Первым. Ибо не могли они быть без Первого и молчаливая свобода любви тяготила их нестойкие души.
Другая часть учеников не признала самозванца, ибо любовь к Учителю проявилась у них как верность. Потому и они промолчали, уподобляясь ему молчаньем.
И тогда сказал Самозванец: «Грех гордыни не дает им отречься от своего заблужденья, -- заблужденья, которому нет прощенья, ибо изначала мертв тот, кто не пал предо мною ниц. Но, может быть, они образумятся, увидев униженье своего вождя, и тогда я прощу их, ибо я милосерд и кроток.» И он предал Учителя самой позорной казни в мире людей...
И ужаснулись верные ученики такому делу и отпала от них еще одна часть, ибо не смогли они вынести вида поруганного Учителя, и сказали они себе так: «Самозванец, конечно, лжец и убийца, но и этот, поруганный, не наш он.» И отвернулись они от обоих, не устояли в истине, остались сиротами, потерялись в лабиринтах своих помышлений и до сего дня бродят по кругу бесплодного поиска смысла...
И устояли верные до конца, не уклонился никто от позорной казни, дабы ничто -- ни позор, ни смерть -- не разлучили с Учителем, которого возлюбили они совершенной любовью.
И возгордились те, кто пошел вослед Самозванцу, ибо избранность их была видна во всех делах мира сего, сотворенного тем, за которым они пошли. Он же гордо сказал в слух вселенной: «Нет иного Такого как Я, и нет иного мира, кроме сего, сотворенного мною, в котором Я -- Князь! Все вы, кто поклонился мне как Владыке, Учителю и Творцу, -- будете иметь удел в моей вечной славе!»
Прошло время и время, и еще пол-времени.
И мало кто уже помнил, что казненный позорной смертью -- воскрес и воскресил казненных ради него. Князь мира сего неустанно катил Колесо Времен, под которым стиралась любая память и никто уж не помнил о том, что смерти и времени может не быть -- как и помыслить такое можно? Ведь это уже не грустно, не романтично, а просто -- смешно! Так согласившись, люди стали жадными и трусливыми, и не могли уже рисковать своей единственной жалкой жизнью ради какой-то старой дурацкой сказки. Правда, кое-где кое-кто поговаривает порой о том, что где-то на краю земли будто бы жива община верных, да только вранье все это и сказка.
Однако, сказка эта, признаюсь, волнует Автора всякий раз, как он ее сочиняет... -- «Смысл происходящего от меня ускользает -- иногда заявляет задумчивый Автор -- ибо память моя пуста, как белый лист, до тех пор, пока я не заполню его какой-нибудь сказкой. Память моя пуста... -- шепчет он -- но пустотой окна проходит солнечный свет... -- добавляет он еле слышно -- о как пусто она пуста пустым-пуста совсем от всего блаженно...» -- но это уже не слышит совсем никто -- это сказал про себя наш Автор, и смахнув со стекла сознания тонкую пыль заботы, он идет на балкон пропускать сквозь себя закат.




2



Прелюдия смерти, заломлены руки, опущены крылья.
Надежда осталась как черные сучья железные прутья разбитого дзота
под небом торчать.
Проходят все мимо себя и надежды и дыма отчизны не видно над
мертвой разорванной кровлей.
Здесь крови народа стихами поэта костями скелета убитого брата
остались навеки.
Вода здесь такая сырая здесь ветры такие сырые сквозные
удушье тяжелого лета.
Безвылазны грязи забытой зарытой в забвение вбитой пропитой России.
Здесь нелюди цедят столетья как годы и серые дети хватают за юбку
бегущую тень невозможной свободы.
Я здесь умираю ежеминутно здесь родина смерти.
Сочтите безумным за это признанье а лучше убейте.
И Чорные пятна ползут растекаясь по лику зари.
Проказа разьела последние души и трупы живут и плодятся на этой
когда-то и кем-то за что-то проклятой земле но земле ли? на этом
бетонном приплюснутом шаре под куполом страха.
Пройду незабудкой в забвение смерти,
увольте от жизни в кровавом тюльпане,
я вынес что вынес а то что не вынес --
пусть этим подавятся черви и черти.
И я как не я уходящий в безумье за грань пониманья в страну
одиноких и я говорю что не пробили сроки колосья не сжаты и если
паду я -- то это от Бога и значит так надо.
И шагом неверным спускаясь все ниже под чорные своды безумного
мира шепчу я проклятье тебе -- Люциферу и то что имею от мира иного --
тебе не предам я в кровавые руки.
Да вынесут воды холодные Леты мой прах на блаженные бреги рассвета.


3



Он услышал плач, но не сразу понял -- откуда.
Осмотрев деревню, не узрел он несчастных и лишь когда догадался поднять голову, понял -- лебеди.
Они летели коротким клином -- пять белых птиц -- вдоль, золоченой по краям, темно-лиловой тучи и белизна их в лучах заходящего солнца была белизной нездешней.
Сиреневые сумерки овладевали уже пространством и этот горестный плач бессмертных над мертвой страной -- материнской ладонью коснулся его груди. Окамененное бесчувствие на мгновение вынуло из его сердца свои железные когти...
Он проводил их затравленным взглядом последнего человека земли и оказался, вдруг, в черноте октябрьской ночи, один на один с забвеньем дороги домой.
Он вошел в камеру и запер за собой дверь.
Растопил быстро печку и внимательно ждал, наблюдая, как раскаляется и тает на алых углях его железное сердце.
Ночью ему приснилось, что он вспомнил дорогу домой.
Утром, лежа с открытыми глазами, он долго пытался вспомнить то, что ему приснилось.
Но так и не вспомнил.






ГЛАВА ШЕСТАЯ

«УТЕШЕНЬЕ»





1



Когда выйдешь из себя -- тут же увидишь Голубого Единорога без всякой сбруи -- как бы птицу небесную или луговую лилию, -- ты сядешь на него верхом и поскачешь куда глаза глядят, то есть ты проедешь повсюду, где не ступала нога человека, которому так и не пришлось выйти из себя ни разу.
Ты будешь зреть нечто прекрасное, что не сможешь назвать словами, ибо ты забудешь имена вещей, которых не будет здесь, ибо будет здесь одна единая Вещь -- простая вещая данность вечная как всегда.
Рядом с тобой, держась рукою за холку Единорога, будет бежать царь Соломон в лохмотьях, и слезы счастья -- брызги блаженного смеха свершенного покаянья будут струиться с его лица; но, вдруг, ты вспомнишь, что это лицо -- твое, и удивленье пройдет.
Так, втроем, Вы пройдете повсюду, где можно пройти тому, кому можно пройти везде.
Ты сойдешь с голубого хребта вселенной у дерева Жизни, а нищий демиург ловко снимет янтарное яблоко с одной из ветвей и протянет его тебе. И вот, пока ты будешь держать его на ладони, -- ладонь твоя станет такой широкой и щедрой, что число янтарных яблоков-солнц умножится на ней бесконечно. Одно из них ты положишь на острие священного рога, и Голубое Животное, танцуя, удалится в хрустальную даль; второе яблоко ты подаришь нищему демиургу, который сладко войдя в него с головой, как блаженный червяк, пребудет там до поры, когда дописана будет Книга Великих Притчей; остальные яблоки, вдоволь налюбовавшись, ты вернешь на смиренно ждущие черенки предстоящих тебе зияний.
И тогда ты увидишь, как прямо перед тобой раскроются Воды Жизни, и ты заплачешь от счастья, входя в них блаженно, ибо они узнали тебя по тому, что ты сумел забыть свое имя, выходя из себя всем телом.






ГЛАВА СЕДЬМАЯ

«ПРЕСТУПНИК»





1



У самой земли пришлось спускаться по веревочной лестнице, которая, вдруг оказалась поручнем нефтяной цистерны, мчавшейся в ряду таких же цистерн в кромешной ночи тартара. Он даже не успел испугаться, когда, выпустив из теплых еще ладоней скользкое холодное железо, и перекувыркнувшись через несколько перерождений, ткнулся лицом в пропитанный мазутом гравий.
Трехмерное пространство и однобокое время вязкое время мертвой хваткой вцепились в его сознанье.
Ничего ужасней не мог представить тогда, когда, в порыве странного благородства, он выбрал себя это вот воплощенье... И когда назвавшаяся уже потом Зинкой дородная тетка подхватила его с пути и отнесла под мышкой в свою ячейку, и отогрела теплом своего богатого тела, -- он был, он был, он был благодарен ей! -- и пусть за ним пойдет его благодарность.
Вскоре она устроила его на работу -- Сиднем, за небольшую, но регулярную плату, которой хватало на пропитанье. Вскоре, однако, обьявившийся геморрой весьма усложнил налаженный было быт. И вот, однажды, он встал и пошел куда глаза глядят в поисках лучшей доли: он перелез через такое количество заборов, сдвинул с места столько тяжелых предметов, прорыл столько глубоких нор, что оказался однажды в цирке, где из под самого купола -- с высоты невозможной -- он писал на заснеженную арену так, что капли слагались в здравицу власть предержащим -- и это был гвоздь программы и уже настоящая слава, и настоящие деньги. Разбогатев, он купил двухкамерную ячейку и был, кажется, временами, счастлив -- когда, лежа на импортных нарах, перелистывал инструкцию по забвенью -- настольную книгу каждого благонадежного гражданина этой страны.
Били его нечасто, исключительно для профилактики, и когда он все же скончался от разрыва печени и почек, -- его похоронили за счет государства и даже был какой-то некролог в местной газете.




2



Господи, услышь меня из могилы моей!
Только услышь, и ничего боле.
И пусть будет, что будет по воле Твоей,
Ибо здесь я -- по своей воле...






ГЛАВА ВОСЬМАЯ

«ВЕРНОСТЬ»





1



Смертельная тяжесть жизни.
Серое зимнее утро вошло сегодня и ты проснулся -- усталый узник собственного тела. Там -- в глубинах памяти -- таилось знанье о том, что жизнь -- прекрасна.
Была, будет... Есть?
Иди есть -- равнодушно зовет жена и ты послушно идешь.
Ты устал ждать, но ты все еще ждешь -- чуда.
Если спросят тебя о нем -- что ты скажешь?
Отрешенно ты улыбнешься, обратившись глазами внутрь: там, где синее солнце детства сочится счастьем -- там живет это чудо, там ответы на все вопросы, ибо детство, как вдруг ты понял, есть вечный и единственный ответ на все вопросы, которые ты сочинил, взрослея.
-- Там все ответы -- ты говоришь отныне, показывая за плечо большим пальцем, -- там все ответы, ибо сначала -- ответ, и только потом -- вопрос! -- так уж устроен мир, дорогая!... -- и, удивленная странным лицом твоим, жена сумеет тебя простить -- за эту тень счастья на сером твоем лице она сумеет простить тебе все обидное и больное, что случилось между вами когда-то...
Только не умирай, память! Гори, гори свеча детства!
Пусть бегут дети под синим солнцем вдоль живых ручьев света, счастливым смехом отвечая на все вопросы ветхого мира взрослых!




2



Слезы льются курю сигареты дукат. Ночь.
Спит жена догорая бенгальским огнем на несбывшемся празднике жизни.
Мы пришли посмотреть на живую поляну цветов.
Нам показали улыбку развязной бессовестной смерти.
Эта улыбка заслонила собой небеса.
В черном туннеле бреда закрылись наши глаза.
А когда мы глаза открыли -- на земле -- в аду уже были.
Удав в аду -- читай наоборот -- удав в аду -- печаль его черна.
Веселые черти в белых панамах учили нас жить в аду.
Они нам сказали, что мы в раю -- представьте ЮАР в раю.
А за то что мы были трудными они нас изящно мучили.
Нам было больно мы плакали в обьятиях друг друга.
Черти наблюдая наши слезы пьянели очень быстро сопливые краснели
пятачки и потирая потные копытца они закатывали белые зрачки.
Бесконечные с дудами толпы клубились над пустым котлом Земли.
Они трубили славу вельзевулу и целовали в задницу козла
который дирижировал технично симфонией космического зла.
Но мы не принимали нас тошнило и вытошнило чорным двойником.
И чорные собрались с вожделеньем в отнятые у нас дуды дудя.
И так мы все шли с похоронным маршем навстречу жизни моцарт сочинил
последняя попытка пытан был воспоминаньем заклинал стократ
забвенных нас божественный сократ отвел дуду и гордо выпил яд.
Любимая воспомни помню я.
Любимая идя к закату смерти не бойся.
........
Забвенные у брейгеля в плену аду удава гада аввадона но мы дойдем
и именно тогда когда все перевертыши и черти от страха завизжат
боясь прикосновенья нежной кисти любви рублева рафаэля михаэля
не убоимся им же предадимся о яко хворост чистому огню
сто раз на дню сгорим и растворимся испепелимся и преобразимся
и встретимся однажды на поляне живых цветов и Божий Сын -- Господь
и Сам Господь утрет с лица слезу воспоминанья которое
свершилось!




3



Когда идешь летом по лугу, а солнце в зените, а тебе 12 лет, и ты
идешь, раздвигая руками цветущие травы, и трепещущий на лугом
пряный воздух кружит голову, -- то кажется -- земля уходит из-под
ног и, перебирая ногами в воздухе, -- ты летишь, но так низко, что
можешь обрывать губами лепестки с ромашек и васильков...






ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

«ЗАКОЛДОВАННЫЙ РЫЦАРЬ»





1



Вчера и сегодня -- боль, болезнь, униженье, тьма, но не забудь
благодарить и верить.
Под лежачий камень вода не течет -- она обнимает его, целует и
уносит слезы с лица его...
Тот Камень -- во главе угла, забытый ныне.
Тот Камень тысячеглазый -- Свидетель Правды в Последний День.
Тот -- неподъемный!




2



Обращаясь к другу, ты скажешь -- кто мы? откуда? смотри, какие мы маленькие во времени и пространстве! а мир так огромен, так огромен...
И замолчишь в экстазе, а друг вздохнет и разольет по рюмкам отраву.
Два друга, два пьяных потерянных гностика в океане зла на излете эона тьмы -- вам суждено здесь пить, сквернословить и хохотать безумно, и загробно молчать при встречах; вам суждено валиться на колени, молиться и плакать, катаясь по полу в бетонных одиночках, обклеенных бумагой для тех, кто слеп.
Дай, Боже, не в последний раз! -- вы скажете в один голос и опрокинете отраву в глотки, а она, скользнув по пищеводу, коснется жалом чакры живота и разворошит погасшие было угли. И слабо пламя вновь поднимется, трепеща на ветру безумья как пионерский галстук, и блики его взыграют на самом дне глазных яблок и обожгут немеющий язык статиста социальных экспериментов.
И тогда ты продолжишь так -- Юность искупала мои грехи, -- прямо ходил я пред копьеносцами мира сего и не клонил пред ними гордой главы своей; смело пел я на улицах песни свои и не знали кривды уста мои; никто не смел тронуть меня, такого, и думал я, что так будет всегда; и не знал я, что это юность моя хранила душу мою от смерти... Годы прошли -- немногие годы, но посмотри на меня -- беззубый старик, в бессильном теле которого -- робкий дух...Что случилось со мной? -- Это юность моя отошла от меня, а я не заметил, а я не взыскал ее сразу в сердце моем... Так бумажный змей летит на крыльях живого ветра, мысля так о себе -- о как я силен и прекрасен, превознесен над миром! -- но уходит ветер путем своим и падает змей на землю -- в прах, и тогда вспоминает, что он всего лишь тряпки лоскут -- изделье рук человека, и всякий прохожий может топтать его... О как больно! -- и ты замолчишь в слезах.
Кто мы? откуда? -- как эхо повторит друг и, подойдя к окошку, раздвинет серые шторы: вжавшись чорным рылом в решетку, Тюремщик Ночи, с единственным глазом во лбу, заплывшим лунным бельмом, -- слушает вас давно.




3



Заколдованный Рыцарь под флагом печали,
Он Любовь не сберег и -- воздалось ему:
В сокровенное небо врастая очами,
Проклиная свой страх, он уходит во тьму.


И беспомощно люди смотрели на эту,
Воплощенную им теорему Ферма:
Как во сне он кружился на ниточке света,
Как сомнамбула шел по карнизу ума.


И никто не нашел в себе сил разобраться,
Как, бывало, и он проходил, торопясь...
Одиноких сирот невозможное братство --
Вот добыча твоя, мира этого князь.


Он молился и пел, он грешил на прощанье;
Влагу жизни своей он всей кожей впивал.
Было больно ему, как бы, если, клещами,
Словно гвоздь, он из жизни себя выдирал.


Он, как в море надежды, нырял в свою память,
Но шептала она, что забвения нет.
-- Не будите меня... -- шевелил он губами.
-- Просыпайся, пора... -- раздавалось в ответ.


...И она пожалела его. О, святая!..
И вернулся опять в этот мир человек.
И листы своих дней вновь и снова листая,
Он смеялся и плакал, прощаясь навек.


Загрустил человек на краю своей жизни,
На колени он встал, слезы горькие лил.
И взглянула Душа на него с укоризной,
Потому что свободу он ей посулил.....






ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

«ТЩЕТНЫЙ ФИЛОСОФ»





1



Я существую, рогом упершись в слово.
Тщетный философ, боящийся смерти...
Я настолько брезгую временем, что не умею в нем жить.
И все-таки цепляюсь, как могу, за ускользающий миг сознанья,
ибо нет ничего слаще, чем сознавать что-либо...
Горе мне! Я не знаю -- кто я такой! -- могу ли, не зная этого,
думать и говорить о чем-либо помимо этого? Это было бы ложью...
Чаю заглянуть себе в душу: там должны быть ответы на все вопросы --
они лежат, как детские секреты, под цветными стеклами разбитых
бутылок, присыпанные землей для маскировки.
Как давно это было!
Как найти их теперь?
Это было бы чудом...
А пока мне мерзко казаться кому-то кем-то: казаться -- выдавать
себя за нечто сущее, которым я не являюсь. Я брезгую временем по-
тому, что в нем я кажусь бесстыдно пред лицом истинной Сущности,
которая скрывается от меня.
Время мне платит тем же -- оно меня презирает.
Я, неприкаянный поэт и, поневоле, мыслитель -- брошенный в море
ребенок -- плыву в суете житейской, как умею, то есть -- тону.




2



Я примерил не одну «систему»,
Но они не тронули ума:
Лишь добро способно на поэму,
Но пуста сердечная сума.


Лунный свет руками не ухватишь;
Сквозь меня струятся времена.
Сам собой за истину заплатишь,
Каждый миг меняя имена.


И зачем я жив -- не понимаю,
Но прилежно смерти сторонюсь.
Каждый шаг свой я предполагаю,
Каждый вечер каюсь и молюсь.


Между тем, проходит предо мною
Целый мир, не глядя на меня:
Осень бредит новою весною,
Снег взыскует талого огня.


Я давно не знаю -- что со мною?
И горит мой факел в свете дня.






ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

«НА ПОРОГЕ ОТЧАЯНЬЯ»





1



Ночь на 26 мая 1988 года.
Творчество есть молитва.
Только такое творчество приемлю, люблю, прощаю.
Молитва -- выход их одиночества.
Высказать сердце -- так умереть суметь, чтобы смертью своей утешить
грядущее одиночество брата, затерянного в безднах существованья.
Не из моей ли тоски о Друге приходит Друг?
Куда Ты ушел?
Где мне искать Тебя?
Как жить без Тебя!
Молчанье...
Высказать сердце -- пролить свою кровь,
Слово поэта одно -- любовь.
О, заройте меня в эту больную гнилую родную любимую землю!
В небеса это грешное тело больное страстьми не взлетит не взойдет
никогда!
Я забыт сам в себе, никому ничему я не внемлю,
Только спать не дает мне распятая в небе звезда.
Я со всем этим бредом, со всей этой болью совпался,
Я -- томление духа само по себе, суета всех сует.
Я еще не родился! но траурный марш продолжался,
И метался и бился, зарытый в забвение, свет.




2



За каждый миг дарованного света
Самосознанья в бездне бытия --
Благодарю, не требуя ответа,
Но на ответ надежду затая.






ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

«ПЕСНЬ ВОЗВРАЩЕНИЯ»





1



1    Возвращенье на Родину. Песнь Артема.
      Музыка Вивальди. На скрипках.
2    Караваны любви я привел к вам, братья мои;
      не обманул я надежды ваши, возлюбленные!
3    Встречайте меня счастливыми улыбками,
      устилайте мне путь зарею нашей земли,
      рукоплещите мне руками нежности,
      потому что я много плакал в своем пути,
      тоскуя и вспоминая Родину.
4    Там, где я шел, переставали веселиться веселые;
      там, где я шел, переставали убивать яростные;
      там, где я шел...
5    Там, где я шел по дорогам чужбины, там где я плакал,
      плакал горестно-горестно, вспоминая Родину...
6    О какая ты прекрасная, Родина моя!
      Как просторны луга твои! Как чисты твои воды!
      Как светлы твои небеса! -- высокие небеса моей Родины!..
7    Когда я вспоминаю тебя, -- разве могу я не плакать?
8    Ведь прекрасней тебя нет ничего на свете,
      и ты сияешь как солнце само, дающее свет всему,
      дающее жизнь.
9    Чистая земля моей Родины.




2



1    Безумным плакальщиком проходил я по дорогам своим;
      чужое небо смеялось надо мной, люди показывали на меня пальцами,
      и синий плащ печали моей я волочил перед ними в пыли....
2    Потому что не было мне утешенья вдали от тебя.
3    Радовались они дню своему и рассвету своему,
      я же не видел дня их и утра их,
      и было темно мне во свете их,
      и было темно.


3



1    Горько я плакал, вспоминая руки твои, когда ты подняла их
      на прощанье.
2    И я ушел в чужую страну, потому что это ты захотела так,
      потому что вольно тебе приказывать,
      а мне не вольно отказывать.
3    Потому что люблю я Её и нет ничего любимей этой моей любви.
4    Ибо так захотела она, чтобы плакал я вдали от нее, вспоминая ее;
      ибо явилась вина моя, и она наказала меня печалью.
5    И она наказала меня печалью,
      потому что в счастье своем я стал забывать Любовь!
      Первую мою и последнюю...
6    И тогда исчезла она из очей моих,
      чтобы в землях чужих и страшных проходил бы я целую вечность,
      вспоминая её и плача, плача, плача...
7    Ёе вспоминая в сердце своем, глаза открывая во тьму.
8    И это была тьма забвенья...
9    И стал я как бы слепым, спотыкался и падал,
      спотыкался и падал,
      падал...
10  Чужое небо смеялось надо мной,
      люди показывали на меня пальцами и называли слепцом.
      Да!
11  И был я слеп в свете их.
12  И был я слеп!




4



1    Родина моя, вся ты в сердце моем!
      Здесь, в глубине моего вдоха, ты вся уместилась, нежная,
      и не покинула меня на далеких дорогах моих,
      нет -- не покинула!
2    И я смотрел на тебя взором своим, и ничего не видел от слез...
3    И это было наказание Любовью!




5



1    И чем дольше я шел по дорогам своим,
      по чужой земле и под небом чужим,
      и чем горше я плакал -- тем сильнее сияла она в сердце моем,
      и я смотрел на нее и плакал
2    горько! Ибо покинул её, ибо обидел её, ибо прекрасна она,
      ибо люблю я её!




6



1   Так я проходил по дорогам своим,
      под небом чужим по чужой земле,
      и учился любить Любовь.
2    И постепенно прояснялось лицо мое,
      и становились слаще слезы мои;
      улыбались мне люди чужой земли и покорялись любви моей,
      и не могли не любить меня, потому что это Ты
      сияла в сердце моем.
3    Так прекрасна Она, что увидев её однажды -- никто не сможет
      оторваться от вида лица Её.
4    Потому что сияет лицо Её любовью, нежностью и любовью
      сияет лицо Её.
5    Встаньте на колени, братья мои! потому что это Родина ваша
      перед вами предстала Сама.
6    Потому что прекрасна Она как солнце само, дающее свет всему,
      льющее тепло, всему жизнь дающее...
7    Встанем на колени, братья мои! потому что это Родина наша
      перед нами -- Сама!
8    Нет ничего прекрасней Родины нашей!
9    Потому что Родина наша есть Жизнь и Любовь и Нежность!
      Любовь и Нежность!
      Нежность!




7



1    Встречайте меня улыбками счастливыми,
      поднимайте руки навстречу мне,
      приветствуйте меня, братья мои,
      ибо это брат ваш вернулся к вам,
      ибо это брат ваш возлюбленный!
2    Караваны любви я привел к вам, братья мои,
      караваны нежности я привел к вам, возлюбленные мои!
3    Жизнь пресветлая со мною пришла Сама,
      ибо научился любить я Родину,
      и Она возвратилась пред очи мои, --
4    Здравствуй, Родина!




........


........





Зеленый Михаил Архангел парил над музыкой Вивальди,
И скорбь его была безмерна, как нежность рыжего монаха...
Когда планета разорвалась как сердце старого поэта,
Душа земная воспарила на крыльях музыки Вивальди.




**************************************************
**************************************************
**************************************************




the end




1984, 1987-88, 1994, 2000 г.
Псков