ОБЪЯСНЕНИЕ: «Поиски» -- повесть о любви в самом обычном
и вместе с тем наиболее сложном значении этого понятия; о любви такой,
какую предлагает нам наш век. А значит, этот век тоже нужно описать, ибо
это соединяется, дополняет и взаимно объясняет, в соответствии с принципом
диалектической взаимообусловленности явлений.
«Нет ничего более обманчивого, -- писал Диоль, -- чем
убеждение, что любовь можно заменить сексом и эротизмом. Это одно из наиболее
трагических недоразумений нашего времени.» Не считаясь с велениями временно
модной условности, заставляющей сохранять так называемую «стыдливость чувств»,
именно эти упомянутые, а также и другие «трагические недоразумения нашего
времени» является темой повести «Поиски». Большинство современных писателей
свободно рассказывают о насилиях и сексуальных оргиях, о всяких возможных
и невозможных извращениях, о снимании дамских трусиков -- но кто еще пишет
о любви? Кто из наших актеров сумеет еще сыграть человека, по-настоящему
влюбленного?
ФРАГМЕНТ ПЕРВЫЙ
-- Не говори о небе, -- сказала она, -- настоящее небо я видела только
в театре. Это голубой горизонт из парусины, натянутый вокруг сцены с большого
барабана и потом на этот барабан намотанный, если в следующем акте небо
уже не нужно. В ином небе я не была.
-- И о вознесении на небо не говори, -- сказала потом эта девушка,
лицо которой я запомнил, как запоминается лицо, увиденное за стеклом железнодорожного
вагона; та девушка, которая так прочно исчезла несколько лет назад, что
не только ее фигуры, но даже тени он не заметил, когда она уходила, когда
вышла из ворот, а он стоял в окне...; та девушка, исчезающая в вечерней
улице вместе с неисполненной возможностью его собственного существования,
которое могло совершиться только при ней и с ней.
Он с трудом воссоздал эту фразу о небе, потому что несколько лет о
ней даже не думал.
...и ее руки, -- вспомнил он какой-то стих, -- вьющиеся на горизонте,
словно клубок змей...
Склонившись над нею, он видел ее прикрытые глаза, а за ними этот горизонт
и руки, извивающиеся в отдалении, и когда прижался лицом к ее груди, услышал
сердце девушки.
Именно сейчас, когда зарождалась ночь, которая была началом и концом
первой и эпилогом второй повести, начатой гораздо раньше, чем та первая
-- сейчас, собственно, он и услышал биение ее сердца; он скорее только
припоминал те подземные, быстрые и нетерпеливые удары в ту давнюю ночь,
понимая, что это только иллюзия, галлюцинация.
Он подумал (и была это ассоциация совершенно неожиданная), как хирург
(в белой маске, открывающей одни глаза и шевелящейся немного ниже под его
дыханием) вынимает сердце из открытой груди девушки, чтобы пересадить его
лежащему рядом мужчине с потной, увядшей кожей.
Уже отделенное от девушки, но все еще пульсирующее сердце хирург вкладывает
в грудь мужчины, ловко и сильно придерживая его, трепещущее, как бы охваченное
тревогой, борящееся за возвращение в тело, из которого его вырвали --
-- это молоденькое сердце, которое вопреки науке и искусству хирурга
возмутится в чужой груди и не захочет оживлять чужое тело --
-- из которого вынуто сердце, истерзанное ненавистью и эгоизмом --
-- чтобы заменить его сердцем, влюбленным в краски мира (ведь я слышал,
как радостно и нетерпеливо оно билось в дрожащем теле этой девушки!), сердцем,
которое не сможет жить без своего тела, потому что через это тело оно познало
все, что доступно молодости --
-- так что это сердце, помещенное в чужую грудь, не захочет оживлять
чужой кровью чужое тело и будет замирать там от тоски, как медленно умирает
человек, оторванный от родины, если знает, что такое родина --
-- и тогда ученые наивно объяснят неудавшуюся операцию непреодоленной
еще проблемой перехода иммунологической границы и скажут, что организм
отторгает сердце девушки, назовут его «привоем», словно речь идет о ветке
вишни, привитой к старой груше --
-- однако это не борьба тела с чужим сердцем, но защита сердца от чужого
и враждебного тела, а отторжение «привоев» навсегда останется тайной проблемой
сердца, над которым совершили насилие, чтобы оно жило без собственного
тела, сейчас уже мертвого, брошенного где-то, словно использованный костюм
и карнавальная маска --
-- разлагающегося тела, благодаря которому сердце открыло радость и
муки существования. --
Я думал о ней как об умершей.
...в ту ночь, когда она ушла (отдаленной от этой нынешней не только
целыми годами, но и тем, что он с этой потерянной девушкой не пережил),
вплоть до саного восхода солнца он чувствовал еще ее невыносимую близость,
ибо она существовала только в памяти всех его чувств; он ощущал, что ее
отсутствие уже так неправдоподобно, как и возвращение ее, внезапно уничтоженной,
ушедшей из реального мира предметов. Потом он отдалялся от людей, поскольку
она соединяла его с иными. И открывал внезапно свою чуждость и одиночество,
так как любовь к ней подтверждала его любовь к людям, а ее существование
при нем подтверждало существование мира.
...накануне я читал, что нормальный мужчина не может «удовлетворяться
только одной партнершей», так что прелюбодеяние должно быть планируемым,
одобренным церковью и законом. Это касалось и нормальных женщин, которые
тоже не могут -- и так далее. И дальше: к вопросам пола следует относиться
как к заказу стакана кока-колы или бутерброда. Наша молодежь, -- заявил
американец Сэм Слоун, -- не боится свободных сексуальных сношений, стремится
к ним, и ее не поражают также групповые сношения, в больших группах. Секс
должен быть организованным. «Мы хотим изменить эту страну с самых ее основ,
и ничего нас не остановит перед этим.»
Их ничего не остановит, это верно. Они так идеально организуют сексуальную
жизнь, как организуют и доставку оружия для Сайгона. В одной комнате сходится
несколько супружеских пар, мужья меняются женами, жены меняют мужей. И
порятся, сколько влезет, чтобы изменить эту страну до самых ее основ, чтобы
изменить мир до его основ.
К сожалению, утверждает кто-то другой, разочарованные хиппи предпочитают
наркотики и выступают против всего, что планируется, организовывается и
научно обосновывается, как это делает Сэм Слоун. И спариваются они как
попало, беззаботно и ненаучно, ошеломленные марихуаной, ЛСД и другими наркотиками.
Потом стонут, что жизнь бессмысленна, и, охваченные отвращением к миру,
плачут, исповедуются публично, вечно несчастные. Другие современные искупители,
например, Брин Бенн, заявляют, что длительная связь двоих людей парализует
половой инстинкт.
х х х
...а он был парализован краткостью этой встречи... Все, что случится
потом между ним и женщинами, будет только поиском этой утраченной любви,
изувеченной навсегда. Каждая любовь будет лишь неудовлетворенным желанием,
мистификацией и имитацией «влечения»...
х х х
И дальше: секс очеловечен и признан новым откровением нашей эры. Сексуальная
жизнь отделена от любви и ее волнений -- и это признано эпохальным открытием,
новой моральностью, новым откровением для эпохи расщепленного атома. Словно
веками не испытывался этот сенсационный метод и не практиковался еще в
древних борделях! Ох, эти всегда гениальные открыватели и всегда тиранические
пропагандисты новой моральности, нового романа, нового искусства! Антиромана,
и антидрамы, и антилюбви.
Воскресите проституток десятитысячелетней давности! Они все это знали
лучше вас. Они вам расскажут, как строится сексуальная жизнь, научат организовывать
групповые совокупления и покажут, как свести любовь к технике и навыку,
к позам и ритуальным движениям.
х х х
Все напрасно. Его не могла успокоить даже та наивная страсть, без которой
все становится тусклым и безличным, ни одной мысли ни о чем ином. Много
раз он вставал и подходил к окну (зачем?), смотрел на часы (зачем?), ложился
снова (зачем?) и снова подходил к окну (зачем?). Надеялся ли он, что та
девушка (которую он несколько лет спустя представил с вынутым сердцем),
что она возвратится и позовет его, и скажет ему правду, и останется с ним?
Ветер с моря волочил по мостовой обрывки газет и бумажных оберток,
он услышал даже шелест песка и пыли, переносимых сильными его порывами.
Но спокойный и приглушенный шум моря и ветра абсурдно контрастировал с
тем, что происходило у него внутри. Шелест в коридоре, чьи-то шаги, отзвук
голосов возбуждали непонятную надежду, что она возвращается, уже идет,
приближается, останавливается под дверью, поправляет волосы, касается щеколды...
Нет!
...и та несоизмеримая со случившимся страсть (думал он) и этот пафос
-- это нагромождение великих слов вокруг обычнейшего факта! В эту же самую
ночь миллионы женщин прижимали к себе миллионы мужчин, и это было так же
обычно и буднично, как каждую ночь, и многие из этих женщин отдавались
без любви, ловко маскируя ее отсутствие, и многие из этих мужчин -- тоже...
Ах, довольно! Все возражения только укрепляли в нем отчаяние. Спать,
спать, заснуть и уже не чувствовать, не думать...
Он еще помнил (в ту ночь, когда он вспоминал биение ее сердца), что
на следующий день, заснув едва ли на час (когда перешептывавшиеся уборщицы
отворяли двери соседних номеров, и в коридоре и на лестницах шумели перегретые
моторы пылесосов) он проснулся и --
-- был уже кем-то другим после этой ночи и короткого сна, старше на
сколько там лет, более зрелым сознанием того, каким страшным переживанием
может быть внезапно утраченная и еще не начавшаяся любовь.
Потом он стоял в пустом соборе (об этом он тоже помнил) и смотрел на
алтари, позолоту и алебастр, на двухмерные лица святых. На главном алтаре
висел крест, на нем сухое тело, вдохновленно вырезанное из твердого дерева.
Он подумал (сейчас, а не тогда), что если бы в то время жил доктор Блайберг
-- он мог бы ему пересадить сердце молодой самаритянки...
На скамеечке с пюпитром, стоявшей возле открытой исповедальни, он заметил
старую женщину, ее склоненную спину и слегка поднятую голову. Она плакала,
прижимая подушечками высохших пальцев наполненные слезами веки. Она молилась.
Он же не умел молиться, забыл.
А если бы даже и умел! -- хотел он закричать в сторону всех поблекших
глаз, глядевших в него с икон и статуй -- если бы даже он умел молиться,
отдал ли бы мне кто-нибудь из вас Эльжбету?
Имя девушки он произнес только в воспоминании, через годы, потому что,
когда стоял в соборе, он не знал ее имени, даже не спросил его; в девушке
были для него имена всех женщин, которых он знал, которых мог еще узнать,
а также тех, кого он никогда не узнает. Впрочем, обычаи тех лет уже не
требовали обязательно представляться, когда идешь с кем-то спать.
Итак: отдал бы кто-нибудь из них ему Эльжбету? Воскресили бы они хоть
на мгновение ее тело, извивающееся в его объятиях -- нет, на горизонте,
как клубок змей?.. Это тело, через которое он хотел овладеть ею навсегда,
по крайней мере -- настолько, сколько бы ей было хорошо, потому что думал
не о себе, а о ее теле; оно было единственным путем к ней и к ее любви
(поэтому он не хотел дольше ждать), единственным путем к ее... душе, да,
конечно, это забавно, но о душе следует подумать в церкви, конечно о бессмертной
душе -- так учат жрецы многих вероисповеданий... --
-- хотя душа не может быть бессметртной, если смертно тело; нас учили,
что душа питается всеми приключениями тела, а эти приключения, ничтожные
и великолепные, неприятные и вдохновенные -- формируют душу по образу и
подобию экзистенции тела.
Глядя на фигуру, свисающую с перекладин огромного креста, на полное
боли деревянное лицо, склоненное на левое плечо, он подумал, что распятый
улыбнулся иронически, но и снисходительно, словно добродушно посмеиваясь
над его муками, и словно это воскресение, совершившееся в ту ночь (настоящее
небо я видела только в театре, -- говорила девушка, -- в ином небе я не
была), -- стало воскресением его и той девушки (но было оно также и схождением
в ад) --
-- и словно распятый иронически улыбнулся и этой улыбкой осудил его
за грех гордыни, которая велела ему сексуальную разрядку -- пожалуй, так
назвал бы это Сэм Слоун -- вознести до ритуальных вершин воскресения, вознесения
на небо.
Никто ему не отдаст ее, никто не воскресит ее (подумал он) -- и тогда
почувствовал тоску по иным богам, по тем, которые выслушали просьбу Орфея.
Он убежал из собора.
Бежал по каменным плитам пола, от которых веяло таким смертным холодом,
как смертна душа этой девушки. При звуке его шагов, возносившемся под своды
купола, стоявшая на коленях плакавшая женщина повернула лицо и посмотрела
на него.
На мгновение глаза их встретились; на одно мгновение -- ибо он на бегу
едва повернул голову в сторону исповедальни. Однако он и эта женщина поняли
друг друга: он почувствовал, что она поняла все его отчаяние и отпустила
ему грех гордыни и богохульства, отчаянного желания найти любовь большую,
чем нашли другие.
х х х
...потом он думал о ней как о сне, мглистом и смутном в деталях; еще
позже он помнил только ее лицо, всегда одно и то же: лицо девушки, едущей
поездом, лицо за запыленным стеклом вагона, мчащегося все быстрее и быстрее
и исчезающего в туннеле.
И внезапно:
-- в эту ночь, отделенную от той больше чем тысячью и одной ночью,
он подумал, что найдет ее еще, может быть даже в эту же самую ночь. Он
откроет ее неожиданно неизвестно где и неизвестно как и тем самым найдет
дальнейшее продолжение для своего незавершенного существования, едва только
начавшегося с этой девушкой; того существования, которое он назвал повестью
второй, домогающейся своего продолжения.
Когда он подумал об этом, период, названный повестью первой, еще не
закончился, еще длился, так что нужно -- решил он, глядя на спящую Эвелину,
-- бежать отсюда, от Эвелины, чтобы эту первую повесть и это ошибочное
и случайное существование, наконец, закончить и найти то другое, которое
началось раньше первого, и осталось бы навсегда незаконченным, если бы
неожиданные обстоятельства не подхватили в ту же самую ночь его нити, доводя
до времени прошедшего несовершенного эпилог, происходивший позднее, чем
повесть первая.
Это сложная формулировка, но только внешне, как большинство наших сложностей;
вскоре и это станет ясным.
ФРАГМЕНТ ВТОРОЙ
...ты понимаешь? Именно тараканы, эти обычные домашние... Но нет, подожди,
послушай, не об этом речь, я хотел о чем-то другом: о любви, которая никогда
не умирает внезапно, если не является имитацией этого чувства, превратной
иллюзией. Невозможно, чтобы любовь закончилась внезапно, в определенный
день, в определенную ночь, в конкретной ситуации и во времени, определенном
календарем и часами, ухватимом органами чувств.
Даже понятие смерти не является очевидным и однозначным; это явление
неуловимо и несмело определяемо -- и что в сравнении с этим только агония
любви! Врачи многих стран пишут в свидетельстве о смерти формулу: «Смерть
кажется длительной». Кажется! Какая в этом осторожность и умность. Это
низводит смерть до метафизической проблемы, а любовь ведь относится к ней,
к метафизике.
И мы можем сказать: «смерть нашей любви кажется длительной». Ты, пожалуй,
понимаешь, что только так, оставляя тем самым надежду на воскресение чувств,
скорее на реанимацию, какой могут удостоиться мнимо умершие.
--: он посмотрел на спящую женщину с непонятным сочувствием, скорее
с сожалением, потому что в этом взгляде было также сожаление и неприязнь,
смешанные так же, как и всегда, когда он смотрел на нее; ему казалось,
что перед лицом спящей появилась невидимая фотопластинка, и сейчас оба
изображения, то есть ее лицо и то воображаемое, но отпечатанное на пластинке,
проникали друг в друга: на воображаемой пластинке появился воображаемый
таракан, который рысцой пробегал по терракотовой мозаике пола. Несколько
раз он останавливался, забавно шевеля усиками, потом быстро бежал в направлении
темноты, окружающей края пластинки. Он смотрел на таракана с отвращением
и с завистью: тараканы переживут термоядерную войну, в то время как люди
--
...не имеют даже малейших шансов. Может, потому я подумал об этом,
что говорил о смерти. И о любви. Ведь можно совершить вивисекцию длительного
разложения чувств, воли и воображения, так же, ках можно наблюдать процесс
разложения органической материи. В этом фатальном исследовании также чувствуются
приливы желания, возбужденного ненавистью, даже отвращением, и вместе с
тем нарастание равнодушия, более страшного, чем ненависть и отвращение.
Не энаю, понимаешь ли ты меня, поняла ли бы, если б я тебя разбудил и вслух
сказал об этом.
Ибо ты должна согласиться, что прежде, чем любовь начнет догорать,
она усиливается внезапно от того, что ее убивает -- таково первое проявление
клинической смерти любви, обоснованное инстинктивным желанием противостоять
этой агонии, рефлекторной защитой организма от яда, который начинает действовать.
Стресс -- можно бы так сказать. Самооборона и самоуничтожение --
это существенно.
Размышления о себе в третьем лице принимало изменчивый ритм; родился
в них он, кто-то стоящий рядом и проглядывающий сквозь меня, разбираемый
на составные элементы. Это особое расщепление личности успокаивало, как
невынужденное признание, и позволяло посмотреть со стороны на то, что я
переживал, на определенное расстояние между якобы воображаемым предметом
наблюдения и моими мыслями. Это совершалось автоматически, словно без участия
моей воли, и мне никак не удавалось ухватить то мгновение, когда «я» превращалось
в «он». Это явление исчезло так же внезапно, как и появилось. Как сейчас:
--: изо дня в день он капитулировал так обычно, словно утрата единственного
шанса, какой давала жизнь, была неизбежной, уже давно решенной без его
участия и такой очевидной, что даже не стоило об этом думать. Изо дня в
день незаметно стирались границы его личности, он становился жертвой сознательных
и инстинктивных стремлений уподобиться иным и вместе с тем -- предметом
манипуляции тех, кто его окружал, кому он подчинялся --
-- ведь он был только частью неохваченного целого, ячейкой чудовищного
организма, у которого имелись миллионы голов и в два раза больше рук и
ног. Так что с какого-то дня, конкретного, но неопределенного, он думал
о себе только в соприкосновении с другими людьми, они подтверждали eгo
существование, не он сам, то есть он существовал прежде всего как их однозначные,
но разнородные представления о нем, шаржированные и изувеченные. Он не
мог выпутаться из этой сети, она охватывала его всего; они схватили его
и уже не выпустят, никогда не выпускают --
Я стоял возле женщины, которая во сне сжимала веки и отворачивалась
к стене. При этом невольном движении она раскрыла ноги и нагое бедро.
Минуту назад, прежде чем я произнес свою беззвучную тираду, я читал
о тараканах; о них я хотел рассказать женщине, погрузившейся в сон, чужой
мне:
-- Если б разразился атомный конфликт -- «конфликт»! как ловко и скромно
можно назвать преступление! -- так если б разразился такой конфликт, мы
можем уже сегодня указать его победителя и единственного наследника нескольких
тысячелетий человеческой культуры и цивилизации. Это будут обычные домашние
тараканы. Изо всех известных биологам существ с более высшей организацией
только тараканы выдержат излучение в сотни тысяч рентген в течение довольно
длительного времени -- и без малейшего вреда для их жизненных функций:
размножения, аппетита и образа жизни. Человек же, при благоприятных обстоятельствах,
может пережить однократную порцию максимально в шестьсот рентген.
Так что женщина, которая отворачивает сейчас лицо к стене, выдержит
лишь единицы смертельного излучения, в то время как таракан -- эта мысль
быстро стала навязчивой -- это насекомое, так четко запечатленное в моем
воображении, и, собственно, миллионы других, настоящих -- переживут почти
в двести раз большую порцию рентген.
--: он проигрывал и капитулировал. Уже не мечтал о далеких путешествиях
и ночах под Южным Крестом, о том, как будет пробираться через тропические
джунгли и спасаться с тонущего корабля; об открытии того, что еще не было
открыто, о познании непознанных еще тайн и переживании непорежитого; природу
он воспринимал только как дождь и снег, жару и мороз, влажность и сухость...
И уже не мечтал ни о волнующем одиночестве во многомиллионных городах,
ни о борьбе, которая возвращает честь и очищает сердце, ни о девушках,
благодаря которым он откроет внезапно смысл существования; быть может,
откроет ненадолго, но действительно --
Послушай: взорвется некоторое количество атомных бомб, водородных и
кобальтовых, орбитальных или помещенных в боеголовки ракет -- этих различных
бомб и снарядов, которыми по-разному и сверх земных потребностей политики
оборудовали мир. От людей останутся почерневшие огарки, погруженные в землю,
либо тени на раскаленных стенах городов -- тараканы же будут бодро бегать,
забавно шевеля длинными усиками, беззаботно смотреть на все и размножаться.
Эта гигантская катастрофа не испортит им даже аппетита.
Так утверждают ученые, которым в этих вопросах можно доверять. Они
утверждают еще, что все порции излучения выдержат только некоторые разновидности
низших бактерий. Чем ниже степень развития, тем больше шансов выжить! Это,
пожалуй, логично, не правда ли? Впрочем, бактерии имели те же шансы и при
других обстоятельствах: удалось оживить микроорганизмы, законсервированные
в четвертом веке до нашей эры в кирпичах храма Амона в Луксоре. После более
чем двух тысячелетий мнимой смерти их оживили без особого труда; уже через
несколько дней они проявили полную способность быстрого размножения.
--: его угнетал этот дом и люди, на которых он был обречен, они и этот
дом были как тюремная камера и оставались ею даже тогда, когда он выходил
из дому, когда уезжал. Это была камера, ловко воплощенная в материи, а
он торчал в ней, как насекомое в янтаре. Озарения, все более редкие и более
мглистые, пронизывающие как внезапная боль, длящиеся едва ли долю секунды,
проявляли и подтверждали правду о проигрыше, а также правду о жизни, которая
с определенного дня и с определенного момента течет уже в никуда --
Не радует ли тебя, Эвелина, что мы все же имеем наследников? Мы не
останемся без потомства. Мы можем спать и заниматься любовью на запасах
ядерных грузов, которые по расчетам составляют триста пятьдесят мегатонн,
и следовательно обладают способностью несколько раз уничтожить каждого
жителя земного шара, даже тех, кто родится в будущем. Мы можем быть спокойны
насчет этого и размножаться по-прежнему,
--: и он сдохнет здесь каким-то банальным, обыкновенным образом и уже
не познает людей, присутствие которых могло бы восторгать друзей, для которых
стоит потерять самое большее, не познает женщин, которым стоит отдать самое
большее, которые как свет в темноте. И не познает землю, на которой он
вертелся -- оглупевший от этого кружения -- вместе с грузом кладбищ, скрывающих
прах забытых миллиардов существований, вместе с гигантскими складами не
использованных еще снарядов и миллионами тонн напрасно напечатанных книг
и газет, тщетно написанных писем --
Позволь мне, однако, сказать, что если уж мы создали для себя такой
мир, мы имеем право по крайней мере думать о нем! И подумай, не кроется
ли в этой исключительной выносливости отвратительных насекомых фатальное
недомыслие природы, ее безразличие? Может быть, недосмотр в процессе эволюции,
такой благосклонный к тараканам, может, ошибка в трансцедентальном расчете?
Может быть, какой-то космический разум -- эта предполагаемая метафизическая
субстанция -- предвидел уничтожение человечества и уже издавна предопределил,
кто будет наследником и последователем человека, кто встанет на пепелище
многовековой культуры и цивилизации?
Тараканы, Эвелина, тараканы!
Ты можешь себе представить Эру Тараканов, тысячелетиями ожидающих своего
великого Дня, своего триумфального миллениума? Такая перспектива даст миру,
этому обезлюдевшему уже миру, понимаешь, когда мы используем часть запасов
наших отличных бомб, способных -- если использовать все произведенные на
наши налоги ядерные бомбы -- совершенно уничтожить несколько таких планет,
как наша...
Но позволь. Меня немного занесло... Я говорил об утешающих перспективах
тотального уничтожения, которое даст обезлюдевшему миру надежду, даже уверенность,
что атомная война уже не повторится, не повторятся также ни сжигание сомневающихся
на кострах инквизиции, ни концентрационные лагеря, ни масштабные карательные
действия против совести; и что не повторится этот абсурдный ад -- которым,
по крайней мере, не являются, как утверждает Сартр, иные, ибо настоящий
ад -- это отсутствие иных -- этот ад, вымышленный нами и одновременно против
нас, словно недостаточно нам было перспективы ада, созданного провидцами
и предсказанного пророками, провидения этого условного ада, перед которыми
стали равнодушными даже верующие. Кто сегодня действительно боится ада?
Нужно бежать отсюда, немедленно. Прощай и помни, что я говорил о любви.
О тараканах тоже не стоит забывать.
--: может, завтра, через неделю, через месяц закончатся даже ничтожные
остатки бунта, минуют эти предупреждающие вознесения и проблески, похожие
на далекий и короткий крик тонущего. И он забудет -- не осознавая, что
забывает, -- о жизни, которая могла пойти иначе, в которой можно было бы
сохранить то, что он потерял, и что то, что он выбрал и что выбрано для
него, -- только суррогат, имитация, мошенничество, ведущее к гибели...
Хватит!
И внезапно:
-- Почему не исполняется эта любовь, почему мы должны ее потерять?
Любимая, действительно ли мы проиграли все, действительно ли мы уничтожили
любовь без надежды на спасение? Действительно ли нет возврата к тебе или
твоего возвращения ко мне? Во мне осталась давняя тоска, прекрасная и неудержимая,
и это отчаянное ожидание, когда я обнял тебя и прижался лицом к твоему
бедру... Я люблю тебя, ведь я люблю тебя, любовь не умирает внезапно, не
спи, проснись, моя любимая, давай попытаемся повторить все, опуская этап
нетерпеливого ожидания, того ожидания, что длится с таких давних пор, не
воспринятое тобой, уже забытое мной, потерянное в миллионе ненужных слов,
жестов, занятий, дел...
--: и он почувствовал желание такое же сильное, как тогда, когда в
первый раз хотел ее прижать к себе, и как тогда, когда она пришла в этот
дом, в эту самую комнату, еще прежде, чем поселилась здесь. Он хотел найти
восторг и обожание, хотел наново пережить все муки того ожидания, прижаться
лицом к ее бедрам и коснуться губами...
Я вспоминал, что в тот день, когда она была здесь, я проводил ее до
такси, причем стремился сделать это как можно быстрее, так как не мог дольше
выдержать этого напряжения, и болтовни о любви, и убивания любви этой болтовней.
И в тот же самый день она возвратилась еще раз, пришла после полудня.
Я вспоминал, что случилось в тот день после полудня, когда она вернулась,
и что случилось потом, ночью, уже с кем-то другим, не со мной -- поэтому
почувствовал отвращение к ней и к себе за то, что думаю об этом в минуты
размягчения и вожделения, в момент прилива тоски, давней и тщетной.
Я забыл, что идет дождь, хотя он шелестел и бубнил беспрерывно, уже
несколько дней. Сейчас я услышал, как бренчит он в жестяных водостоках,
и как журчит по улицам вода.
...Ты слышишь, Эвелина, как идет дождь? Все идет и идет, уже несколько
дней, и кто знает, не закончится ли он потопом, как в Библии. Ты помнишь
Библию? Захватывающая книга, не так ли? Сегодня даже авторы антиромана
не создадут произведения столь же мудрого и вместе с тем шокирующего. Немодно
и традиционно, это правда, но какая это традиция?
Прошу простить за отступление, я говорил ведь о потопе. Что этот неудержимый
дождь может закончиться потопом -- пожалуй, так я сказал. Ты не веришь
в потоп? Думаешь, я валяю дурака, как обычно? Эвелина, клянусь тебе, сегодня
я читал о том, что сто тысяч человек бежит в паническом страхе от бушующего
в Мексиканском заливе урагана «Бетси»! Бегут с Миссиссиппи и с побережья
Луизианы, из Алабамы и из Техаса. А в Японии даже сейчас, в эту минуту,
свирепствует тайфун «Ширли»: вихрь, дующий со скоростью двухсот семидесяти
километров в час, топит корабли, разрушает дома, убивает людей и животных.
Тропический ливень заливает восемь тысяч домов. Наводнением в Австралии
затопило огромные пространства, раздувшиеся реки несут раздувшиеся трупы
сотен тысяч голов скота, овец, кенгуру... В залитой водой Флоренции пропадают
бесценные произведения искусства, в Аргентине целые села стоят под водой,
в Бразилии катастрофическое наводнение, эвакуация населения и всеобщая
паника, в Лиссабоне разверзлись тучи и четырехчасовый дождь превратил улицы
в реки, которые затопили тысячи автомобилей, принесли смерть сотням людей,
снесли с лица земли несколько сел. А если бы этот дождь века -- как писали
о нем -- длился не четыре часа, но сорок дней и сорок часов? Добавить к
этому, что в различных пунктах земного шара лопаются стены городов от подземных
толчков, разваливаются дома, гибнут люди под этими развалинами и в щелях
разверзшейся земли? Эвелина, ведь потоп все еще возможен, такой потоп,
как в Библии.
И представь себе, что никто даже не подумает о постройке чего-то вроде
Ноева ковчега и не поместит в нем животных, по паре каждого вида, конечно,
самца и самку, нужио об этой помнить и хорошо проверить. Раньше люди были
очень предусмотрительны и не рассчитывали на чудо или счастливый случай,
как мы. Они в панике бегут от воздушных смерчей и ураганов, тайфунов и
циклонов -- и даже не подумают о ковчеге!
Спящая женщина вздохнула во сне и, не открывая глаз, еще раз изменила
положение тела.
Нужно бежать отсюда, я убегу, увидишь. Я повторяю это каждый день,
но ты этого не слышишь, мне не хватает отваги, и поэтому ты не слышишь.
Постепенно теряется отвага, и человек начинает пробовать что угодно, все,
что есть под рукой и в поле зрения, останавливается также и на том, что
ему безразлично и с чем он не соглашается. Именно так он растлевает самого
себя, так начинается неизбежная гибель. Бежать отсюда, сменить эти дни
на иные, переиначить ежедневность, начать все снова, как угодно и где угодно,
только бы не здесь и не так!
Труднее всего бежать от кого-то. Легче бежать к кому-то, ибо бегство
должно иметь не столько повод, сколько видимую цель. У меня не было такой
цели. Она маячила в воображении, быть может, в памяти, лицо девушки за
стеклом едущего вагона, исчезающего в туннеле -- однако, этот образ был
слишком мглистым, а девушка -- наверняка выдуманной. Ее лицо было как карта
с белыми пятнами, как материк, на котором можно было бы жить иначе -- ах,
бежать отсюда, бежать!
--: он склонился над Эвелиной в ожидании чуда, которое задержит его
при ней --
-- а она спокойно спала на земле, начиненной динамитом --
-- спала спокойно, когда он говорил о любви --
-- спала спокойно, когда он уходил --
-- спала спокойно даже тогда, когда он громко спросил:
-- Эвелина, как это тебе удается так спокойно спать?
ФРАГМЕНТ ТРЕТИЙ
--: он не знал, для чего сюда приехал и что искал в этом расцветающем
городе, в городе, полном обыкновенной серости и иллюзий, отравленном выхлопными
газами и ничтожными сплетнями, в городе чудесно молодом и плотоядно склеротичном
в погоне за легким заработком, легкой славой и легкой карьерой --
-- в этой городе, когда-то героическом, а сейчас полном дешевого позерства
и копирования всего, что могло принести известность на биржах Парижа и
Мюнхена -- словно этот город и эта страна не имели собственного величия,
горечи и гордости, собственных костров и собственных памятников --
...кому мы все это оставим, вместе с воспоминаниями о моей любви? Тараканам,
Эвелина, тараканам! Они выползут из влажных, вонючих щелей и будут пировать
во тьме на земной падали, насыщенной стронцием... Не знаю, согласишься
ли ты со мной, Эвелина, но что-то от эры тараканов уже чувствуется в воздухе,
в лицах, в атмосфере -- словно зародыш той возможной эпохи; ты, может быть,
чувствуешь это, так, немного, самой кожей, ибо это скорее предчувствие,
чем уверенность, но я хотел не об этом, а о любви, которая всегда... которая
никогда...
--: чего он искал в этом трудолюбивом и праздном городе, где легче
быть кем-то, нежели самим собой, где охотнее пьют с теми, кто может что-то
устроить, чем с друзьями или случайными пьяницами; где нужно показываться
и бывать, чтобы существовать, быть необходимым и признанным, где циничная
шутка или фальшивая оценка какого-нибудь произведения или человека значит
в сто раз больше, чем само произведение или сам человек; где известность
завоевывается подписями под мемориалами, открытыми письмами и протестами
всегда против чего-то, но не против кого-то, и где хвалят сверх всякой
меры бездействующие писатели, мемуаристы и шуты, как популярные певицы,
не понимающие, о чем они так красиво поют --
Я был измучен усталостью всех предыдущих дней. Я потерялся, заблудился
в ежедневной суете, в устраивании пустых дел и в писании ненужных писем,
в борьбе с анонимами и тенями, в улыбках знакомым и соседям, недовольным,
что я им улыбаюсь и кланяюсь, потому что они хотели бы говорить обо мне
еще хуже, чем говорят. Я был измучен ежедневностью и всеми ее обязанностями,
меня пожирала повседневность, засыпала лавиной несущественных дел и повинностей,
недоразумений, сплетен и моих добрых поступков, лавиной потерянного времени.
--: на что он надеялся в этом обворожительном и упрямом городе, таком
щедром для способных, но едва терпимом для талантливых, в городе лицемерно
покорном перед узурпаторской величественностью, доброжелательном для певцов
без голоса и таком добром для звезд сезона, что им удается прожить еще
и второй, и пятый сезон, -- но в городе, неприязненном к тому, что рождается
из сезонной моды, текущей поверхностности и распоясавшейся серости --
...любимая, действительно ли мы проиграли все, уничтожили нашу любовь
без надежды спасения, действительно ли нет уже возможности возвратить или
предотвратить? Во мне осталась тоска тех дней, когда я ждал тебя, именно
здесь, в этом отеле, где сейчас я жду покоя, та незавершенная тоска, не
выслушанная тобой...
--: на что он рассчитывал в этом превосходном городе, воскресшем из
пепла и все еще гипнотически всматривающемся в этот пепел, в городе, вознесшемся
на умерших, но все еще снова и снова погребающем своих умерших -- словно
с этого кладбища минувшей славы еще ничего великого и трагического не выросло!
Те, кто писал в этом городе, могли быть единственными и так неповторимыми,
как неповторим этот город среди городов мира, -- но многие из них искали
величественности, размножая собственное прошлое или чужое
настоящее --
-- а в своих похвалах всему, что не угрожало их надутой величественности,
в согласованных восторгах и в несогласованных умолчаниях -- были продажны,
несправедливы и более жестоки к искусству, чем всякие другие, вынуждавшие
его к ограничениям --
-- в этом городе, героическом и великолепном, но все еще недостойном
своей красоты... --
...я склонился над этой чужой и не известной мне женщиной, которую
так хорошо знал; во сне ее губы шевелились, словно она хотела что-то сказать,
о чем-то попросить, позвать... Стоя так возле нее, я слышал дождь --
-- и брел через этот дождь с надеждой отыскать утаенные от меня события,
словно не эта брошенная жизнь, а та, вероятная и незавершенная, была моим
предназначением.
Если б я остался там, откуда бежал -- а я уже знаю, почему бежал: потому
что еще люблю этот неизбежный мир, снова и снова открываемый и все более
незнакомый, и не могу отказаться от этой неотвеченной любви, как каждая
фантастическая любовь, -- так если бы я остался там, я не избежал бы окончательной
катастрофы, тем более грозной, ибо неясной, едва предчувствуемой, но неизбежной.
А здесь, в этом городе? Ну, дальше, дальше, если ты уж окончательно
все разрешаешь, если так вдохновенно оцениваешь себя и несбывшиеся возможности,
если считаешь, что тебе полагается больше, чем получил! Не бойся правды,
если к той ночи ты относишься как к воротам, ведущим в иную жизнь, воротам
к свету, который ослепит тебя завтра при восходе солнца!
Ты, так снисходительно для самого себя ищущий оправданий и смягчающих
обстоятельств, -- почему ты остановился в исследовании? Что ты хочешь найти
здесь взамен всех потерь, чего хотел бы найти после донынешних поражений?
Миллионы людей оставляют свои неиспользованные существования, незамеченные,
растраченные впустую, не прожитые вовремя. Мы бредем в навозе этих неисполненных
существований, с которыми каждый расстается глупо и неосторожно, под каким-либо
принуждением, под давлением, случайно или под искушением благосостояния
и карьеры, облегченной и безопасной жизни, иногда из-за риска в игре, которая
не стоит никакой ставки.
Подумай только: ты бежишь с тем, что наиболее фатально: с самим собой,
и с тем, что пагубнее всего: со своим воображением и с той несуразной любовью
к миру, которую никогда не сможешь изменить в любовь к самому себе, а только
это могло бы тебя спасти.
Так на что же ты рассчитываешь, на что надеешься? Считаешь ли ты, что
здесь все иначе и лучше, и что именно здесь -- ну и выбрал! -- можно пережить
ту твою необычную любовь, и что здесь легче найти взаимопонимание с людьми,
легче, чем там и чем где-либо еще? То, о чем ты так упрямо думаешь и что
так сурово осуждаешь, не является на самом деле тем, чем оно тебе кажется,
это лишь химера, в которую так отчаянно поверил, чтобы спасать что-то,
что, быть может, не стоит даже...
Нет. Ибо ведь все, во что человек поверит, стоит больше всего и становится
благодаря этой вере настоящим.
...она открыла глаза, пустые и без блеска, еще погруженные в сон, иногда
во сне она поднимала веки и изменяла положение тела, склоняя лицо в сторону
тени. Она не слышала, о чем я говорю, а если б даже услышала, поняла бы
все это совершенно иначе и могла бы подумать, что речь идет о том, о чем
я вообще не говорил, но она сама вообразила, слушая мои слова...