Кассета Вторая

Успокоительно и нежно зазвучал хор. Он звучал всюду, явно превосходя возможности акустики в моем телевизоре. Я словно находился в центре хора. Звук был таким прекрасным, что я не сразу вспомнил, что это Монтеверди. От такой гармонии боль в прожженном плече чуть утихла. На экране происходили удивительные вещи. Во-первых, шел очень крупный, неестественно крупный снег. Я словно плыл по самой середине канала, и от покачивания лодки и от снега голова моя кружилась. Возможно, головокружение было следствием болевого шока. Трудно сказать. Но каким образом в этом снежном вихре появилась вначале церковь Санта-Мария делла Салуте, а потом Аничков мост, никак не соображу. И почему снег-то такой крупный? Неужели бывает такой снег? И почему гондольеро плывет через него в такую погоду? Но лодка-то как хороша. Не самоубийца ли в ней? Замерзнет и упадет за борт. Как есть, упадет и потонет!

Неожиданно в этой шелестящей мокрой пелене, в конце все-таки петербуржской улицы появилось сиреневое пятнышко, легкая тень. И скоро я увидел, как из дождя и снега северной Авророй возникла девушка в драповом пальто. Длинные, скрученные в спиральки волосы змеились по плечам, по высокому лбу, прилипали к коже, сплетаясь со снегом. Она прошла к тому месту, где парапет заканчивался спуском к воде.

- Джакомо! - позвала она негромко.

И медленно, вроде изображения на фотобумаге, проявилась из пены гондола. Лодочник уже облачился в плотный целлофан.

Он осторожно принял девушку на руки, укрыл ее таким же прозрачным плащом. Потом взялся за весло. Лодка дрогнула и исчезла, растаяла. Какая все-таки удивительно красивая лодка. Такие лодки, верно, появляются из яиц, как лебеди, а мастер их только шлифует да покрывает лаком по мере роста! Стоп! Девушка! Я же ее где-то видел раньше! Несомненно, видел! Я лихорадочно схватил пульт, но хваленая японская техника отказала... Ни вперед, ни назад кассета не перематывалась.

От грустных мыслей меня отвлек вид сверху. На круглую, родную мне когда-то университетскую аудиторию. Столы поднимались вверх амфитеатром. Посередине зала возвышалась кафедра. Сейчас она пустовала, но зал наполнялся шумом, гремели кейсы, слышались голоса, смех звучал отовсюду. Весь этот шум как бы мешал хору, и хор, постепенно затухая, смолк. Вот сама собой поднялась и опустилась крышка с искусно вырезанным словом «крюшон», ударила другая крышка. Голоса и стук увеличились, но никого по-прежнему не было видно. Новый аттракцион невидимок, не иначе.

Прозвенел звонок. Со стороны кафедры голос:

- Тише, друзья! Пожалуйста, успокойтесь! Прошу вашего внимания. Сегодня мы поговорим о культуре и образовании Европы пятнадцатого века, - полилась ровная речь, притухая.

А рядом с моим креслом зашептали.

- Слышь, а я в школе думал, что слово «схоластика» произошло от слова «холощеный».

- А ты не думал, что Земля стоит на трех китах?

- На трех - не на трех, но довольно плоская.

- Подвинь локоть, мешаешь.

- А ты слышал: вчера Козлеев-то с Саночкиным?..

- Нет еще. А что?

- Они в пивбаре сидели до упора. Ну вот, уже закрывать, а на столе еще кружек восемь осталось...

- Ну?..

- И тогда Саночкин портфель из гардероба принес, книги вытряхнул и шесть кружек пива туда слил. Ладно, брезентовый. И по кружке за пазухой вынесли. Представляешь?! Едут в трамвае, стоят прочно, не садятся. Хотя места есть. Руки за пазухой, в ногах портфель, общаются. О теории поля общаются. «Продолжим», - говорит Саночкин. «Продолжим», - отвечает Козлеев. И по кружке из-за пазухи достают. Народ просто обалдел.

- А кто рассказывал?

- Видели их. Едут дальше. «Продолжим», - говорит Козлеев опять. Открыли портфель и из портфеля по кружечке. Так и ехали до университета чинно. А у тебя, Евгений, Саночкин сколько раз рубль брал?

- Ни разу не брал.

- Никогда не брал?

- Никогда.

- Не может быть! Это же чудо какое-то! Слышь, Маша, оказывается, Саночкин у Евгения рубль никогда не брал!

- Это правда, Евгений?

- Гм... правда.

- Марина, послушай, - зашептала дальше Маша, - представляешь: Саночкин никогда у Евгения рубль не брал!

И зашипело по рядам: «Саночкин... никогда... у Евгения... рубль...»

- Галерка! Все-таки прошу внимания! Что за шум? Итак, Франция не знала старинных палат риторики, кроме индивидуализированных... хоблис гиторикус...

Прозвенел звонок. Снова возник шум, а за кафедрой материализовался наконец знакомый мне профессор по прозвищу Пеликан. Все его сухое личико седым пухом, подбородком, щечками как-то собиралось к длинному носу с вечным насморком. Глаза у него под круглыми очками казались птичьими. Он как-то сказал нам: «В древности люди считали, что птица пеликан кормит птенцов собственным сердцем». Вот за эту птицу, за нос и очки мы и прозвали его Пеликаном.

Наконец, я увидел и себя, спускающимся с лестницы, с самого верха опустевшей аудитории. Я заметно повзрослел.

- Профессор, в вашей лекции я уловил слово «тавро» в перечислении орденов, сразу за орденом темплиеров.

- Тавра? - Он вопросительно наклонил клюв в мою сторону. - Я не мог этого сказать.

- Но я слышал, профессор!

- Может быть, вы хотели это услышать? - улыбнулся он и внимательно посмотрел на меня. Хитро так посмотрел.

- Может быть...

- Я не мог этого сказать, хотя бы потому, что такого ордена нет.

- Нет?

- Нет.

- Но я слышал, я своими ушами слышал! Вы не представляете, как это важно для меня!

- Понимаю, Евгений - но!.. - И он развел руками.

Я готов был заплакать от обиды.

- Профессор, я прошу вас и требую!

- Евгений, я давно присматриваюсь к вам и заметил, что науку вы понимаете как-то странно. Образно, что ли. Вы из тех людей, которые меньше всего берут из книг. Хотя и читают запоем.

- Вы не ответили на мой вопрос.

- Ну, что ж... Ваша настойчивость похвальна, - он близоруко оглядел меня. - У меня несколько времени, - он так и говорил: «несколько времени».

Он пододвинул мне стул, а сам встал у кафедры, скрестив руки.

- Когда-то в молодости, Евгений, я стажировался в Италии. Там я некоторое время работал в домашней библиотеке моего старого приятеля Фаринато дельи Калуччо. Представьте: громадная вилла, этакое палаццо, на берегу залива среди вечнозеленых деревьев. Представьте только себе, будто из колоссального тюбика выдавили изумрудную зелень и лимонную киноварь. В библиотеке до самого потолка стояло множество резных шкафов из красного дерева. Эти шкафы, да и всю мебель в доме, похоже, делал один мастер. Везде повторялся один и тот же орнамент: и в медных литых окантовках, и в глубокой резьбе под лаком - виноградные лозы с ягодами и змеями. У змей вместо глаз - красные камешки. Я помню, как на берег иногда выбрасывало ночным штормом рыбу. Я собирал ее и жарил в камине на углях... - Пеликан помолчал и вздохнул, глядя в пол.

- Да-с... В его библиотеке были собраны всевозможные издания, и самой ценной в ней была коллекция мистификаций. Коллекция эта, как ни прискорбно, потерялась, когда Фаринато умер. Так бездарно его наследники распорядились библиотекой. Вот там-то я и обнаружил рукописную книгу «Осуждение Караньяно». Блестящая мистификация, Евгений, и только. В ней-то и упоминается орден Тавра.

- Расскажите содержание, профессор! Я прошу вас!..

- Вам все-таки нужна эта книга?

- Да!

Пеликан задумался, покачиваясь на носках.

- Ну, что же... Половина текста книги зашифрована. С шифром я так и не разобрался до конца, но кое-что уяснил. Это оказались скорее материалы следствия, нежели трактат. Представьте себе, что несколько молодых поэтов, художников, алхимиков, прекрасно образованных, создают в Риме некое тайное общество, наподобие ордена. Следует сказать, что возникло оно не сразу после войны Коньячной лиги с Испанией. Военные бедствия коснулись и вечного города. Возможно, кто-то из них пострадал в этой войне - неважно... Не в этом суть. Возник орден из довольно оригинального толкования библейского текста неким Умберто Уголино, одним их отцов-основателей, если можно так сказать. Этот Уголино выдвинул идею, абсурдней которой не было в то время. То ли от перенесенных несчастий придумал он это, то ли от неумеренного потребления вина, а может, из злостного богохульства - кто знает? Ему в голову пришла странная мысль, что Апокалипсис не грядет в перспективе, а уже был. И систематически происходит на Земле в виде тренировки, так сказать, с теми или иными народами, не ведающими сего. И если, решил Умберто, это вижу я, и не видят другие, значит, откровение дается не каждому, а избранным. Задача ордена заключалась в том, чтобы привлечь в свое братство как можно больше людей, способных и готовых принять подобную идею. К сожалению, мне не удалось расшифровать то место, где говорилось об их дальнейшей роли, но похоже, Уголино и сам ее плохо представлял.

- А при чем все-таки Тавро? - нагло перебил я.

- Тавро? Тавро... Сейчас объясню. Среди заговорщиков был некто Франческо Фаринелли, гениальный алхимик и астролог. Он горячо поддержал идею Уголино. Более того, он бросился во все это, сломя голову. Дикая работоспособность и интуиция прослеживаются в его таблицах и выкладках. Он же вычисляет некий знак, напоминающий рунический и обладающий магическими свойствами, и собственноручно выковывает тавро с этим знаком. Он вычислил не только земли, ввергнутые в катастрофу в прошлом и будущем, но также место, день и примерный час рождения избранных для откровения людей. Потрясает точность его таблиц и графиков, под которые подпадают, как ни удивительно, все заговорщики. Следует добавить, что идея ордена получила грандиозный размах, когда к ним подключился фантастически богатый бездельник Гвидо де Караньяно. Он загорелся новой идеей и бросил на ее воплощение свою неукротимую энергию и золото. И вот тридцатого июля ночью на его вилле они собираются все вместе и выжигают у себя на плече знак, выкованный Фаринелли. Отныне они именуют себя орденом Тавра.

Вся сложность, как мне кажется, заключалась в том, чтобы открыться найденному человеку, заставить его взглянуть по-новому на мир и свою судьбу. И, вы представляете, Евгений, им это удается! Они исчезают из Италии и объявляются в Швейцарии Кальвина, в Женеве, где количественно и, я бы сказал, качественно усиливают свой орден. Затем следы их находят в Германии. Этим делом начинает интересоваться святая инквизиция. Но золото Караньяно и мастерство конспирации помогают друзьям. Они как бы исчезают с карты Европы. Но инквизиция все-таки успевает схватить Караньяно, ей в лапы попадает и свидетель, и копии некоторых таблиц...

- Профессор! А ведь вы никогда не бывали в Италии. Я же знаю вашу биографию. Вы все это сейчас для меня придумали. Я знаю, где вы были...

- Конечно, - грустно ответил Пеликан. - Какая, к черту, Италия?

- Ну, и про меня вы, профессор, похоже, знаете достаточно много.

- Знаю. Моя жена работает врачом, вы проходили у нее медкомиссию и как ни прятали свой знак... Если уж быть откровенным до конца, - тут он перешел на шепот, - у меня есть такое же...

- Не может быть! Как?! Когда?!

- Когда? - Он как-то вздрогнул. - Когда я потерял своего единственного сына.

Я молчал.

- Понимаете, Евгений, вдруг узнаешь, что в жизни есть очень много необъяснимого, страшного. Я не могу вам сказать, как появилось у меня это тавро, уж вы меня увольте. Подобная мистика ни в коем случае, слышите - ни в коем случае - не может быть фактом науки. Удивительно другое - что вы еще так молоды, а уже отмечены подобным знаком. Может быть, вам и дано что-то понять. А я ни черта не понимаю. Только, умоляю вас, никому не рассказывайте об этом. Может быть, знаете, это, как сказал поэт:


... так вот и душа незримо
Жжет и разъедает тело.

Он вдруг нелепо ткнулся носом в мою щеку.

- Прощайте, Евгений.

- До свидания, профессор.

Вот и все. Я поднимался по ступенькам, а камера удалялась от несчастного Пеликана. Он словно растворялся в пыльном луче света, посверкивая пухом и стекляшками очков...

Я ничего не успел понять, а мой герой уже оказался у пивной под названием «Синдикат», за железнодорожным вокзалом. Синдикатом ее прозвал Саночкин. Ах, Саночкин! И как приятно оказалось его увидеть через столько лет при таких необычных обстоятельствах. Я любил его всей душой. Он был высокого роста, и все части его скелета существовали как бы независимо друг от друга, словно чья-то неумелая рука собрала костяной конструктор. При ходьбе он весь валился назад, а плечи выгибались вперед, почти соединяясь, что и создавало устойчивость. Несмотря на это, в походе угадывался аристократизм (говорят, его отец был полковник). Сплошной особой приметой являлись глаза, огромные и удивительно голубые, с ресницами длиной в спичку. Их глубину еще увеличивали большие роговые очки, которые постоянно падали, и не по причине выпитого вина, а словно вольнолюбивые волосики отпихивали мешающие стекла. Он был очень добрым, Саночкин. и легкое опьянение свое дарил окружающим, как цветы. «Дайте рубль», - нежно говорил он незнакомому человеку, так нежно и тихо, что человек давал, даже если у него и не было. Если бы он не дал, эти глаза лишили бы его сна. Все давали. И ректор давал, и проректор, и завкафедрой давал. Только у меня он никогда не просил. Рядом с ним всегда был верный Козлеев, пониже ростом и более практичный. Где-то под пиджаком, неизвестно где, он привязывал на длинной бельевой веревке кожаный мешок, в котором хранил деньги и документы. Этот мешок вечно болтался у земли и путался в ногах. С какого времени они учились в университете, никто не знал. Они, по-моему, сами не помнили.

Итак, мы втроем приближались к «Синдикату». Тот наплывал Летучим Голландцем, портовым кабаком. Из крыши наподобие грот- и фок-мачты торчали жерди, а родные стены его никто не помнил - столько раз их вышибали и чинили, кто чем мог. Мы с Козлеевым как-то самолично приколотили кусок шифера, за что получили по кружке пива.

Одет Саночкин оказался странно: в длинный черный плащ-накидку, под которым угадывалась шпага. Но никто не обратил на нас внимания, пока Козлеев не полез без очереди.

- Шесть пива и три селедки, - сказал он, вытягивая свой кошелек.

Тянул он его, как рыбак - с подсечками, до самых глаз. Вынул из него несколько металлических рублей и расплатился. Народ, уже начавший было возмущаться, настолько очаровался кошельком, что замолк. Мы заняли освободившийся стояк.

- Ну вот... - сказал Козлеев, - не успели культурно встать... - И подцепил ногтем в кружке паука с длинными горбатыми ножками.

- К письму, - сказал Саночкин.

- Это другой паук. Этот не к письму, это просто паук, - сказал Козлеев.

- Ага, - продолжил Саночкин, - этот к телеграмме, правительственной.

Мы отпили понемногу пива. Саночкин, оглядев очередь, начал отделять вилкой голову у селедки. В очереди стояли в основном рабочие с соседнего завода.

- Как монолит, стоят, - сказал Саночкин. - Скульптурная группа Родена «Граждане Калле», но в количестве тридцати человек.

- Хмурый ты сегодня какой-то, старик, - ответил Козлеев. - И пролетариат вот не любишь. Он пива попьет и оживет.

Саночкин удивился:

- А за что мне его любить? Если он производит всю эту вонь, которая летает, ползает и ездит, и скоро начнет производить сама себя. Вдумайся, Козлеев: тяжелый трактор насилует легковую автомашину, а та в муках рожает компьютер...

- Не будет этого, - перебил я. - От двух механических машин родится что-нибудь попроще, например, велосипед. И пиво, между прочим, тоже на заводе производят.

На это Саночкин промолчал. Пиво он любил больше жизни.

- Ты зря, Евгений, Саночкина обидел, - сказал Козлеев. - Он имеет право ругаться. Он великий человек. Он утерянный жанр возродил месяц назад.

- Это правда, Саночкин? - спросил я.

- Да, - буркнул тот.

- А какой? - заинтересовался я.

- Он эпистолярный жанр возродил, - встрял Козлеев. - Письма сам себе пишет. Десять штук уже написал.

- А отвечаешь?

- Два раза только ответил, - сказал Саночкин. - Времени нет, и писать не о чем.

Сухой коркой хлеба он начал вынимать у селедки кишки.

- А почему ты с Валей поссорился? - спросил я. - Она помалкивает, и ты ничего не говоришь.

Козлеев как-то весь мелко затрясся. Саночкин посмотрел на него укоризненно и неодобрительно.

- Все, старик, молчу! Они жили недолго, несчастливо и умерли в один день. Ему, Евгений, сон дурной приснился. Расскажи сон-то, Саночкин, расскажи! Это ж сколько надо выпить, чтоб такое приснилось!

- Обидела она меня, Евгений, сильно обидела...

Козлеев опять задрожал.

- Все молчу. Больше не буду. Вот те крест - не буду!

- Расскажи, Саночкин, - попросил я.

Саночкин вздохнул, отъел у селедки спинку, медленно выпил кружку пива и начал:

- Мы в тот день с Козлеевым выясняли отличие теории цвета Гете от теории Леонардо.

- Ага, - сказал Козлеев, - так выясняли, что чуть не ослепли.

- Ну и вот, сплю я, значит, с Валей, комната изнутри закрыта, помню, что ключ в дверях оставлял. Этаж четвертый. И чувствую через сон: кто-то в комнате стоит. Открываю глаза - мужик стоит. Шляпа большая, широкая. Усы, бородка, шпага на боку болтается. «Валя, - говорит, - иди ко мне! А ты, - говорит, - Саночкин, дергай отсюда». Я ему: «Ты кто?» А он: «Дон Гуан. А не уйдешь - сейчас тебя в окно прыгнуть заставлю и унесу потом под епанчой». Такое, помню, зло меня взяло. Шпаги я не испугался, вскочил и пнул его с размаху в пах. Он у меня согнулся, а я его развернул, придал ускорение и высадил все стекла с рамой. Дальше ничего не помню, - Саночкин взволнованно отпил пива и побледнел.

Козлеев молчал и давился селедкой.

- Ну, - спросил я, - а дальше?

- А что дальше, - отозвался Саночкин. - Утром проснулся, Вали нет, в комнате бардак и стекол как не бывало в окне.

- А внизу смотрел? - спросил я.

- Смотрел. Трава примята, но крови нет. Гуан этот до сих пор в глазах стоит. Жуткий сон. - Саночкин совсем погрустнел.

- Слушай, - отвлек я его, - все хотел у тебя спросить: а почему ты у меня никогда рубль не просил?

- Ты знаешь, старик, что-то в тебе такое есть - мне самому иногда хочется тебе рубль дать.

- Еще скажи: зачем на тебе маскарад сегодня?

- А это не маскарад. Это не маскарад, Евгений. Мы сегодня празднуем дату. Сегодня исполняется несколько сот лет Вечному студенту. Он хотя и вечный, но когда-то родился. Мы с Козлеевым решили, что сегодня.

- А мы вчера праздновали, - возразил Козлеев. - И третьего дня еще...

- Сегодня, - сказал Саночкин, - значит - сегодня.

- Не лучшее место для праздника. Да и университету нашему лет 80, не больше, - засомневался я.

- Ты ошибаешься. Взгляни на карту, - он задвигал по столу кружками и тарелками. - Вот это пиво - Сорбонна. Селедка - Тарту, сам понимаешь - Балтийское море. Санкт-Петербург... Вот Москва. Это будет Пермь. А за сухими корками, то есть за Уралом, уже Азия. Приехали. Окраина Европы.

Я увидел, как у него зарумянились щеки. В нем вспыхнул бешеный темперамент. Саночкин красивым жестом перекинул через плечо плащ и, лязгнув клинком, бросил его на стол. Гул голосов в пивнушке смолк. Все уставились в нашу сторону, точнее, на клинок. Саночкин пошел по пустому пространству и, зыркая в глаза публике, заговорил на великолепном французском языке.

Козлеев закрыл один глаз и, следя ухом за оратором, начал переводить.

- Друзья! Великая честь отпраздновать сегодня день рождения Вечного студента. Я веду свой род из Европы, ибо я - европеец. Мой давний предок - Франсуа Вийон. Завтра мы с Козлеевым покинем гостеприимную уральскую землю. Мы жили в местах великой культурной рефлексии. Никогда больше студенты на этой земле не будут так беззаботны и веселы. Мы пойдем пешком, как ваганты. И если мне суждено умереть по дороге, завещаю Козлееву прах мой сжечь, а пепел развеять над Женевским озером. - Саночкин поправил свой плащ и вернулся к стояку.

Публика вокруг доброжелательно оживилась.

- Может, и ты с нами, Евгений? - чувствительно, уже по-русски спросил Саночкин. - Развеешься...

- Нет. В другой раз. Да и похороны, если что, дороговато встанут.

- Не мне же платить, - удивился Саночкин. - Да и не тебе. Я Козлееву завещаю.

Козлеев скромно промолчал.

- Глупости все, - сказал он после паузы. - Я еще пива возьму.

- На меня не бери, я пошел.

- Да ты что, Евгений! Так славно!

- Нет, что-то мне нехорошо сегодня.

- Влюбиться ему надо, - произнес торжественно Саночкин. - В Беломорскую..

Такой поворот меня заинтересовал.

- А кто это? - спросил я.

- Душа наша. Звезда. Беломорская - это, Евгений, бальзам для сердца. Завтра на вечер приедет - увидишь, а сейчас оставайся с нами. Мы тебе про нее расскажем. Оставайся, а?..

- Нет, я пошел. Плохо мне.

Я вышел из пивнушки. Мне действительно всегда было плохо от пива. Пива я не любил. Сквозь щели в стенах «Синдиката» пробивались дымки и струйки света. Заведение постанывало, покряхтывало. Я тяжело оперся руками на фонарный столб и бормотал:

- Почему я?.. Почему на мне?..

Сейчас-то я могу описать то, что произошло вслед за этим кадром со мной, а тогда... В комнате погас свет, потолок пошел вниз, закружились стены, все завертелось вокруг меня. Стены я различал в темноте по кровавым бликам на них. Что-то горело за моей спиной. Я захотел обернуться, но не смог. Из-за спины по обивке кресла зашуршал стальной тросик, жирно смазанный солидолом. В одно мгновение мои руки оказались прикрученными к подлокотникам, ноги спутаны. Какая-то машина шустро выдавала стальную змейку. Тросик скользил по моей щеке, и, видимо, попала заусеница, разорванная жилка, она в одно мгновение пропорола щеку от края челюсти до носа. Я вскрикнул. Пока приходил в себя, та жилка пропорола пальцы. По щеке потекла кровь, смешанная с солидолом. Я почти успокоился... Нет, я неправильно написал. Я почти примирился с очередным насилием, когда невидимая лебедка натянула другой конец тросика. Мгновенно пальцы оказались расплющенными. Тупая боль толчками заворочалась в руках. Трос грубо вдавливался в тело, сминая артерии и обнажая нервы. Я хрипел, широко открыв рот, но сознания не терял. Тросы неожиданно ослабли таким образом, что я смог согнуться пополам, и неукротимая рвота нахлынула на меня. В неверных красных бликах все показалось черным. Рвота не прекращалась, словно из меня выливалось пиво, выпитое за всю жизнь. Потом стало немного легче, я приходил в себя. Пахло кровью, пивом и селедкой. С последним юмором я представил себя в виде брезентового мешка, брошенного на кресло, и мысленно пририсовал к этому мешку свою голову с разодранной и грязной щекой. И только я откинулся на спинку кресла - спинки-то и не оказалось. Рвануло раздавленные пальцы, а голова шлепнулась в ледяной студень. Он залепил мои уши, глаза, проник в мозг. И тут наступило самое страшное. Я еще был жив, но забыл все слова. Мутные чудовищные образы плыли надо мной, а я не находил им названия. Но зеленый свет лучиками проник на самое дно сознания и я вспомнил и алфавит, и синтаксис. На полу чисто, ни крови, ни пива нигде нет. Я постучал по подлокотнику, сильно постучал, потопал, потопал опять пятками по ковру, с удовольствием произнес: тапочка; стол; стул; хочу в туалет. Встал и пошел, опустошенный, но счастливый. Что же со мной было? Судя по всему, меня по ошибке закатали в плот. А впрочем, не надо задавать вопросов раньше времени. Надо смотреть до конца, где все, конечно, объяснится.

А потом, когда я вернулся, я увидел Беломорскую. Она шла по длинному коридору. Сурово напряглись углы, высоко вознеслись арки. Беломорская по горло в черном бархате. Короткую стрижку, русую челочку на лбу трогал сквозняк. Она пересекала один за другим потоки солнца из высоких аркообразных окон, и то ли свет, то ли серебристая пыль вихрились вокруг черных бедер. Один пролет за другим торопились впереди нее возносящейся и уходящей в бесконечность перспективой, тающей в щелканьи каблучков за ее плечами. Глаза с необычным разрезом, словно загибающиеся к вискам, зеленоватые, оттенялись бархатными тенями, румянец на щеках матово тлел, когда она входила в полумрак, и вспыхивал, в столбах света из окон. Она приближалась, как мелодия.

Наконец, я увидел и себя, стоящего у стены. Я угадал тогда ее голос, и сейчас он знакомо отозвался в колоннаде альтовым баском.

- Спички есть? - спросила она. В углу ее рта приклеилась смятая папироса.

- Поцеловать курящую женщину - все равно, что облизать пепельницу, - просипел я.

- Фи, такая банальность в высшей степени бездарна в этих стенах, Евгений!

- О!.. Откуда вы знаете мое имя?

- Разведка донесла. Только давай на «ты», ладно?

- Давай. Я приглашаю тебя на танцы, на все танцы в сегодняшний вечер.

- Решительно...

- А что мне остается?

Она взяла меня за руку и повела туда, откуда пришла сама.

Мы вошли вдвоем в огромный факультетский зал. Все нас увидели вместе и зааплодировали. А потом закружился вихрь того вечера. Сейчас же на экране промелькнуло множество знакомых лиц. А вот и кульминация. Я с Еленой стою в коридоре, уже в общежитии, возле душа, в котором кто-то громко читает стихи. Нас это так позабавило, что мы тут же, вдвоем, разыграли импровизацию, после которой и уехали. У меня и у нее в руке находилось по бутылке дешевого вина «Эрети». Мы декламировали, дирижируя ими, одновременно чокаясь и отпивая. Бывает такое, когда людям вдвоем безумно весело. То есть от смеха ноги не держат.


Я: Когда б я знал, что вы от города лишь в ста верстах,
Всей братией с цыганами примчался!


Она: За новорожденный апрель!
(чокнулись)
Но у меня такое чувство,
Что ждете вы гостей,
А я, как будто, помешала.


Я: Для карнавала я готовлю «ролю».


Она: Не «ролю», а «роля».

Мы одновременно прыснули и долго, до изнеможения хохотали, обнявшись и расплескивая вино. Отсмеявшись, продолжали напыщенно:


Она: В такой глуши - и карнавал?
Я непременно в нем приму участие.
Но без костюма как?


Я: Отчасти он на вас.
Вам черное к лицу.
А душу женскую и маска скрыть не в силах.


Она: Что так темно, и нечего скрывать.
Я старше вас на года этак три.


Я: Для женщины?! Три года?!
Возраст... Возраст... Возраст...

Мы застонали и опять обнялись, чтобы не упасть от смеха, но нас повело и произошел вальсок.


Я: Хочу признаться вам:
Я - разночинец.
В роду крестьяне и бандиты есть.
Я давеча в любви вам признавался...


Она: Успокойтесь, прислонитесь к стенке.
И мне не так легко
Открыть вам тайну моего веселья.


Я: За вашу тайну я отдам свою.
Нелепо торговаться. Говорите.


Она: Удобств немного в деревенском доме.
А вы - с цыганами. Поить их мне на что?


Я: Тогда, сударыня, я вас оставлю на попеченье друга,
И позвольте откланяться... Имею честь.


Она: А деньги вы имеете?


Я: Отчасти.
Я был в пять раз зловредней, даже в шесть,
Пока вас не увидел. Уезжаем!


Она: Вечерний поезд скоро. Вам купить билет,
Я думаю, сегодня невозможно - конец недели, пятница.


Я: О Пятница! Я твой!


Она: Но как же без билета?


Я: Я зайчик ваш.


Она: А вы, случайно, не гусарского полка?


Я: Да-да! Я - с вами, пусть на третьей полке.


Она: Какое кислое вино. Ушастенький, вам не противно?


Я: Нам, зайцам, кислое к лицу.
Но главное - проехаться бесплатно. Рискнем.

И мы, оставив бутылки на подоконнике, побежали по коридору. Возле гардероба нам попались девочки-второкурсницы. Они вели пьяных Саночкина и Козлеева под руки навстречу друг другу.

- Наш сильнее! - кричали одни.

- Нет, наш! - кричали другие.

- Отпускайте своего!

- И вы своего!

Отпустили одновременно. Саночкин и Козлеев обнялись с размаху и упали, брякнув каблуками.

И вот уже замелькали ступеньки вокзала, холодный тоннель с кафельными стенами, цыганский табор на мешках и палатках, два черноватых кудрявых мальчика дерутся возле, видимо, больной, отвернувшейся от них цыганки, укрытой пестрым ярким одеялом. Слабый поворот головы, смуглая бледность. Окно вагона и чье-то лицо в нем из-за бутылок. Кислый угольный дым. Ту-ту-у! Перед глазами дернулась и поплыла табличка поезда «Пермь-Соликамск».

А потом с огромной высоты камера, как хищная ночная птица, выхватила глазом ползущий внизу поезд, темные рощи, похожие сверху на провалы, ниточку реки. Поезд все ближе, скорость его увеличивается, и уже сыпанули искры из-под тормозных колодок. Поезд стремительно вылетает на спуск и прямой путь, чтобы вонзиться в тоннель, как шпага в чернозем.

А в вагоне все спят, надрывный разнообразный храп. Вагон общий, тесно набитый. Я действительно ехал зайцем. Беломорская лежит по-собачьи головой на руках. Она устала то ли с легкого похмелья, то ли с ночной дороги. Я целую ее в теплое темя, выхожу в тамбур. Скоро станция, и в тамбуре приготовился к выходу рыбак в дождевике. Он обнял удочки и смотрит сквозь меня неподвижно, как на поплавок. И я отворачиваюсь к дверному стеклу. Послышался скрип двери, в тамбур вошел мужчина в шерстяном платке. Или женщина?.. Или мужчина?.. Сразу и не сообразишь. Черное трико в обтяжку с дырой на колене, кирзовые сапоги, дерматиновый пиджак, под пиджаком солдатская гимнастерка, ну, и платок. Лицо серое со свекольным отливом.

- Рыбачок, дай-ка дернуть, - просипела она - все-таки она. Рыбак словно не увидел ее.

- Ну дай! - протянула она руку.

- Ты уже большая белочка, можешь и шишку погрызть.

Женщина обложила его матом, тяжелым и грубым. Рыбак ответил также спокойно:

- А тебя раздеть и в Китай вместо бактериологического оружия.

Я вернулся в вагон. Моя жена (конечно, жена - какое новое слово!) не спала.

- Евгений! Мы едем к моей маме. Я должна предупредить тебя, что она больна. Она инвалид второй группы. И нам придется пока жить с ней.

- А что у нее?

- Шизофрения.

- Это же прекрасно! Моя теща - сумасшедшая!

- Я серьезно.

- И я серьезно.

Мы обнялись с нею, а у меня в кресле заныло плечо, по зубному заныло, через ключицу и по ребрам. К чему бы это? И тут я увидел на экране деревню: совершенно пустые безлюдные улицы, осенний дождь, даже и не дождь, а ледяная изморось, тяжелая, будто жидкий бетон. Взгляд уныло полз по низким слепым оконцам. Запахло прелым навозом, мокрым сеном. Огородное пугало в рваной телогрейке быстро-быстро подрагивало руками-жердями, пытаясь обнять меня, да мешали гвозди в спине. Церковь на холме без купола, заросшая березняком. Почему же пусто так? Наверное, праздник: в конце улицы появился пьяный мужик - то ли стрелка на присоске, то ли волчок. Пьяный качался и крутился по немыслимой траектории и не падал. Поразительно! Фокус какой-то! Вот он чиркнул затылком по грязи, но вывернулся, описал широкую дугу и при этом успел вытащить ногу и продвинуться вперед. Тут же чиркнул по грязи щекой и - Боже мой! - устоял. Более того, сделал еще один шаг. Тут сработал стоп-кадр. Я вглядываюсь в молодого, совсем незнакомого парня. Челюсти его так плотно сжаты, что фиксы из белого металла кажутся расплющенными. На губах инеем белеет пена, грязь висит на щеке, как бакенбарда. Я почувствовал, как дикая, нечеловеческая злоба поплыла на меня с экрана. Стоп-кадр длился целую вечность. Наконец, его глаза с красными белками оторвались от моих и закатились, мелькнула щетинистая мокрая шея, острый кадык, и парень продолжил свой танец. «И почему это так?» - подумал я

- Почему, почему! Брага у них вместо мозгов. Ноздри держи крепче. Ноздри держи, я сказала!

Петровна! Милая Петровна! Соседка-ветеринарша, я ездил с нею по фермам и помогал ставить уколы и осеменять коров. Смешно, право, звучит. Их надо было крепко держать мягкими щипцами за ноздри, чуть пригибая морду.

Корова испуганно косила влажным коричневым глазом, пускала зеленые струи, шлепала лепешки. Навоз тут же убирала девочка-телятница с рыбьим от усталости взглядом. В праздник она осталась одна на ферме: и телятница, и скотница. Она еле переставляла ноги в литых сапогах. На ней немыслимо унавоженный фартук невозможного цвета, я просто не знаю, как он называется. То ли свинцовый, то ли резиновый, то ли рабочая одежда палача времен Робеспьера, то ли рентгенолога, то ли мясника.

- Крепче! Крепче держи, Евгений!..

Опять возник железнодорожный человек с примятым лицом:

- Ваша станция, молодые люди!

И вот мы уже идем по насыпи, перекатывая камешки и вдыхая запах шпал и тополей. Наш дом должен стоять прямо у вокзала. А вот и он. В доме горит свет.

- Мама, это мой муж.

- Красивый. Не боишься, что уведут?

- Мама...

- Ладно, ладно, я рада. И Муська вон рада. Киска, встречай гостей. Вас как зовут?

- Евгений. А вас?

- Меня - Анна Васильевна. Ничего, что курю?

- Курите на здоровье.

- Мама, я чай поставлю.

- Поставь, Лена.

Я влез на старинную, высокую - мне по грудь - кровать и углубился в изучение семейных фотографий. Тогда я нашел всю свою новую родню удивительно красивой: прямые тонкие носы, кудрявые русые волосы, серьезные глаза...

И вдруг на экране появилась рука, сливающая в граненый стакан огромную ампулу кофеина. Я вспомнил, что это уже вторая. Как-то я решил подобным образом взбодриться после двух бессонных ночей. Петровне ничего не объяснил, когда просил, а дозы были те еще. Лошадиные дозы. Голубоватая жидкость заиграла в стакане, и я вспомнил глоткой ее ядовито-химическую горечь. В тот вечер душа моя отделилась от тела и взлетела под потолок. Очень близко увидела кристаллик известки, тонкое стекло лампочки в 150 ватт, засиженное мухами, погрелась от жара вольфрамовой нити и, обернувшись, узнала свою пустую глупую оболочку с черным лицом, забытую на диване. То был потрясающий кошмар! Она вернулась в оболочку только тогда, когда закричала Елена и подбежала теща...

Сейчас же горечь ушла в мое горло, и я потерял сознание. Очнулся от смутно слышного голоса, зазвучавшего в мозгу, чуть дребезжа:

- Ты думал, Евгений, я тебе буду твою жизнь семейную раскручивать? Ни к чему мне бытовуха.

Я очнулся окончательно и понял, что сижу не в своем кресле, а еду в инвалидной коляске по коридору знакомой из первой кассеты больницы. Ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу, но голову с трудом повернул, и к лицу моему наклонился Соломон Гаврилович.

- Очнулся?

- А я вас знаю. Где я? Что со мной?

- Все нормально. Я тебе пока укол в позвоночник сделал. Сейчас Анну увидишь. Время идет, родственники твои у меня появились. Я их хорошо принимаю, отдельно держу.

- Мы и родственники уже! Мы же развелись с Леной, - смутно припоминаю я.

- Как же не родственники? Ты тещу-то ведь любил?

- Любил.

- Ну и помалкивай. Она не знает, что вы развелись. Отпустить ее уже нельзя - возраст, болезнь свое взяла. Лена к ней теперь не ходит... Мне твои родственники дороги, Евгений, а теща твоя - прекрасная женщина. И от чего только люди не сходят с ума!..

- Остановите! Зачем?.. У меня нет ничего для нее, мне ей и сказать-то нечего. Я домой хочу...

- У нее все есть. Поехали. - Он покатил меня мимо келий, но не быстро, с остановками. - Хорошая она у вас, Анна-то, и работница какая! Больше всех конвертов за смену клеит. Мы тут конверты клеим, производство у нас. Я ее сначала на первом этаже поместил, поближе к травке, а она украла у сестры-хозяйки ножницы и после ужина выломала доски в полу. Всю ночь, бедная, копалась там, в подвале, в темноте. Я утром пришел - батюшки мои! Ты что, говорю, Анна? А она: «Голоса мне были, Гаврилыч, золото там, целый кувшин. Покопай, - говорит, - родной, покопай, не могу больше, сил нет, немного осталось». Аккурат в свой рост закопалась. Ну, вот и приехали.

Он бесшумно открыл передо мной дверь и вкатил коляску в знакомую келью. Такая же, как моя, только на окне решетки и сигнализация. Теща сидела на кровати, лицом к окну, и нас не услышала. Ее плечи укрывало затертое болоневое пальто ярко-малинового цвета, без пуговиц. Вместо пуговиц длинно торчали ниточки. Из-под пальто торчали худые варикозно-узловатые ноги в калошах и черных носочках. Она курила. Я мертво сидел в кресле, боясь пошевелиться. Теща отвела, наконец, взгляд от окна и увидела меня. Улыбнулась беззубой улыбкой.

- Евгений! - улыбнулась она еще раз и закашлялась. - У тебя деньги есть?

- Нет, - ответил я, - с собой нет.

- А у нее есть. Дочь она мне. Не доедала я, не досыпала, одна ростила, без мужа... - Она затянулась и шумно выпустила клуб дыма. - А ты молодец, что навестил, рада тебе я, Евгений. Ты с Леной-то не ругайся, я же вижу, что вы плохо живете. Как там доченька моя? - Доченькой она называла внучку.

Я молчал. Что я мог сказать?

- Наверно, большая уже, в школу пошла?

Я кивнул головой.

- А у меня здесь все есть, ты не беспокойся, вот только папирос не всегда хватает. А вчера во сне жирафу видела. Ухо у нее одно надорванное, длинная сама такая, над кроватью склонилась и головой качает. Качает - успокаивает, значит. Я ее второй раз уже вижу. И дать-то мне ей нечего, - это я все во сне думаю, - яблоко съела... Красивая она... Доченька все так же кашу плохо ест?

Я кивнул утвердительно.

- А ты в кашу сахару добавляй, он и для печени полезный. У ней, наверно, печень болит, желтенькая она вся. А ты, Евгений, серьезный стал такой. Тяжело тебе на работе? Огород-то вскопал?

- Вскопал, - соврал я.

- Вы не ленитесь с Леной на огороде, полите чаще, жуков собирайте. Картошку-то в голбце нашел? Этот сорт крупный, разваристый. Сестра мне мешок привозила. Нашел?

- Нашел.

Когда я отвечал, она удовлетворительно кивала головой, улыбалась и расцветала.

- Да, Гена, ты газеты-то читаешь? Ты ведь раньше не любил газеты читать. Ты читай, обязательно читай. Мы тут все газеты получаем. А я тебе вот что скажу, - она перешла на шепот, - я тебе больше скажу. Мне сказали, - только я и знаю, - хорошие люди к власти придут, но их могут убить. И меня могут убить, потому и решетку на окно повесили. Соломон Гаврилович меня охраняет, - она заговорила погромче. - А сейчас и про репрессии пишут. Я вот отца вспомнила, как он голодным бабам по полмешка пшеницы давал... Его за это в Пермь забрали, он же председателем был, отец-то мой. При царе - посыльным, а потом председателем. Я помню, как мама плакала, когда его вернули через месяц, а она его одежду жгла: от вшей одежда шевелилась. Она в печке жгла и плакала. Все сожгла: и порты, и сапоги, и рубаху... Скоро я смогу выйти, Евгений, и вся наша жизнь изменится.

Она опять зашептала:

- Когда папа председателем стал, нам купеческий дом отдали. Купец с женой лошадей торговал, богатый был, а детей у них не было. Их в один день забрали. Так вот, папа как-то дрова колол и говорит: «Слышь, говорит, дочка, земля отдает, закопано здесь что-то!» Я то место хорошо помню. Мы потом с тобой, Гена, туда съездим и докопаем. Тяжело одной копать.

Пальто у нее съехало на бок, и я увидел острое плечо и ворот штапельной рубахи с бледными маленькими цветочками. Она поправила пальто и зажгла новую папиросу. Под кроватью мяукнуло, и из-под нее вышла постаревшая Муська. Она потерлась о мои ноги, которых я до сих пор не чувствовал. Неужели у кошек такая память?

- С Муськой мы тут, разрешили мне ее. Обязательно покопаем. Я Ленку-то одна ростила. Помню, все-таки появился у меня человек, отчим ей, а она же у меня книжки любила читать по ночам, он стал ей запрещать, свет выключал, а потом по щеке ударил. Я же ее, Гена, пальцем никогда не трогала! Она тогда засопела только. А на другой день в окно все его вещи и телевизор, который он купил, выкинула. Сложная она у меня. Меня в больницу первый раз взяли, ей четырнадцать было, одна жила. Ты только ей, Евгений, про клад не говори, пусть она не знает. Мы вдвоем с тобой покопаем... А у меня радио висит трехпрограммное, и телевизор мы смотрим.

Она снова перешла на шепот:

- Те люди, Евгений, если их не убьют, все зло накажут. Я имена знаю всех, кто зло делал. И в селе нашем всех знаю. Но ты не бойся, тебе нечего бояться. Силы в них много, могут и порчу нагнать, и писали они на меня. Обязательно их накажут всех. За зло, что они сделали, накажут...

Она вдруг встала с кровати, пальто упало с плеч, а я почувствовал, что меня выкатывают из кельи. Теща крикнула мне вслед:

- Накажут, Евгений! А если нет - я в гробу буду лежать и плакать.

Дверь передо мной захлопнулась, и только я успел прочитать табличку «Анна» на ней, как снова оказался в своей комнате в нормальном удобном кресле. А белый халат Соломона Гавриловича удалился. «Вот, гад, что творит», - подумал я.

Мне захотелось на воздух, на балкон на одну минуту, и я вышел. Обморочно пел соловей. Но откуда он взялся? Ему еще рано. Говорят, раньше этим птицам в трактирах выкалывали глаза для особенной сладости голоса. Может, и этот сослепу рано прилетел. До рассвета же было куда как далеко. Прямо над головой узкое серповидное облачко надрезало желтоватую луну и всасывало в себя ее свет, как желток.

Я вернулся в комнату и встал за креслом, опершись на его спинку локтями и массируя виски. Вдруг между мной и экраном вспыхнула полупрозрачная пульсирующая стена и медленно начала двигаться на меня. Я быстро обогнул кресло и сел - с настроением летчика, ожидающего боевого вылета. Стена прошла сквозь меня, и я оказался в довольно большом круглом зале, облицованном черным мрамором. По стенам чередовались дорические колонны и зеркала, а в центре фигурно извивался неглубокий бассейн с мозаичным дном. Сверху, с потолка, истекал окрашенный свет, смешиваясь с другим - от матовых ровно горящих ламп на стенах.

И вот в зал из двух высоких дверей вошли женщины. Одеты они были в античные туники. У всех возвышались аккуратные прически с завитками, падающими на лоб и виски. Одна вошла обнаженной, доедая яблоко, а другие начали раздеваться на мраморных скамьях с разложенными подушечками. Женщины входили еще и еще: по одной и по две. Я заволновался в своем кресле, поднял ноги к подбородку, обхватил колени и стесняясь белого пальца, предательски торчащего из дыры в носке. Откуда она только взялась? Вчера еще не было... Но, к счастью, женщины не видели меня: их взгляды падали в кресло, как в пустоту, и я успокоился. Стало весело и приятно. Черный мрамор, разноцветные одежды с узорами, разнообразие форм... Ах, как хорошо!

Я ждал, когда же зазвучит певучая древняя латынь, когда же она зазвучит... И дождался.

- А меня он и не тронул совсем, - сказала по-русски ближайшая дама своей соседке.

Я обомлел. И голос-то показался знакомым! Вгляделся в нее и, когда убрал с ее лица грим и завитки прически со лба, узнал Наташу Еланскую, девочку, которую я безнадежно любил в школе, а уж обнаженной ее вообще никогда не видел. Наваждение это, наваждение! Я стал жадно вглядываться в каждую, и до меня дошло, что в этом зале собираются мои женщины, которых я любил, с которыми был близок или дружен. Не все, конечно, но многие. Я не буду больше называть их имена, тем более, что не все помню. Не буду. Достаточно того, что я описываю подлинную картину. Хотя профессионального писателя в этом месте затошнит от банального, избитого приема, но я то вынужден быть честным. Ибо так было.

Итак, они собирались в этом изумительном зале, курлыкали, как голубки, и одна из них уже входила в воду, трогая и лаская ее ладонями. Я увидел и свою дочь, вторую, про которую только слышал.

- Где же наш герой? Все бабы его ждут, все о нем говорят, а его нет и нет.

- Появится...

- Уж неделю здесь, все фрукты ем, не наемся. Грудь левая болит, посмотри-ка.

- Ничего особенного. На солнце меньше торчи. Это же Италия, милая, не Березники.

- Смотри, вон в бассейне сидит с краю...

- Которая?

- Вон та...

- Ну и морда... Явно испитая. И макияж не скрывает.

- Да... Пила, не пила, а кондрашка взяла. Неужели и такие у него были?

- Ну, что ты! У него же вкус. Может, она потом спилась.

- Мне только непонятно, зачем нас гримируют каждый день и в это одевают. Разве уже съемки?

- Говорят, чтобы привыкли.

- Вранье это все про фильм. Он просто хотел нас всех увидеть, я так думаю.

- Я с тобой согласна. Но какой мужик оказался, ай, какой мужик... Кто бы мог подумать! Обалдеть!.. Помню, как-то ко мне пришел, поздно пришел и сразу в холодильник. Голодный же вечно был. А меня зло такое взяло, я его и выгнала. Утром выхожу - спит на подоконнике под плащиком.

- Постой, серый такой, с погончиками?

- Ну, да.

- Я его помню. Сколько же он его таскал, интересно? А ты с ним когда?

- В восьмидесятом. И плащ новый еще был.

- Ну вот, четыре года и таскал, не меньше.

- Да... думала ли я ...

- Не ты одна, не ты одна... Мне когда визу и деньги принесли, я чуть в обморок не упала. Никак не могла в толк взять: какой Евгений, какой фильм, какая Италия? И муж не отпускал. А я дура, что ли, задарма в Рим не поехать.

- Про фильм - отговорка, говорю тебе. Я знаю, вон той корове другую причину указали - круиз, а вон той - частный вызов, сама слышала.

В глубине зала у дверей возник шум. Послышался одинокий женский плач, и подруги пошли туда. Я готов был встать на кресло, чтобы лучше видеть и слышать, но боялся. Мое кресло было сейчас как спасительный остров в океане. Отсюда меня можно унести только с ним. Но плач сменился громким смехом, который все подхватили, и женщины разошлись по залу. Что же там было такое? Наконец, возле меня остановились еще две дамы, и одна сказала:

- Вот дуры-то, это ж надо такое придумать - гарем!

- Я бы тоже, наверное, завыла.

Они рассмеялись и вошли в бассейн.

Открылась дверь, и в зал вошли три черноволосых девушки в современной одежде и белых фартучках. Они вкатили тележки, уставленные фруктами, бутылочками, пирожным. Кто-то подошел, кто-то и внимания не обратил.

- Можно вас?.. - спросила одну из девушек мама моей дочери.

- Да, синьора.

И мама что-то стала говорить девушке, но тихо, показывая на дочь, которая голенькая плавала на резиновой лягушке. Девушка кивала головой и все записывала в пластиковый блокнотик, потом сделала книксен и ушла.

- У меня тоже вся комната забита, - услышал я сбоку. - Не представляю, как все увезу. Обувь, в основном.

- Не твоя забота. Как привезли, так и увезут.

- А я бы век отсюда не уехала. Хорошо здесь, как в раю.

- Подожди, Ева, выгонят.

- А Евгений холостой или как?

- Здесь об этом говорят.

- От первого мужа только холодильник остался, от второго - лоджия бутылок, а Евгений и не муж был, а вот... Задарил. Возьми и мне яблочко.

Очень близко от меня остановились еще две женщины. Я боялся дышать - так хотелось протянуть руку и коснуться места на коже с четкой границей загара, такой четкой, словно это место перетянули черной ниточкой. Запах духов, мокрых волос волновал меня. Я уже два раза укусил себя за руку, до синяка, не иначе.

- Дома никак не могла похудеть, а здесь - пожалуйста.

- Еще бы: фрукты и солнце. А как узнать норму без весов?

- Встань к стене прямо, глаза только опусти. Если лобок видно, то норма - живота нет.

- Грудь мешает.

- Тогда кожу на руке ущипни - вот здесь.

- Смотри - так?

- Отлично.

- А жены его бывшей почему нет?

- Может, прилетит еще... Ты ее знала?

- Знала. Уж она его поругает - заслушаешься. Ей, по-моему, невозможно угодить. Как и ему, впрочем.

- Это что за фрукт? Как его едят, я не знаю.

- Спроси, что полегче. Или у тех спроси, на скамеечке.

- Почему у них?

- А они, по-моему, все на свете знают.

На скамеечке сидели две мои знакомые, которые действительно могли знать, как называется фрукт. Но слышал я их со своего места плохо. В зале становилось шумно.

- Я и тогда его не понимала, и сейчас не пойму. Зачем он нас сюда собрал - посмеяться или погордиться? Пусть погордится, но без меня.

- Ты уже приехала.

- А у меня отпуск как раз.

- Не злись, он дает то, что может. И всем, ему показалось, дать проще, чем одной. Тут же чудесно, и большего не надо.

- А ты его ждешь?

- Жду. Но он не появится, я уверена.

- Почему?

- Он умнее, чем ты думаешь.

- Чего же ты хочешь?

- Хочу в «Ла Скала» на «Тоску». Закажу билет.

- И свозят?

- Свозят.

- Он разорится на нас.

- Ты же ему покупала брюки, тратилась.

- Кто тебе сказал?

- Он и сказал.

- Болтун...

- Девочки, не скажете, как этот фрукт называется.

- Фейхоа. Кажется.

- Спасибо. Язык сломаешь, но вкусно.

- А ты откуда знаешь?

- Да не знаю я, отстань.

Милые женщины!.. Дорогой мой режиссер, продюсер ласковый, оставь их в этом зале... Я тупо ковырял палец, запихивая его в дыру.

- Я его не любила. Его письмами мужа дразнила, как быка. Думала, ревновать будет. А он все равно ушел. Только обидела обоих. Глупо, конечно.

- А я любила. Я тогда посчитала - у меня мужчина всего семь раз за год был. Заболела прямо. Жила я тогда одна с сыном, но муж его на выходные к себе забирал. Познакомились мы с Евгением у друзей. И в нем такое было, не пойму до сих пор, а полюбила. Затмение нашло. Оставили нас в разных комнатах ночевать. Он тогда женатый был, стеснялся. Пришел ко мне через час тихонько. Пойдем, говорит, чай на кухню пить. Пошли, а меня всю как-то колотит, вроде электричеством. Сидим на кухне, чай пьем. Красивая ты, говорит, я на тебя только смотреть буду. Ну, думаю, идиот попался. Подожди, думаю, покажу тебе эстетическое наслаждение. Попила чай и пошла спать. На другой день созвонились и встретились в баре, а у меня только час свободный - как раз обеденный перерыв на работе. Он и говорит: «Можно я к тебе в пятницу приеду?» Ни в коем случае, отвечаю, я с тобой только платонически общаться буду. Я люблю с умными мужчинами говорить. Ну, вот, говорит, в пятницу приеду, и побеседуем.

Как я неделю прожила - не помню. Ко мне подруга в пятницу зашла, а я по квартире летаю, ору: «Уж полночь близится, а Германа все нет!» Халаты меряю, под халаты - трусики, под трусики - колготки, под колготки - халаты, с ума, короче, схожу. Подруга за голову схватилась. «Счастливая, ты, говорит, ой, дура счастливая! А если не приедет?» Приедет, говорю. Пусть только не приедет - убью! Подруга ушла, а я так умоталась, что заснула и звонка не услышала. Не помню, как вскочила, но успела. Открыла, совсем ошалевшая. А он меня прямо в коридоре и поцеловал. Какая ночь у нас была!.. И не последняя...

От этого и от всего остального мне стало не по себе. Я словно объелся сладкого до невозможности. Еще раз укусил себя за руку. Под мозаичные плафоны поплыло:


Уж полночь близится,
А Германа все не-ет...

И зал помутнел, расплылся, и последние обрывки цветного тумана, как целлофан, втянуло в экран, неожиданно налившийся гнойной мутью, перешедшей в черно-белое изображение. (После цветных-то картинок!) Глупая какая-то моль, минуту назад влетевшая в комнату и упорно брякавшая в экран, сейчас шарахнулась от него и, не найдя форточки, ретировалась. Свинцово-зеленый свет сделал мою комнату похожей на склеп. Я поежился, ожидая очередной пакости. Но наоборот - на экране увидел своего близкого друга Ваню Вдовина. Уже четыре года Ваня по глупости сидел в тюрьме, еще оставалось два. Он ударил ножом шестого своего отчима в пьяный праздничный вечер. За кого он там заступался - за жену или за мать, - я так и не узнал. Он, конечно, заступился, иного и помыслить нельзя. А нож?.. А что нож, если рост у Вани - метр шестьдесят с кепкой.

Сейчас он сидел на табурете посреди странной круглой бетонной площадки, в робе, в матерчатой фуражке с козырьком. На грудь пришита ленточка - с номером, что ли, не разглядеть... Почему мутное изображение? Я попытался подкрутить яркость, но регуляторы не действовали. Ах, Ваня, Ваня... Вокруг бетонной площадки торчали аккуратные, словно искусственные елочки. Смотрел Ваня грустно, внимательно. За мою спину куда-то смотрел. Потом заговорил.

- Звуковое видеописьмо. С приветом к тебе осужденный по статье 108 часть вторая Иван Вдовин. Не забыл еще меня? Извини! Подыхаю от скромности. Все мне кажется, что меня должны помнить. Плюнуть бы тебе в ухо за то, что не пишешь. В то воскресенье собрали нас всех в клубе, так сказать, людей, социально испорченных, и стали призывать к истине Божьей. До чего дожили. Миссионеры, ровесники наши, так говорили за Христа, что мы весь мат враз позабыли. А один, худощавый такой, когда начал читать отрывок из Евангелия от Иоанна, то меня, Евгений, оторопь взяла. Он почти кричал шепотом. Я думал, он последние слова выдохнет и в судорогах забьется. Со мной прямо пертурбация произошла. Но это не для меня все, потому как - грешен.

Ваня опустил голову и задумался. Я не выдержал и. скорее инстинктивно, чем сознательно, выдохнул: «Ваня...» Он встрепенулся и вскинул глаза.

- Евгений!

- Да.

- Ты слышишь меня, Евгений? Слышишь?!

- Слышу, Ваня.

- И я слышу. Где-то мы рядом. Ты почему мне не писал? Плюнуть тебе в ухо... А я вот тут на свободе сегодня, не в ШИЗО и даже не в зоне. Вот сижу тут, с тобой, значит, разговариваю. Ишь ты, чудеса какие!.. Мудрые разумеют, как говорится.

Ваня был художником. В свое время его выгнали из школы-интерната для одаренных детей. Он нарисовал всех преподавателей в обнаженном виде в альбоме, который они и обнаружили, выгнали его тогда, когда ребята начали капитально осваивать масляные краски. Больше Ваня нигде не учился, поэтому красок он боялся и все свои картины рисовал на ватманской бумаге пером и тушью, подсвечивая акварелью. Словно огромный трудолюбивый жук, он полз из угла склеенной бумажной простыни, быстро и точно черкая пером без подготовки. Но удивительные картины трагически гибли. Часть он раздарил, еще больше сгорело в гараже приятеля, а самые лучшие изгрызли в подполье крысы. Он прятал ватманы там от глупости старой бабки, живущей с ним. Бабка постоянно рвала их на растопку...

Мы оба молчали. Ваня тер челюсть.

- У тебя зуб болит? - спросил я.

- Уже нет. Кость все еще побаливает. Зуб я себе сам вырвал.

- Как это сам?!

- Зубник только раз в неделю приходит, а зубы не по графику болят. Вот и рвем себе сами плоскогубцами. Правда, коренные никто не рвет, боятся. А я вот выдрал.

- Один? Сам себе?

- Почему один? Мне два зека ноги держали...

- Ваня, сколько у тебя зубов-то осталось? Вечно тебе с ними не везет.

Ваня хмыкнул.

- Есть еще...

Он получил однажды чугунной сковородкой в челюсть, по ревности, от одной студентки института культуры. Как тогда он выразился: «Чуть дом искрами не запалил от удара судьбы!»

- Картины мне твои жалко. Помню, автопортрет у тебя был. «У реки», кажется, назывался.

- «У реки»? Напомни...

- Ты сидишь на поляне среди камышей, в расстегнутом пиджаке с плечиками, в белой рубашке и полосатом галстуке. В одной руке у тебя бутылка, в другой - стакан, открытая консерва на газете и томик Есенина. Ты в шляпе... И под глазами у тебя синяк с кровоподтеком. А взгляд трезвый-трезвый и спокойный. Вот за спиной что у тебя...

- Камыши, две женщины в реке... Церковь на берегу...

- Да-да! А в небе ястреб когтит лебедя, и лучи из-за горизонта до краев листа. Тоже погрызли?

- Погрызли, Евгений. Руки и голову, самую тонкую работу как раз и погрызли. Твари серые...

- Они тебя самого когда-нибудь сожрут.

- Чардаш Монти, Евгений! Не сожрут!

- Ваня, а «Сенатскую площадь» тоже съели?

- В ней только одну дыру прогрызли, она тоже у меня в рулон была свернута... На двадцати листах.

- Эх, Ванька, какие картины погибли!

И я уже только для себя с сожалением вспомнил лошадиные головы во всевозможных ракурсах, строгое каре солдат. Лошади и каре навалились с краев панорамы на центр, где стояли гражданские люди: чиновники, кучера, бабы, восторженный мальчик с открытым ртом, без зуба. Они глазели в разные стороны на солдат и лошадей, и только один юноша в шубе, согревающий рукой ухо, смотрел на зрителя. Это был я.

- Когда же мы увидимся-то с тобой? - спросил я скорее себя, чем его. Но он услышал.

- Вот, увиделись. На свободе увиделись, такой казус. Никто не мешает. И хорошо мне, Евгений...

По экрану пошли полосы и волны. И в эту секунду меня оглушил междугородный телефонный звонок. Кто-то орал в трубку через помехи. Я не сразу понял, что к чему. Звонил какой-то прапорщик Орлов. Я не разобрал и половины сказанного: какое-то мое письмо с телефоном, или телефон в письме, но когда до меня дошло, наконец, что с Ваней случилось несчастье, связь оборвалась... И экран погас. Кассета кончилась.

Кассета Третья