Кассета Третья

Время сгустилось до настоящего. Кассетное время или мое?

Становилось тревожно и по-серьезному страшновато. Стоит ли, к примеру, выходить на балкон? Вдруг в горло вопьется арбалетная стрела. А если открою входную дверь, непременно получу удар финкой... Но минутный страх прошел. Я с ненавистью смотрел на третью кассету. Потом взял ее на ладонь и покачал, оценивая вес, поковырял ногтем, понюхал и приложил к уху - тишина... Отметил на крышке узкую жирную полоску наискосок, будто чиркнул колбасой. «Вот сволочь пластмассовая. Что там у нее внутри извивается?» Я отшвырнул ее (но вежливо отшвырнул на ковер, чтобы не пострадала, не треснула). «Пусть пока там полежит, гадина. Все это с Ваней обман и провокация, все у него о`кей! Прапорщик Орлов... Прапорщик Орлов... Негодяй вы, прапорщик Орлов...»

Я выдвинул полочку в шкафу, где у меня хранились письма, и достал самое верхнее, последнее письмо от Вани. Привожу его здесь полностью.

Здравствуй, Евгений!

Жив ты хоть, нет? Если что с тобой случилось, то пусть родные дадут знать: мол, ваш друг отбыл в «Долину слез», просьба не беспокоить. Меня, думаю, упрячут скоро в ШИЗО. А помиловку я забрал обратно, во-первых, потому что дурак, а, во-вторых, не люблю, когда на меня смотрят как на загнанную лошадь. Я часто думаю о прошедшем времени, о юности, о тебе, о рано ушедших друзьях. Все это не просто. Мудрые разумеют, как говорится. Воспоминания составляют самое мое существо и наполняют всего меня - моя судьба, моя любовь и боль. Согласись, не каждый из нас, как губка, пропитан прошедшей жизнью. Возможно, я еще не знаю, что ты останешься во мне на всю жизнь, я лишь догадываюсь об этой неизбежности. Ты мне писал, что надо больше читать. Пробовал я по твоему списку, крыша едет. И сейчас как-то не до книг. У нас карантин, всех и все опрыскали какой-то дрянью. Шанель такая стоит, что не продохнуть. А тут еще жена моя бывшая Любка, эта помадка соевая, написала мне письмо, в котором пересказала своими словами про то, как один малый вообразил себя Наполеоном и пришил топором старушонку; Любка считает, что это для меня полезно. Лучше бы про сына написала.

Жить стало легче,

Жить стало вообще смешно...

Это я сказал - Ваня!

Вся зона ждет «Указа». Кажется, дождемся парочку гнилых желудей. Странно, но иногда просто не могу понять, что нас сближает с тобой. Я вот сижу тут в дерьме по уши. Одни сменяют других, этому не будет конца - люди держат в плену людей. Так надо. Там, за стеной, воздух должен быть чистым. Правда, санитары не всегда чисты на руку. И не видно конца.

Вот некто достает фотографию женщины. Долго смотрит на нее и ... Это не объяснить. У нее двойной подбородок, густо нарисованные брови, в общем, ничего особенного, таких на воле - тысячи, а он плачет. А вот малый по кличке Ермак. С бархатным тенором, как у Марио Ланца. У парня великий дар не унывать. Образования у него - «два покушать», и сидит, в основном, за «бичевку». Со шконаря свесился третий. Бывший капитан сухогруза «Железный Феликс», умудрившийся протаранить и потопить плот вместе с танцующими на нем блядями... А вот рядом - сумасброд Веня! Он тоже весел, потому что терять ему уже нечего, впереди недобитая пятнашка и иску, как у дурака махорки. Но поет тоже хорошо, с надрывом, и тоска в его голосе не убивает - зовет. А вот в углу завязалась драка. Завтра начнутся разборки, начнут трещать двери, и, возможно, рухнет балкон, а сегодня в отряде шабаш. Скоро, правда, заснет и этот броненосец. Уснет наш корабль разбитых судеб, несбывшихся надежд. А завтра будет день, и надо будет опять лгать и лгать. Вот я думаю: что я тебе? Но надеюсь и жду твоих писем. Мой больничный лист перешел за отметку «4». Но что будет дальше, я не знаю. Больше всего на свете мне не хватает одиночества, потому что одни и те же рожи, которые заглядывают через плечо и лезут в душу. Народ всякий, самые «свирепые» готовы опошлить все, что только можно помыслить. Последняя новость: неделю назад зек на промке прыгнул с трубы, короче, насмерть. Всем было смешно и весело. Страшна не сама смерть, равнодушие вокруг нее.

Пока все. С лучшими пожеланиями помнящий и незабывающий -

Ваня Вдовин.

Я взял третью кассету чужими стеклянными пальцами и стал засовывать ее в аппарат. Попал только с третьего раза. Сел в кресло и услышал музыку. Это был 24-й каприс Паганини в переложении для гитары. Изображение еще не появилось, но музыка звучала как-то очень знакомо. Но вот появился и сам исполнитель. Конечно! Импровизатор, знакомый гитарист по имени Леопольд или просто Лео, нынешний приятель Беломорской. Я познакомился с ним месяца три назад, когда приходил к дочери. Непонятно осталось, где он живет. Говорили, что у него есть свой дом и работа. Но он часто путешествовал и играл на вокзалах. Он не любил говорить о себе. Сидел всегда где-нибудь в темном углу, перебирая гитарные струны огромными, будто каменными, косо заточенными когтями. Пальцы другой руки с человеческими ногтями скрючивались в немыслимые аккорды. Играл он божественно любую гитарную музыку, практически всю. Мне понравились его глаза - миндалевидные, черные, гипнотические. Они блестели, как орешки в шоколаде.

Большая комната в квартире Беломорской освещалась только свечами. Импровизатор разволновался. Каменные ногти яростно заковыряли струны, одновременно побрякивая по дереву. Ноздри его раздулись. Он уже выбивал бешеные ритмы фламенко и время от времени шумно вдыхал воздух в такт, фыркая, как лошадь, что, однако, совершенно не мешало музыке. И хотя бы бисеринка пота, блестка одна! Сухой ледяной лоб - и точка. Чудо, как хорошо. Ах, какой музыкант! У меня даже горло пересохло, и невыносимо захотелось водички. Я торопливо сбегал в кухню, налил там полстаканчика и вернулся в кресло. Еще не пил, любуясь импровизатором, отстукивал пульсирующий ритм указательным пальцем и в какой-то момент залпом опрокинул стаканчик. Знакомая проклятая кофеиновая горечь ядовито обожгла горло. Но было уже поздно. Я еще испуганно и глупо смотрел в пустой стакан, когда свет начал меркнуть. Сердце остановилось, но тут же снова заколотилось в ритме фламенко. Мне показалось вначале, что я оказался рядом с импровизатором, вернее, лежу криво на его коленях в накренившейся комнате. Я захотел вырваться, но не смог. Опять, в который раз за ночь, у меня украли тело. Сейчас оно было гитарой. Я с трудом поверил в это, но постепенно смирялся и привыкал. Я не мог двигаться и говорить, зато хорошо всех слышал и видел. Видел семью глазами-колками. У одного колка, правда, был плохой фокус. Но музыка смолкла на минуту, и каменные когти поскребли его, покрутили, все исправив. Далеко от глаз убегали струны и крепились на горизонте. Крепились в интимном месте ниже пояса, натягивая его. Ног не было, конечно. Были огромные барабанно гремящие бедра, которые как-то собирались и тянулись фанерой к подставке и голоснику. Дырой голосника я и дышал, и слышал. Ее украшала роскошная аппликатированная розетка (гитара-то у импровизатора, помнится, красивая и дорогая). Позвоночник таким образом лег на живот, превратившись в гриф. Этот новый позвоночник вырастал из бывшей нижней челюсти и горла, вобрав в себя и шейные позвонки, и ребра. Пальцы импровизатора массировали, щекотали и приятно согревали его. Кожу заменили несколько слоев лака. Этот лак тоже пропускал воздух и помогал дышать. В одном только месте он потрескался, как кожа на пятке, и это место неприятно зудело, почесать же его было нечем.

Я заметил на комоде часы. На них было то же время, что и на часах, оставшихся в моей комнате. Значит, в гитару меня переделали стремительно. Ну, что же, надеюсь, не навсегда.

Вместе с воздухом я втягивал в себя и запахи от стола. Вот надо же было стать гитарой, чтобы понять, как я проголодался за эту ночь. Жареная утка, яблоки, салатики и коньячок, армянский коньячок семилетней выдержки. Невыносимо. Эти запахи перекатывались внутри меня от стенки к стенке и вкусно перемешивались.

Гостей несколько. Восточный князь (действительно, князь) - сокращенно с кавказского Адам - стройно сидел на стуле, словно проглотив шампур. Павлухин сидел. Беломорская с Лео на кушеточке. А кто это в кресле, затылком ко всем, у открытого окна? И знакомый - и незнакомый. Бритый пожилой затылок. Полоска белой рубашки отделяла его от смокинга цвета вороньего крыла. Свечи горели в трех местах залы. Одна - на столе в подсвечнике и по две - в канделябрах на стенах. Человек в кресле внимательно рассматривал багрово горящую рюмочку с коньяком на огонек.

Импровизатор закончил, фыркнул последний раз и успокоился.

- Замечательный коньяк и чудесная музыка, - прогудел затылок, не оборачиваясь.

«Кто такой?» - мучился я.

- Отдохни, - ласково сказала Беломорская Лео. - Уточку поешь, пока она горячая.

- Не хочу я... А впрочем, ладно, - согласился он и положил меня за спину. Хамство какое! - ничего не стало видно, кроме его джинсового зада, витого брючного ремня и локтя Беломорской. Локоток пристукнул по мне, на что я отозвался нежным гудением по старой памяти.

- А таинственный вы человек, - сказал импровизатор. - Вот мне непонятно, почему вас Евгений так интересует. Его хорошо только Лена с Павлухиным знают, а я ни при чем. Мне он неинтересен.

- Убежден, что интересен. Он же был первым мужем вашей нынешней жены. Почти что родственники... и не интересен.

Голос человека в кресле был настолько значительным, что, когда он звучал, свечи в комнате притухали. Я тонко чувствовал это семью колками и ни за что бы не заметил двумя глазами.

Леопольд крякнул.

- Ну, и что вы хотите этим сказать?

- Что я хочу? Я думаю, он вас ревнует к бывшей жене.

- Ха!.. Ревность ему, по-моему, незнакома.

- Вот видите, Леопольд, вы уже и оцениваете его. Так что... А впрочем, вы правы, не о Евгении же нам только говорить. Пейте коньяк, друзья.

- А ты настоящий князь? Все хочу спросить... - и спросил-таки Адама Павлухин.

Леопольд хохотнул, вгрызаясь в уточку:

- У них там половина князья...

- Адам обиделся, - констатировал Павлухин. - Дурак ты, ел бы и молчал.

- У них же это серьезно!.. - встревожилась Елена.

- А я ничего... Я ничего... Я не хотел.

- Я - князь, - произнес Адам. - Это так. Мой отец помнит своего отца, а тот своего. Из рода в род. Мне неприятно тебе это объяснять. Ты должен это просто знать. - И смолк.

Импровизатор весь напрягся. Я почувствовал, как затвердела его тощая спина.

- Ты намекнул, что я не помню свой род? Подожди, Лена...

- Ну, вот, завелся. Панская кровь вскипела. Из-за ерунды завелся. Коньяк, что-ли, в голову ударил? - зашептала Лена. - Сыграй лучше еще... Ну, перестань, - и она запустила свои пальцы ему в шевелюру, по-матерински.

- Адам! Вы оба гордые, а нам только ссоры не хватало при посторонних.

- Я не посторонний, Елена Сергеевна, - прозвучало от окна. - Конечно, Леопольд, в крови очень много железа, а железо - это почти и сталь, и, наверное, древняя сталь. А вы, оказывается, поляк, Леопольд?

- Я поляк, - ответил импровизатор.

- Прекрасно, но что касается Адама... Шляхта не доходила уж так далеко. Насколько мне известно, кинжал и сабля не встречались. У вас есть кинжал, Адам?

Адам промолчал.

- Адам, успокойся... Я не хотел...

И Леопольд, решительно вытерев руки, взял меня из-за спины. Напрасно Лео усомнился, что Адам не князь. Достаточно было взглянуть на его посадку или на пиджак, лежащий на плечах, как на манекене, без морщин. Леопольд, конечно, тоже рыцарь, но Адам успевал поднести спичку Беломорской раньше, чем она брала сигарету. Этикет для Адама являлся чем-то большим, чем просто вежливость. И ел он так, будто еда унижала его.

Импровизатор доиграл винегрет из Вивальди, Скарлатти и лютневого репертуара тех времен. Один палец он вытер не очень тщательно, я почувствовал это третьей струной. Неряха.

Человек в кресле у окна повернул голову, и я увидел краешек губ, висок и врезанную морщиной до кости скулу. Рубиновые лучики брызнули из рюмочки в разные стороны. Мелькнула догадка... Но чистое тремоло взволновало меня: словно мелкие-мелкие узелки завязывались на тонких струнах. Какое это наслаждение - чувствовать на себе мозолистые подушечки пальцев, особенно вдоль позвоночника.

- А вы очень интересный и даже странный человек, - сказал Павлухин, обращаясь к креслу.

«Да что же он не повернется-то? - мучился я. - Шея у него сломана, что ли?» Павлухин мял папиросу, потряхивая и постукивая ее, небрежно просыпая табачную крошку на белую скатерть. Елена, заметив это, скривилась, поджав губки, но Павлухин не обратил внимания. Ему вообще трудно было видеть из-под роскошной кудрявой гривы.

- Я большой приятель Евгения, мне интересны его друзья. Вот я и позволил себе ночной визит.

- А вы не мафиози? - засмеялся Леопольд.

Человек в кресле тоже засмеялся в ответ. Но ничего не сказал.

- Мы, поверьте, рады вашему визиту, - вступила Беломорская. - Просто у Леопольда есть черта. Он не любит говорить о людях «за глаза». Если он будет здесь, когда приедет Евгений, Лео ему все расскажет, что тут говорили о нем.

- Черта, конечно, неприятная, но терпимая. А вы не вампир, господин музыкант?

- С чего это? - удивился Леопольд.

- Когти у вас уж больно страшные.

- Это техника у него такая - ногтевая, - вступилась Беломорская.

- А-а, техника... Ну, понятно.

- И все-таки любопытно, почему вы приехали к нам и интересуетесь Евгением, - не унимался Павлухин.

- Я его лечащий врач, но не пугайтесь - у него ничего серьезного, так, пустяки...

- А где вы учились, Соломон Гаврилович? - спросил вновь Павлухин. - Надеюсь, это не секрет.

Так вот это кто в кресле сидит!..

- Отнюдь. Но вы будете весьма удивлены. Жизнь моя сложилась так, что я закончил медицинский факультет в Сорбонне.

- Не может быть! - хором воскликнули Беломорская и Леопольд.

- Почему же не может? Мой отец долгое время жил во Франции. Поэтому и чувствую я себя здесь, как в командировке.

- Ваше счастье в том, - значительно отметил Павлухин, - что у вас есть, с чем сравнивать нашу жизнь. Это мы ее принимаем такой, какая она есть.

Соломон Гаврилович улыбнулся. Он уже развернул свое кресло, и я увидел его профиль.

- Вашу жизнь не с чем сравнивать. Людей вообще невозможно сравнивать, они все одинаковые. Это я вам как врач говорю.

- Не понимаю...

- А что тут понимать... Вот про инсульт я могу вам рассказать, инсульт - он и во Франции инсульт. Чего же сравнивать-то?

- Вы сказали: командировка... Я и спросил, - смутился Павлухин.

- Вы меня сравнивать заставляете. Не люблю я сравнений. Хотя, говорят, в них-то все и познается, - продолжал язвить Соломон Гаврилович.

- Теперь я понимаю, - развеселился Павлухин, - почему у нас писатели в основном из врачей! - И он почему-то погрозил всем пальцем. Потом вздохнул и тем же пальцем ковырнул уточку. - Остыла... Я как-то в деревне был с фольклорной экспедицией. И хозяйка мне утром топор подает и говорит: «Прибей-ка одну утку, там во дворе на чурбак». Меня прямо оторопь взяла. Я говорю, мамаша, и таракана убить не смогу, религия, говорю, мне не позволяет. Она хмыкнула и сама пошла. Я за ней, и что характерно: она одного селезня - бряк, а остальные стоят вокруг и равнодушно так созерцают. Жуть... Вот бы это изобразить. В кино.

- Для кино это не страшно. Для кино страшнее можно, - вступила неожиданно Елена. - Например... - Она задумалась на минуту. Умела Елена сочинить любопытную штучку. - Например, у всех людей в огромном городе... у всех... в транспорте, на работе, дома начинает идти носом кровь, и никто ничем не может ее остановить. Все глупо смотрят друг на друга, запрокидывают головы, разглядывают пальцы свои и лица напротив... Сморкаются в платки...

Беломорская еще что-то бубнила страшно и серьезно, но Адам вдруг перебил ее, вскинув руки:

- Не понимаю, как это можно сделать технически! где столько крови взять?

Повисла пауза. Соломон Гаврилович расхохотался.

- Нет-нет, не обижайтесь, Елена Сергеевна. Сюжетец забавный. Я это говорю к тому, что кино меня тоже крайне интересует в техническом смысле.

- В медицинском, что ли? - спросил Леопольд.

- И в медицинском...

- А расскажите, пожалуйста, - попросила Елена.

- Представьте себе, - начал главврач, - что в этой комнате присутствует невидимый зритель. Если это случайный человек, он сможет только подслушивать и подглядывать, но будет взволнованно заинтересован... Он что-то услышит тайное о себе, хорошее или гадкое. А, может, и не услышит. Скрытая камера и микрофон, фиксирующие банальный вечер, привнесут интригу. Но смогли бы вы чувствовать себя спокойно, зная, что за вами следят? Следят постоянно и незримо. Отбирают самое ценное, монтируют пейзажи, интерьер, накладывают звуки и когда-нибудь пригласят к просмотру. У кого-то есть на это единственное право. Я не хочу вас удивлять, но это право принадлежит вам. От вас зависит кому вы его предоставите - Богу или Дьяволу. А в медицинском смысле я помогаю своим больным обрести устойчивую ремиссию, если удается - подобрать двойника. Их больная, измученная душа как бы видит себя в других вариантах судьбы и успокаивается. Это почти то же самое, если склеить осколки зеркала и увидеть себя целиком. Весьма дорогостоящий эксперимент, и он, в первую очередь, опасен для врача. Для его ума и сердца. Чем больше проясняется и успокаивается сознание больного, тем колоссальней становится объем информации, которую нужно отследить и смоделировать. Семейные альбомы, маршруты, встречи, и все большее, естественно, количество двойников или реальных людей. В идеале можно вылечить человек десять, но для этого потребуется целый космос информации. Не менее важен и фактор времени. Ведь все происходит в прошлом. Собственно, с вопроса о времени моя работа и началась. Когда я приехал в ваш город...

- Соломон Гаврилович... Простите, - перебил Леопольд. - Но какого вообще... вас занесло в наш город?

Соломон Гаврилович улыбнулся:

- Если я скажу, что искал вашего приятеля, вы же не поверите. Поэтому лучше послушайте. Итак, когда я приехал в ваш город главным врачом, моим первым пациентом оказался один старый часовщик. Представьте себе трехкомнатную квартиру, увешанную и уставленную часами. У него были очень редкие часы, настенные, карманные - десятки и сотни. С музыкой, с боем, звоночками. Но, впрочем, я не специалист. Меня вызвали к нему соседи, в надежде, что я старика прищучу, заберу вообще. Их раздражал неумолчный бой, звонки и куранты. Я поначалу тоже растерялся. Дело в том, что часы шли вразнобой. Там вообще не было ни одних часов, которые шли одинаково. Но самое удивительно, что не одни, понимаете, ни одни часы не показывали правильное для вашего города время! Хорошо, что об этом хотя бы соседи не догадывались! А то бы старика точно пришлось забирать в мою клинику вместе с часами. Да я вам сейчас продемонстрирую! у меня всегда с собой есть диктофон, удобно, знаете-ли. Я ведь в некотором роде шпион в вашей стране. Вот кусочек одной из моих бесед.

Говоря все это, Соломон Гаврилович открыл портфель, стоявший возле кресла, и достал небольшой серебристый пенал диктофона. Порылся еще и вставил в него кассету.

- Громкости, я думаю, хватит, а к бою и звону вы привыкнете.

(Я не писатель, и сам себе удивляюсь, каким образом практически дословно воспроизвожу все мною увиденное и услышанное, ничего не меняя и не исправляя. Меня словно кто-то торопит. Я пишу второй день и мне осталось часа два не больше. Что-то случится, когда я допишу, непременно случится.)

- Прошу поближе, включаю.

Я сразу узнал голос Соломона Гавриловича. А второй был хотя и старческий, но молодцеватый и жизнерадостный.

- Бум-з... Бум-з... и сразу: Крш-дон... крш-дон... крш-дон...

- Это по Демидовскому, Соломон Гаврилович. Вы уже помните! Приятно, крайне приятно и внимательно с вашей стороны!

- Ну-с, продолжим экскурсию по вашей коллекции, Владимир Петрович.

- Продолжим! Конечно, продолжим, Соломон Гаврилович. Вы не представляете, как я счастлив! Ведь я ни с кем никогда не делился. Понимаете, когда вы ушли вчера, я вначале испугался по старой привычке - а ну, как донесет? - вот скажут: часовщик - вредитель. А потом подумал, чего боюсь, старый дурак, время-то на дворе другое. Кому доносить-то, Господи. И, знаете, растрогался. Даже всплакнул, признаюсь...

- Ну что вы, ну это вы зря, Владимир Петрович, вам вредно волноваться, берегите себя!

- Как это любезно с вашей стороны, как любезно! А вы мне сразу понравились. Я сразу решил - вам-то и расскажу. И то, подумал, умру и все часы встанут... Ведь я записей не веду. Как привык в тридцать седьмом, так совсем не веду. Все страх проклятый... Ну, пойдемте... Но и радости тоже много! Вот посмотрите, вот эти часы, вы не поверите, но эти часы - табакерка мастера Хюгенса! У меня там, конечно, не табак, а какой-то очень душистый чай, китайский, что-ли, он лежит там несколько лет и до сих пор пахнет. Понюхайте! Чувствуете? По-моему, это цветущий миндаль. Я называю эти цветы чайными. Поэтому они и показывают японское время. Увидели бы меня японцы, как я свой чай завариваю! У меня очень дурная привычка - я завариваю свой чай в стеклянной банке и накрываю ее блюдцем. Но завариваю я по этим часам: ровно в восемь часов согласно чайной церемонии в Императорском дворце. Чай-то у меня все паршивый какой-то! Так я его пью, а этот - нюхаю. Это значит японское время. Я по нему вам все церемонии потом расскажу. А по этому брегету я хожу гулять. Это тоже очень драгоценные старинные часы французской работы. Вот посмотрите, как роскошно выполнен шатлен! Я, конечно, никогда их не ношу, но когда гуляю возле, мысленно их вспоминаю. Как будто они висят у меня на поясе. Тогда мне кажется, что я гуляю в Булонском лесу, или возле Лувра, и даже улыбаюсь при этом, как сумасшедший, улыбаюсь! Показывают они точно французское время. Поэтому гуляю я поздно. Вот у меня атлас Франции и план Парижа. Я могу вам совершенно точно сказать за сколько времени я дойду от Булонского леса до площади Бастилии. Или в дорожной карете, именно в карете, Соломон Гаврилович, доеду от Парижа до Марселя, учитывая смену лошадей с точностью до пяти минут по Гринвичу. Кстати, через десять минут можно выезжать. А это у меня Санкт-Петербургский уголок, вот этот шкаф и все часы, полстены. Люди глупы! Они думают, что это - просто так, что время уходит. Не знаю, не знаю. У меня оно никуда не уходит. У меня все в точности. Вот эти часы, например, я догадываюсь, что это более совершенная копия, чем оригинал, с часов мастера Сабурена. Их, наверняка, позже выполнил русский мастер, наверняка! Ни имени, ни даты нет, но посмотрите на корпусе из золоченой меди жучковый орнамент. Я убежден, что их выполнили на Урале! Эх, узнать бы имя мастера! Крепостной какой-нибудь. А вот этот ажурный орнамент на личинке - тоже копия! По этим часам, через час, мне принимать лекарство. Гомеопатическая аптека на Невском откроется. Это у меня - Берлинский угол. Это - итальянская стена. Книги все тоже по Италии. А вот это - видите? - о-очень мрачные часы: кукушка с гирьками. Они единственные в моем доме стоят. (Часовщик перешел на шепот). Если их завести, Соломон Гаврилович, вместо кукушки появится Сталин, хи-хи. Я его сам вырезал из дерева и раскрасил. Очень забавно, но без меня их не завести и дверцу можно только сломать. У меня там секрет в механизме. Я их завожу в дату моей ссылки, в феврале, после прогулки в летнем саду по Петербургскому времени, меня в нем и арестовали в свое время. Я пока вам общий обзор делаю. Вот часы очень скромные снаружи, но внутри просто чудо - старинный маятниковый механизм. Эти часы я посвятил Осипу Эмильевичу Мандельштаму. Я же еще ребенком его в Киеве слышал у тетки. Они у меня шли по Питерскому, но когда я побывал в Чердыни, перевел их чуть назад. Вот на этой черной риске выпрыгнул из окна больницы и сломал себе руку. Именных часов у меня мало. Всего пять. Вот... Слышите, хрипловато так забили. Это тоже именные! Сейчас гляну... Так... Так... Сегодня у нас восьмое. Три циферблата назад и час дня по-ихнему. Это Сережа Дягилев в гимназию пошел. Вы не представляете, как будет, как будет удивительно, когда через три дня сольются одновременно его отъезд в Питер и премьера «Послеполуденного отдыха Фавна» - вот на этих французских. Такое уникальное совпадение возможно только у меня! Тогда я позволю себе сварить кофе, Полистаю альбом Бакста, он, конечно, старенький, черно-белый, но ничего! И пойду гулять по набережной Ниццы, вот по этому прогулочному берегу. На нем как раз будет вечер, и на набережной не жарко.

- Владимир Петрович, у вас большая пенсия?

- Ну что вы... Какая пенсия. Глаза еще видят хорошо. Мне приносят работу на дом. Я все-таки часовщик.

- А какое время вы ставите?

- Я не ставлю настоящее время. Я его не знаю. Черт его знает, какое оно! Часы идут, говорю, ну и идите, время сами себе по радио поставите. Пусть каждый сам себе свое время ставит. А у меня и радио нет, да-с! Удивительное дело, я умру, а они все еще будут идти, звенеть, тикать. Я если занемогу, механизм с этих черных сниму, секретный, пусть кукует, смеху-то людям будет!

- Давайте не будем о ваших болезнях, Владимир Петрович, я еще долго надеюсь с вами беседовать и вас слушать. Мы еще с вами по Булонскому лесу погуляем, и в Летнем саду и про Императора японского вы мне расскажете. А я вот вам тут принес килограмм свежайшей ветчины и сахар.

- Сахар... не может быть! Я тогда чай организую, пойдемте в кухню. Это ничего, что в банке? Как вы думаете, простят меня японцы?

- Простят, простят, Владимир Петрович.

Они оба рассмеялись. Загремел чайник, и Соломон Гаврилович выключил диктофон.

- Он, значит, жил в нашем городе, - спросил Леопольд, - или еще живет?

- Нет, жил, - ответил Соломон Гаврилович.

- Несчастный, по-моему, старик, - подумал Павлухин.

- Почему несчастный? По-моему, он был счастливее всех нас, - пробормотал Соломон Гаврилович и отвернулся к окну. И в этот миг за кустами раздался хохот и визг. Кто-то продирался через них. И в окне - не в том, у которого сидел Соломон Гаврилович, а в другом - появилась мокрая голова. В полумраке никто вначале не узнал эту голову, тем более, что рядом с ней появились еще две - сухие.

- А-а-а!!! Сидите!.. Коньяк лопаете, злыдни. Знал бы раньше - не купался бы в Кама-риве. Ох, знал бы раньше!.. Ну, вы в дверь идите, а я к ним через окно люблю.

И с подоконника на пол, словно мокрое одеяло, сполз человек в джинсовом костюме. Еще раньше, по хорошо поставленному хриплому голосу я узнал Бузяева, театрального режиссера.

- Здравствуйте, здравствуйте... Извините, руки мокрые, - уже раскланивался Бузяев со всеми. Похоже, он опять нашел приют у Беломорской.

- Познакомь меня вот с человеком, Елена. Познакомь, ну-ка.

- Это - Соломон Гаврилович, врач и кинолюбитель. А это - Бузяев Валерий, режиссер театра.

Соломон Гаврилович не выдержал и захохотал. Его бритый затылок порозовел.

- Извините, Валера, но почему же вы мокрый?

- Я ехал в такси и увидел Кама-риву из окон. Сердце сжалось, и я решил тут же в ней искупаться - святая вода, Кама-рива.

А в комнату втянулась робкая вроде бы парочка, сухая и смирная, хайратого вида. Они одновременно просипели что-то похожее на «здрс...сс...» и закивали по-японски головами, приветствуя в комнате поочередно людей и крупную мебель

- Друзья! - встрепенулся Бузяев, - дайте им приют. Дайте. Не поскупитесь на постель и коньяк. Это мои товарищи. Это Света, а это Вася...

Бузяев стремительно подошел к столу и трагически зашептал Елене и Леопольду, почти гася свечу. От него несло мазутом и водорослями.

- Любовь у них... Тяжелый случай... Сбежали из дому... Нужно их спасать... Ищут... Светлые головы... Пусть потрахаются где-нибудь, а? Но главное - сколько у нас коньяку?

Беломорская, подмигнув, кивнула на Соломона Гавриловича.

- Коллега! - громко обратился к главврачу Бузяев. - Вы не скажете, сколько у нас коньяку?

- А вы заметили за кустами фургон «скорой помощи»?

- Да.

- Ну, так вот... Идите, разбудите шофера и волоките сюда весь ящик. Кстати, переоденьтесь в сухое - там есть халат и комбинезон.

Но про комбинезон с халатом у Бузяев, кажется, уже не услышал, хотя, вернулся все-таки в халате на голое тело. И с неполным ящиком. За это время незваную парочку усадили подальше в уголок, и те жарко зашептались друг с другом, потираясь носами. Следует заметить, что пахло от них спиртным изрядно. Бузяев опять убежал и вернулся с мокрыми штанами. Оглядевшись, он торжественно повесил их на гвоздь возле одного из канделябров.

- Ну вот... ближе к огоньку - быстрей высохнут. Я, Гаврилыч, халатик-то... того...

- На здоровье, Валера. Ради бога...

От штанов Бузяева пошел по комнате болотный дух, из-под белоснежного халата живописно торчали поросшие рыжими пучками кривые суховатые ноги. Ноги и лицо Бузяева загорели до черноты, и поэтому в неверном свете свечей блистал только халат. Этот халат привидением закружил по комнате, создавая себе на краю стола пространство, пододвинув креслице, раздобыл в шкафу не бокал, но большую алюминиевую кружку, поставил тарелку и положил в нее три горки разных салатов. Полюбовался... Сверху пристроил утиное крылышко и яблоко.

- Яблоко-то зачем в салат? - удивилась Беломорская.

- Исключительно для красоты... Не мешай, Елена...

И коньяк потек в кружку густым тягучим потоком.

- Я, друзья, такого изобилия у нас не помню. Знатный коньячок. Ваше здоровье, Соломон Гаврилович. Вы настоящий врач. - Бузяев жарко подышал в кружку, сосредоточиваясь, и выпил ее залпом, закусив салатиком. - Вот всегда бы такая «скорая помощь» по вызову приезжала к русскому человеку - цены бы нашей медицине не было. Ах, всегда бы так!.. А вы по каким органам специалист, Соломон Гаврилович?

- Я? Я, Валерочка, по голове специалист.

Бузяев сосредотачивался для разговора, а Беломорская занялась сразу же смутившейся парочкой. Выдала им посуду, два стакана, пододвинула остатки уточки. Бузяев разлил коньяк уже не только себе, но и всем.

- Предлагаю тост. За вас! За людей, которые в дождь и снег разъезжают на машинах с красным крестом!

Соломона Гавриловича Бузяев явно развеселил.

- Я, - продолжал тот, - всю жизнь мечтал поставить спектакль о врачах. Вернее, чтобы там были врачи. Но пьесу напишу только сам. Вы возьмете меня к себе санитаром, Соломон Гаврилович? Возьмете?

- Возьму.

- Вы пообещали! Все свидетели. Буквально на днях я придумал сюжет. О, прекрасный сюжетец, который вы усугубля... усугуб... усугубя-ете. Сегодня... То есть, я придумал. И мучился... А тут - хлоп! - Он хлопнул в ладоши, испугав Леопольда, ковырявшего особо мудреный пассаж. - Завязка простая: суицидник...

- А кто это такой? - спросила Елена.

- Ага, вот видите, Соломон Гаврилович, мы с вами знаем, а они нет. Объяснить им? Объяснить?

- Суицид - это самоубийство, - сказал Лео. - Только не надо так орать и хлопать перед моим носом.

- Лео, но я волнуюсь! Я, когда волнуюсь, всегда громко говорю. Ну, так вот, суицидник хочет покончить счеты, а его спасают и что-то там путают, не в то отделение везут... Может такое быть? Может, Соломон Гаврилович?

- Может.

- Так, значит, привозят его в дизентерийное отделение, опять живого, но с петлей на шее. Представляете? У него духовные страдания, а вокруг сплошной... Ну, вы представляете... И диалоги. Диаметрально противоположные позиции героев. А там есть санитарочка. Ну, и ... В общем, дальше писать надо... Машину вашу на сцену выкатим... для антуража... Я вам заплачу... Концеп... Сугубый концепт... Постмодерн...

Пока он говорил, успел выпить еще полкружки. Успели выпить свое и Света с Васей. Но пошло ли им это на пользу? Они еще после первого тоста, нашептавшись, принялись целоваться. После второй дозы целоваться перестали и заговорили на одной злой ноте. При этом Света отчаянно мотала кудрями и рвала зубами то нижнюю, то верхнюю губу. Вася же задрал ей юбку и жамкал колено. Все старались не смотреть на это колено, но оно лежало практически на столе.

Бузяев же поник. То есть только он засверкал своими глазами, как вдруг из него ушли все силы. Как пластилиновый, он растекся, принимая форму кресла. И тут Вася в своем углу ударил Свету по щеке. В наступившей внезапно тишине я уловил трепыхание свечных огоньков. В следующее же мгновение восточный князь Адам что-то гортанно вскричал и, не вставая с места, въехал в Васю ногой. Он не мог выносить, когда при нем обижали женщин. И Бузяев встрепенулся, вскочил, по-бычьи нагнув голову, тоже хотел что-то крикнуть, но так и не открыв ни рта, ни глаз, рухнул головой в Леопольда, наподобие тарана, прямо в меня, разломив деку и порвав струны...

...Я перестал быть гитарой. Я умер.

И уже сидел перед экраном. Плечо невыносимо болело. Я расстегнул рубашку и рассмотрел рубцевидный знак, похожий на гигантскую прививку от оспы (которая у меня, конечно же, имелась, но на другом плече, на левом, ближе к локтю). Странное дело - оспы уже нет на Земле, а прививка осталась. И я из последнего поколения ее носящих. А если это Тавро - та же прививка от новой какой гадости, покруче оспы? Кто знает...

А на экране поплыл зимний пейзаж, морозный, залитый сиянием солнца. Может, вчера еще была оттепель? Снег лежал в крупное зерно, рыхлый, блестящий. Он вспыхивал зеленым и фиолетовым, слепил. Я, улыбаясь, оглядел комнату. Лак, стекло, пластмасса, все предметы и вещи заискрились, словно елочные игрушки. Рождественская звезда упала в квартиру с экрана. Если бы сейчас, в четыре утра, кто глянул на мои окна, вызвал бы пожарную машину - такая яркость струилась с экрана. Пейзаж двигался, потому что я ехал в поезде. Не сразу, конечно, но я сообразил, когда ехал и куда. Я ехал с Ваней после службы в село Кач к ваниному деду в гости. Кач - бывший демидовский завод у горы в излучине Сылвы. Дальше и дороги-то нет - край Европы.

Старенький, лоснящийся соляркой тепловозик и два пассажирских вагона времен Колчака долго и упорно лезли по заснеженным холмам. В вагонах холодно, но мы прихватили с собой самогон, который в сочетании с салом успешно скрашивал путь. Потом тепловозик равнодушно передал нас автобусу, и уже только к вечеру впереди показался Кач.

Я помню, что тогда я всю дорогу думал о Ване. Маленький, с поджатыми губками сидел он у окна, похожий на воробья. Меня после армии встретили родители, приготовили шубу, новый костюм, зимние сапоги, а его встретила только старая полуслепая бабка по отцу, которого он и не помнил вовсе. Ваня остался в шинели и в армейских ботинках. Шнурки на ботинках сгнили, и он, завязывая их, перед отъездом порвал.

- Ну, вот, - сказал тогда Ваня. - Они должны были когда-то порваться - они и порвались.

Мы с трудом нашли другие, вернее сделали их из бечевки. Мать у Вани с каким-то упорством жила с мужьями, которые у нее постоянно умирали. Первый муж, отец Вани, разбился на мотоцикле, второй сгорел от самогона, третий... я и не знаю. Тогда у нее был еще пятый.

- Моя мать - как Мессалина, - шутил Ваня. - Мужей своих с кашей ест...

...Дед Гриша обрадовался нам несказанно, до слез. Засуетился, захлопал себя по бокам.

- Дедка! Встречай внука своего Ивана! Старый хрыч... А это Евгений. Он мне как брат. Понял! Больше, чем брат.

И вот третий раз за ночь, увидел я роскошный стол. Самодельный стол из струганных досок, без скатерти. В старинных глиняных мисках лежали маринованные огурчики, крупно нарубленная капуста в рассоле, вареный шпиг и мясо, картошка. Появилась и водка. Я ел и нахваливал, удивлялся:

- Дед Гриша! Ты же один живешь, а у тебя и чисто в доме, и припасы, гляжу, с осени... Сознавайся, кто к тебе ходит?

Дед смеялся, царапал свою редковолосую голову:

- Лешиха ко мне ходит, из леса, Лешиха. Старушка-синюшка. А я и сам еще крепкий. Да... - И он показывал мослатый кулак. - Вишь, какой. Я ж в молодости, Гена, кузнецом работал, молотобойцем. Я и бегаю еще по тайге - молодому не догнать. А в молодости, Гена, я кувалду целовал.

- Как это? - не понял я.

- А так. Берешь кувалду за край ручки на прямую руку и опрокидываешь одним кулаком сверху к губам. Медленно надо... И целуешь. Не удержишь - считай зубы или бросай ее, отбегай подальше...

- Это точно, Евгений, - подал голос Ваня. - Деда Гриша у меня тяжело здоровый человек...

Ваня уже опьянел. Стены дедовой каморки, как и ванин дом, увешивали чеканки, резьба и графика, расцвеченная акварелью. В основном, портреты родственников в натуральную величину.

- Евгений, я, думаешь, чего тебя в такую даль поволок? Думаешь, деда Гришу показать? Не-ет... Я тебе самое святое показать должен. Я же с шести лет, как волк, один рос - когда с бабкой, а когда один. Жизнь мою слушать - все равно что мыло жрать. Но пилорама-то у меня, - он показал на голову, - еще работает. И вот что я тебе скажу... В этом забытом богом месте живет одна душа.

Дед Гриша что-то хотел сказать, но Ваня осадил, налил ему водки.

- Деда, не мешай мне с братом говорить!.. Ну вот, слушай дальше. Пока тебя у меня не было, я сюда ездил к ней. Мне это как воздух, поговорить только, ты не думай. Такие, как вы оба, вам таким и жить. Я это твердо знаю. Завтра познакомлю.

И на экране появилась Вера. Семнадцатилетняя девушка в джинсах и очках, совершенно не деревенская. Рядом - ее брат Александр и я с Ваней. Мы расположились вчетвером в деревянном клубе, в комнате-складе театрального реквизита. Из стены выпирала половина круглой голландской печи, от пола до потолка, обитая железом. Меня, человека городского, всегда печи волновали. Я любил их рассматривать и топить. Это иногда кончалось угаром, иногда - нет. Но сейчас я угорал не от печи. Ваня меня явно сватал, и к кому - к девушке, которую я знал чуть больше часа, а Ваня любил много лет. В его глазах стояли слезы.

А Вера... Милая Вера, учившая детей в деревенском клубе музыке и рисованию, и всему на свете, смутилась, встала и ушла. Не о чем было говорить. Через два дня она уезжала на операцию. Мне и Ване признался в этом Александр. Во время операции она и умерла. Телеграмму на похороны мне прислал Ваня, но я не поехал.

В дедовской избе Ванька все что-то бормотал, и не мне, вроде, и не себе:

- Но как же так, как же так, почему так все глупо устроено. Какой такой порок может быть у сердца? У такого сердца - и порок. Не должно так быть. Может, лекарства какие нужны?..

Его знобило, он кутался в шинель. Курил. И опять начинал бормотать:

- Вот все могут жить на этом свете, и у всех же есть сердце: у птиц, у зверей. А у червей?.. И у червей, наверно, есть. И всем хорошо. Евгений, - позвал он меня, - ты слышишь?

- Да.

- У меня в армии как-то крыса появилась в мастерской. А всегда: где я, там и крысы. Ну, и вот, я утром обнаружил - съела она кусок хозяйственного мыла, отъела клея столярного из клееварки. Зубки такие махонькие, оставила следочки от них. А еще, как ножом консервным, вскрыла большой тюбик с ультрамарином и до свинца вылизала... Вот лежит где-то такая сволочь - и жива, ничего с ней не сделалось, может, посинела только. Давай водки выпьем.

- Я, Ваня, не буду, - отказался я.

- Как хочешь. А мне сегодня шабаш.

Я лег на деревянную скамью. И сейчас остро вспомнил, почувствовал затылком колючий валенок, запах овчинного тулупа.

Думал ли я о Вере? Наверное, думал. Но скорей всего просто смотрел на широкие, побеленные мелом плахи потолка. По ним двигались светлые квадраты света, повторявшие оконную раму. За стеклом качалась лампочка... (Ночью случилась метель. А утром маленький автобус увез меня к поезду.) Лампочка качалась, качалась и качалась. Меня охватила дремота, и вдруг я испытал ужас. Дремота прошла, а я мучительно не мог сообразить, где нахожусь. Я не мог двинуть ни одной мышцей, даже самой маленькой. Перед глазами чернота. Я был как живая чурка, которая не понимает, лежит ли она, или стоит, или сидит. Но ужас был в том, что я понимал: «Я не один в комнате!» Кто-то был рядом! Наклонялся надо мной. В глубине мозга зазвучали слова:

- ...Неразумное дитя... В любом времени и в любом пространстве... Неразумное дитя... Испугался холодной воды... Как Бастинда.

- Или Гингема?

- Или Бастинда?

- И не знает, какую выбрать себе. Может, ту, а может, эту жену.

- ...Пусть попытается по группе крови. Резус отрицательный ему подойдет.

- А, может, у него самого отрицательный. Невозможно решить проблему...

- Дитя... Неразумное дитя.

- Может он реализуется как фрезеровщик?

- Или как расточник?

- Или фрезеровщик?

Невозможно решить проблему.

- В гороскопы тоже не верит. Почему, говорит, отсутствует дата? День для вас неблагоприятный во всех отношениях.

- Сволочь он.

- И еще говорил, что если долго смотреть на слиток золота, - долго-долго, - то слиток поднимется в воздух и со всего веса ударит в лобную кость, надбровную дугу, проломит переносицу и гайморову пазуху, а выходное отверстие будет таким, что невозможно и описать человеческими словами... Такое будет выходное отверстие...

- Что же остается?

- Остаются аналогии, анальгин, армагедон, Альмавива, Ананов, альмазил, арки...

- И еще раз арки. Это так модно в интерьере, красиво и стильно.

- А если небольшой, здоровый сон. Легкий такой, освежающий. С небольшой фразой в конце. Короткой, как путь соленой влаги из слезной железы до середины щеки? Пусть пока катится, щекочет, он очнется

- Расскажи.

- Ты же помнишь, как умер его отец?

- Ой... Только опять не надо... И давеча девушка эта...

- Девушка - это другое. Он видел ее всего-то час. А тут отец...

- Ты еще матушку помяни.

- И матушка другое дело. Она была просто святая, о ней речи нет. Ты знаешь, каково отцу Евгения было, когда вернулся разум и он понял, где находится?

- Пить надо было меньше, да безобразить.

- Дура ты... А капитал, а прибавочная стоимость? За ведро пота - бутылка спирта. За спирт - план. За план - барак. За Евгения - коммуналка, казенный коридор. Двое мальчиков и в три смены...

- Стоп. Это же он написал - Евгений.


«Казенный коридор...
Скрипучий путь.
Мне ржавый кран все источает лесть.
А сверху, с потолка сочится муть
Скупа на свет уродливая жесть...


Но можно жить - вот маленькая месть.
Писать стихи или купить вина.
Мир хорошо устроен, если есть
Какой-то вид из бедного окна.»

- Не прошибешь его. Ничем не прошибешь. Живуч, мерзавец.

- А вот и прошибешь. Сон-то я не начала.

- Ну, начинай...

И тут я поплыл. Натурально. Медленно двинулся по воздуху. Появилась картина. Большая картина с рамой. Я вошел в холст и двинулся к старому деревянному бараку.

Мне стало легче и я, наконец, ответил предыдущим голосам: смотрите теперь словарь на букву «Б» «бляди-барак». В картине странно. Я в том лиловом свете и тумане, который бывает ранним утром. Когда деревья почти черные. Все матовато... без солнечного лакирующего блеска. Странно... Но природа терпит в себе самые уродливые строения... Какая тишина. И легкое беспокойство. Нет людей. Ни в одной из комнат нет дыхания. Нет запаха жилья, не слышно птиц. Да!.. Это живопись. Только живопись меняет ход времени. В хорошей картине время течет со скоростью взгляда на нее, а взгляд этот длится, пока живет картина. (Надо же! Еще что-то соображаю во сне.) В хорошей картине и драма длится, пока живет картина. Копье летит и никак не убьет быка, и динарий никак не упадет в руку. А о чем же эта картина, в которой я живу? Я уже с волнением ждал, что увижу в конце коридора. Во сне ожидание бывает невыносимо, неимоверно, огромно. Ожидание, которое больше меня самого... Я плыл, плыл, повернул за дверной косяк и увидел в комнате моего бедного отца. Он сидел в инвалидном кресле с книгой на коленях. Я никогда! В жизни никогда не видел его с книгой! Он поднял голову. Увидел меня через оправу очков без стекол. Именно без стекол! И улыбнулся. Господи! Как он улыбнулся. Так он улыбался только молодым, когда еще был полон сил и не работал так страшно и почти не пил...

- Здравствуй, сын... - сказал он. - Ты не поверишь, но я стал здесь философом.

Видеомагнитофон сам включил обратную перемотку и минут через пять остановился и заработал вновь. Соломон Гаврилович сидел в той же комнате Беломорской. В одном из кресел спал Бузяев в плавках, остальные - кто где. Такое впечатление, что сон сморил всех внезапно и неодолимо. Руки Бузяева с набухшими венами повисли по бокам кресла, голова косовато упала на грудь. В дверях появился человек

- Ого! - произнес он.

(Я моментально узнал в нем пьяненького гражданина, подсунувшего мне кассеты).

- Ты чего это пришел? - спросил Соломон Гаврилович.

- Замерз я в машине. Поел бы, да чаю выпил.

- Ну, поешь... Чайник поставь. Тарелки в шкафу.

Бузяев издал энергичный, пронзительный, какой-то птичий клекот, от которого шофер, вздрогнув, пригнулся.

- Во дает... - оценил он Бузяева. Затем взял покрывало и профессиональным широким движением закрыл режиссера с головой. Из-под покрывала страшно торчали ступни и руки. Полюбовавшись, шофер все-таки открыл Бузяеву лицо, прижав край покрывала к подбородку, наподобие слюнявчика. Сесть ему было некуда, и он примостился на подлокотник кресла. Порывшись на столе, извлек кусок пирога и принялся спокойно его жевать.

- Вы, говорят, уезжаете, Соломон Гаврилович?

- Да, Андрюша, уезжаю.

- Жалко... Нет, я откровенно говорю, жалко. Я неделю с вами чудесно откатал. Непонятно мне все, но интересно. А вы не в Израиль уезжаете?

- Нет, не в Израиль.

- А можно, я бутылочку коньяка домой возьму?

- Ты же уже взял, - строго сказал главврач.

Андрюша вспыхнул, как стоп-сигнал.

- А мне для настойки литр нужен. Столетник с медом. От желудка и против кишок, - стремительно выпалил он, округлив глаза. Соломон Гаврилович ехидно улыбнулся.

- Литр, говоришь? Так ты ж две и спрятал в машине...

Андрюшино лицо включило желтый и опять красный.

- Ну-у у вас и глаз, Соломон Гаврилович, ну и глаз...

- Не лебези, бери... Заработал.

- А вы языки знаете?

- Зачем тебе?

- Я так спросил, по-простому.

- А ты, Андрюша?

- Ну, я... Я начал учить - английский.

- Молодец... Будешь коньяк по-английски просить.

- Да ладно вам... - обиделся Андрюша. Он надул щеки и принялся расхаживать по комнате, доедая пирог, все и всех разглядывая, шаркал. (Я ведь тоже когда-то жил в этой комнате и сейчас мне это было неприятно... Посторонний человек. Будто я уже умер, но слышу как возле меня едят пирог и шаркают каблуками.) А комната, подумал я, такая необычная при свечах... Был бы я художником, помучился бы с красками, малюя... Вот, хотя бы подоконник, на котором стояла бутылка, сейчас черная, как из полированного эбонита, и ваза с высохшими тюльпанами. На кривых стебельках остались только култышки, да несколько черно-малиновых крылышек - на фоне оранжевой шторы. А вот фарфоровая рука Елены, как неживая с маникюром на длинных ногтях - темно-красным. Они касаются матовой пыли, похожей на серую пудру, не отражающую свет. Подсохший сыр прикинулся фаянсом, а чашка для него, казалась искусно вырезанной из целого куска сала. Беломорская вздохнула нежно, щелкнув маникюром по полу.

- Андрюша...

- Что, Соломон Гаврилович?

- Знаешь, кого мне напоминает молодой человек в кресле под покрывалом? - Главврач уже стоял посередине комнаты. - А смотри-ка: длинные волосы, и вот если развернуть на три четверти... Иди-ка сюда...

Оба присели спиной ко мне и сосредоточенно изучали Бузяева.

- Узнаешь, Андрюша?

- Нет, не узнаю...

- Один из автопортретов Рафаэля.

- Ну-у-у... - промычал неуверенно шофер. - Я того... не в курсах...

- Это он, - уверил Соломон Гаврилович, - точно он... Преждевременная смерть его уязвила современников, друзей и почитателей. Не было у него врагов. Не было и не могло быть. Красотой божественной, равной таланту, поднимался он над жестоким веком. Ни богатство, ни женская любовь, ни иные соблазны не омрачали души его, ибо жизнь была предопределена. Все торопились угодить ему, теряясь под добрым и внимательным взором. Счастливый гений, не желающий борьбы, но и не знающий поражений. Вечность водила его рукой... Иди, Андрюша, заводи мотор.

- Понял, - ответил Андрей.

Дальше