Эта жизнь не наполнена загадками – да и что бы это были за загадки?
– но мне хватает того, что есть, чтобы немел язык, перехватывало дыхание…
О чём бы рассказать? Да только о стихах же, пока они ещё не набрасываются
на автора и не раздирают его на куски. Он прижимает их к себе и одновременно
отталкивает, посылая их в жизнь, на люди, не имея возможности проследить
их пути. Там они принимают разные обличья и говорят всякий раз на ином
языке, и стихи забывают автора, если он этого хотел.
2
Жизнь может быть очень голой, как говорит длинная лента, состоящая
лишь из «лишь лишь». Кинолента с двумя актёрами i и l несколько веселее,
несмотря на то, что вначале события развиваются плавно и печально, но потом
i внезапно возвращается, и они оба радостно пританцовывают друг вокруг
друга. Для меня l – мужчина, а i – женщина; но я не настаиваю.
3
Такое название, как «Laut und Luise», бывает
только раз в жизни, и только раз в жизни у человека может быть мать по
имени Луиза. Когда через два года, в 1968, я готовил к изданию следующий
сборник, «Пузырьки речи», я собирался назвать его «Flugschlusse»,
но уже в контракте это слово извратилось в «Flugschusse»,
чего я совершенно не имел в виду. Сходство в звучании с «Trugschlusse»
не было для меня секретом, но я не придавал ему большого значения.
В конце концов, я дал убедить себя в том, что предложил неоднозначное,
сложное для понимания название и после долгих колебаний остановился на
«Речевом пузыре», сразу же безоговорочно принятом.
К тому времени за мной закрепилась репутация «оратора».
(«Flugschlusse» должны были означать приземление после каждого
стихотворения в отдельности и всех их в общей сложности, — жёсткое или
мягкое, с ударом об землю или катастрофой.)
4
Открой рот! – говорили мне мать и отец, не пытаясь меня накормить,
а пытаясь научить говорить отчётливо, и таким образом, через многие годы
я пришёл к оральным стихам, о которых ходит слух, что я один могу
их произносить и после прочтения коих я часто вынужден отвергать предположения
об особом речевом таланте или отвечать на смехотворный вопрос о предварительных
упражнениях перед зеркалом. (Этот слух меня не устраивает, поскольку
я хотел бы, чтобы мои стихи — некоторые из них — пережили меня, мой голос.
Именно так я с самого начала представлял и представляю себе цель написания
стихов – они должны отделиться от автора, не только чтобы существовать
независимо от него в пространстве, но чтобы пережить его и во времени,
и только потом медленно раствориться в темноте. Некоторые из тех, кто узнает
об этом только сейчас, сочтут мои мотивы старомодными и сентиментальными
и будут разочарованы в своих прежних представлениях обо мне.)
5
То, что стихи были инициативой матери, а сын начал писать свои из подражания
и так оказался перед лицом дела своей жизни, и то, что отец-художник тоже
повлиял на моё художественное развитие, говорилось обо мне неоднократно,
и теперешнее повторение, собственно, безотносительно.
6
В том, что стихосложение постепенно оказалось в центре нашей жизни,
повинны и я сам, и Фридерика Майрёкер — с самого
начала нашей связи мы оказывали влияние друг на друга. И пока мы вот уже
почти четверть века шагаем рука об руку (при этом я должен признаться,
что временами ей приходится тащить меня за собой, как невоспитанного мальчишку),
её сила и уверенность в себе постоянно растёт, а её стихи — от «Смерти
от муз» (1966) до «Домов для святых» (1978) — достигли кружащей мне голову
высоты, но она нисколько не намерена на этом останавливаться и торжественно
поклялась достичь 150-летнего возраста.
7
Я родился 1 августа 1925 г. в Вене и 15 числа того же месяца был крещён
по римско-католическому обряду. У меня сохранилось завещание моей матери
от 20 июля 1925 г., в котором говорится: «Моя последняя воля заключается
также в том, чтобы мой супруг взял на себя опекунство моего ребёнка и обеспечил
ему воспитание в хорошем католическом заведении. Если ребёнок умрёт при
рождении или позже, то всё моё имущество, спальню, драгоценности, одежду,
бельё, совместно скопленные деньги, в устной форме переведённый в моё владение
салон и комнату светлого дерева я завещаю моему супругу.»
8
В семь лет моя жизнь повисла на волоске, когда за корью последовало
осложнение в форме нефрита с уремическими симптомами, и я вынужден был
несколько недель лежать на животе и есть всё без соли, но закончилось это
не так, как в прочитанной мною книге о маленьком Гвидо, которую написала
его мама, чтобы изобразить его перед нами в виде маленького святого, —
нет, меня моя мама вылечила при помощи молитв и лурдской воды, хотя она
должна была понимать, зачем мы говорили во время вечерней молитвы: лучше
возьми мою жизнь, чем дай совершить смертный грех, для чего тогда как раз
предоставилась возможность, и могло случиться так, что никто никогда не
узнал бы о моих стихах, появившихся, в основном, гораздо позже, и на их
месте не было бы никакого белого пятна, и никому бы не пришло в голову,
что чего-то не хватает.
9
На смерть моей матери отец заказал в типографии мемориальный портретик
святой Терезы ф. К. Й. (художника Ойгена Альтрогге) со следующими стихами
на обороте:
Наш путь мучителен и строг,
Нам путь определяет Бог,
Боль нам близка, тверда земля, —
Голгофа — каждому своя.
Под тяжким бременем для пауз нет времени,
И мы – как опоры, а бремя – как горы,
Крест ранит нам плечи, на плечи давя, —
Голгофа — каждому своя.
И так мы бредём, вверху в водоём
Небесной бездны свет падает звездный.
И вот уже близко святая земля,
И каждому путнику – Голгофа своя.
Луиза Яндль, урождённая Раппель, написавшая эти стихи, родилась 3 декабря
1902 г. в Вене, Нойштадт и скончалась 6 апреля 1940 г. в Вене, будучи супругой
Виктора Яндля и матерью трёх сыновей: Эрнста, Роберта и Германа. Младшего
из них она за два месяца до смерти подвела к алтарю божию для первого причастия,
к коему ежедневно приближалась с большим смирением. Она умерла причащённой,
в той же святости, в которой прошла вся её жизнь. Мы, оставшиеся на земле,
молимся за неё. Иисус! Мария! Иосиф! Алоизий!
10
Её продлившаяся восемь лет болезнь, приведшая к сметри, Myasthenia
gravis, не только сделала её – как мне тогда казалось – безмерно религиозной,
но и понудила начать писать короткую прозу, а потом и стихи. В первый раз
она поняла, что больна, когда собравшись причесаться однажды утром, не
смогла донести руки до волос, а потом стали то появляться, то пропадать
и другие симптомы так, что у неё всякий раз на несколько дней, а то и недель,
появлялась надежда на выздоровление, но это была ложная надежда, и случались
дни, когда она почти не могла говорить, как если бы во рту у неё был кляп.
Несмотря на физическое недомогание, ей приходилось – из-за денежных проблем
— выполнять всю домашнюю работу практически одной, только изредка ей помогала
домработница, и при этом она время от времени умудрялась записывать приходившие
ей в голову идеи на кухонном серванте, и из них потом (интересно, когда?)
и получались её стихи и проза.
11
Мой отец (1894-1973), банковский служащий с надёжным местом работы
вплоть до экономического кризиса, во время которого его зарплата сократилась,
и сам он оказался под угрозой увольнения из-за сокращения штата, увлекался
рисованием и писал акварели почти всю свою жизнь в реалистической традиции
самоучки – он рисовал и писал, сидя перед объектом – и уделяя мало внимания
более радикальным художественным явлениям его времени. Литературным работам
матери он отдавался с самозабвением. Мои стихи он воспринимал только с
большими оговорками – про «Другими глазами» (1956), мой первый сборник,
он высказался дружелюбно и несколько смущённо, добавив что не всё понял.
(Он был рад моим последующим успехам, но про сами тексты, теперь уже более
радикальные, говорил мало и редко.) Моя мать на долгие годы поставила крест
на художественных занятиях отца – покупкой фотоаппарата. Раньше, возвратясь
из конторы, он уходил на этюды; его фотоэтюды рождались дома, во время
отпуска, в ванной комнате, переделанной в фотомастерскую – путы, которых
сам он, видимо, не ощущал. Фотографией он занимался с той серьёзностью,
с которой надлежит заниматься искусством, искусство же было для него почти
(ведь он провёл свою жизнь за конторкой ради нас) самым важным в
жизни; и для неё тоже искусство стало – после первых скромных успехов,
публикаций в газетах и журналах – почти самым важным в жизни, кроме религии
и семьи, за которые она боролась «как львица» (её слова).
12
Её безвременная смерть, о которой я так глубоко сожалею, закончила
моё воспитание в 14 лет. Я твёрдое намеревался посвятить себя литературе,
как и мой брат Германн, позднее проявивший талант в этой области, а Роберт,
архитектор, достиг не только наибольшего материального успеха, но и единственный
из нас троих имеет семью с двумя хорошими сыновьями.
13
Никто не призван праздновать собственное появление на свет, и у меня
в мои 53 года очень немного поводов приносить себе поздравления по поводу
собственной жизни. Тот, кто не хочет жить прошлым, вынужден обрывать память
и держать воспоминания в стороне от себя. Парадоксально при этом стремиться
сосуществовать с собственными стихами, причём не только с последними, а
со всей совокупностью до сей поры написанного и признанного достойным консервации.
Это возможно только после совершения произвольного акта по устранению временной
дистанции между ними и нынешним здесь и теперь автора, после скопления
стихов в одной, лежащей в пределах достижимости точке, после удаления дат
и уничтожения любой хронологии – после создания некой фикции, каждую минуту
грозящей треснуть по швам, спустив на автора целую свору стонущих, ноющих,
орущих, топающих ногами авторов в возрасте от старика до подростка.
Вена, ноябрь 1978
1. В переводе – «Громко
и Тиша» (Примечания переводчика)